Блехман Михаил. Грог. Рассказ

...Нашего любимого кипящего напитка. Это совсем несложно, только вода должна быть очень горячей. Нет, не просто горячей – нужен именно кипяток. Ром, лимон, сахар, корица – это всё хорошо и необходимо, но без настоящего кипятка получится не грог, а бесполезный сладко-кислый коктейль, которым не согреться приличному матросу на паруснике, идущем полным ходом в дальние края.

Мы с ней обожали грог – даже иногда летом, но особенно зимой. Когда пьёшь грог, чувствуешь, будто подплываешь к Панаме или Ямайке на одном из кораблей адмирала Вернона, – волны, как стаи тупорылых акул, набрасываются на борт, вгрызаются в обшивку, ломают киль, – но, выпив грога, почувствуешь себя укротителем рассвирепевших чудовищ, всмотришься в даль и закричишь приунывшим, продрогшим товарищам: «Земля!». Тогда акулы поймут, что никто их тут не боится, и беспомощно расступятся, пропуская нас к берегу с пальмами и песком, похожим на белый похрустывающий шоколад. Старый грог – так прозвали адмирала – остался бы доволен.

Она была моей лучшей подругой – даже не лучшей, а единственной. Да, единственной, так будет правильно. Это понятие перемешивает, растворяя одно в другом, количество с качеством: когда единственная, сравнивать не с кем. А ей, наверно, сравнивать было бы утомительно – слишком много оказалось бы сравнений.

Я гордилась ею. Даже не столько ею, сколько тем, что она у меня есть, а ещё сильнее тем, что у неё была я, и больше никого, я надеялась, не было. Вернее, как раз были, и очень много, но совсем по-другому: они в отличие от меня не были единственными...

Когда мы гуляли и все разглядывали её, я чувствовала себя так, как будто смотрят и на меня тоже, потому что я не думала о ней без себя и не представляла себя без неё. Если бы я была одна, возможно, на меня случайно и посмотрели бы – ну, и что бы увидели? А когда смотрели на неё, я себя чувствовала не только собой, но и ею...

Теперь будет по-другому...

А тогда, если я сейчас не ошибаюсь, я была счастлива. Улицы пропахли адмиральской трубкой, и нитки протянулись между деревьями: бери и развешивай промокшие в атлантический шторм тельняшки. И листья под ногами шелестели, как будто кто-то разворачивает шоколадную фольгу или конфетные обёртки...

Работа у меня была совсем домашняя, не то, что у неё – с постоянными разъездами. Так что вместе мы бывали если и не всегда, то часто, хотя жили в разных концах города. Ходили по улицам, и я в основном слушала: она рассказывала мне о своих поездках, а я – уверена, что единственная – не просто выслушивала, но и давала оценку, надеюсь, не хуже опытного любителя или начинающего профессионала. Она прислушивалась, потому что я говорила, хотя и немного, но ненавязчиво и заинтересованно – заинтересованно скорее не только в её работе как таковой, сколько в ней самой.

Когда она возвращалась из очередной поездки, мы разговаривали у меня дома, иногда у неё. Пили наш любимый грог, будь он неладен... Чувствовали себя нестарыми морскими волками, то есть волчицами. Потом гуляли по нашим улицам, как по палубе адмиральского флагмана, и она рассказывала мне о своих поездках, и мне это было не менее интересно, чем ей, а возможно, даже больше?

Однажды, когда мы проходили под особенно золотистой ниткой, и я пригнулась, чтобы не задеть сохнущие тельняшки, он посмотрел на меня, именно на меня, и мне это показалось самым необычным в тот день, да разве только в тот?

– Извините, что вмешиваюсь в ваш разговор, – сказал он, глядя почему-то не столько на неё, сколько на меня... Возможно, потому, что я в основном молчала? И ему было интересно узнать, о чём именно я бы сказала, если бы заговорила? Он принялся спорить с нами, и она, как всегда, иронично и немного в меру едко возражала, но видел он, я уже была уверена, только меня, даже когда изредка переводил взгляд на неё, и я постепенно стала привыкать к своему новому качеству. Привыкнув, я тоже заговорила, но без иронии. Она рассмеялась – я не заметила, недовольно или с облегчением, и ушла готовиться к своим летним зимним гастролям, сказав, что скоро снова зайдёт, и вопросительно посмотрев на меня. Впрочем, я не помню, вопросительно ли...

Зря я опасалась, что нам не о чем будет с ним разговаривать: как ни удивительно, ему было интересно говорить именно со мной, а мне – и это тоже поначалу было неожиданно – с ним, хотя мы друг с другом ни в чём не были полностью согласны. Наше несогласие не было болезненным, оно было приятнее и спокойнее, чем нередко бывает полное согласие.

Забавно, что грог ему не очень понравился – слишком горячий. Старый грог покачал бы головой и списал его на берег, вот и пришлось бы мне пересекать Атлантику в одиночку. Я отхлёбывала из адмиральской кружки, мы спорили, и я спокойно – да, я помню – спокойно думала: «Неужели она ему не понравилась? А если не понравилась, почему же он старается не обращать на неё внимания? Или не старается?».

Я помню: когда мы расписывались, это спокойствие ещё почти не исчезло. Мы шли по подобию дорожки, скрипя снегом, как старый матрос-ревматик суставами, и он держал меня под руку, чтобы один из нас не упал, а то ведь тогда и другому наверняка не устоять. Мы не оборачивались и говорили только друг с другом о его главном северном проекте, а она шла вслед за нами – тоже, как мне казалось, не обращая на него внимания, и, как всегда, едко, рассказывала нескольким спутникам о своём двухнедельном турне, назначенном на середину лета, когда у нас будет середина зимы...

Потом он говорил, что мы вместе не только тогда, когда вместе, но и тогда, когда расстаёмся. Говорил, что постоянно ждёт меня – и до встречи, и после, и когда мы, наконец, встречаемся. Рассказывал мне о своём северном проекте, подробностей постепенно становилось всё больше, и он говорил, что, возможно, к лету – не раньше лета – ему придётся уехать на север хотя бы на несколько дней. И я помню, что тогда было почти спокойно... Безусловно, спокойствие не бывает полным, но всё же мне было спокойно, почти...

Он был не против наших встреч с нею, то есть он никогда не возражал, даже советовал: «Что-то вы давненько не виделись. Сходи к ней или, если хочешь, пригласи к нам». Мы действительно виделись с нею реже, потому что был он. Но когда она приходила, и мы вдвоём с ней готовили и пили грог, сидя на кухне или на мягком диване в гостиной, он уходил к себе и почти не смотрел на неё. Уходил он необидно, а её это невнимание, как мне казалось, не то забавляло, не то удивляло – теперь мне это неинтересно, а тогда я много об этом думала... И ещё я думала о том, почему он всегда уходит.

Перед отъездом, в типичную промозглую январскую оттепель, когда моряка выручает только грог в хорошей компании, она зашла к нам попрощаться – на целых две недели. Пообещала привезти бутылку самого редкого рома, чтобы грог у нас получился лучше, чем у моряков Вернона, и сказала, что будет звонить после каждого концерта и рассказывать (она в своём стиле расхохоталась) о заслуженном и потому ожидаемом триумфе. Ну, а если, то есть поскольку, – весело сказала она, – турне пройдёт успешно, они там, судя по всему, захотят заключить с нею длительный контракт.

Мы выпили за это грога, а он на этот раз не ушёл, сидел рядом и слушал нас, но в основном её, потому что, скорее всего, только поэтому – я больше молчала, а говорила она... Смеясь, она сказала, что там бесподобные пляжи, а вода зимой, точнее летом, почти как грог. Что обязательно захочется раскрасить время – но не грогом, в такую-то жару. Вместо грога там предпочитают бесполезный и нескладный – да, именно нескладный – сладко-кислый коктейль с таким же нескладным названием... Загорит везде без исключения, как миллиардерша на презентации или на выданье (особой разницы, – она рассмеялась, – понятное дело, нет), и, возможно, – она снова расхохоталась, – найдёт своё счастье, как нашла его я.

Что-то ещё говорила в том же духе, а я думала о предстоящем её выступлении, и иногда смотрела на него и думала, почему же он на неё не смотрит? Он пожелал ей успешных гастролей и ушёл к себе – как всегда, необидно, только сдержанно. Перед уходом она сказала, что в таком зале ещё никогда не выступала, было соблазнительно и страшновато. Мне показалось, что в большей степени страшновато, чем соблазнительно... Или не показалось?

Она уехала. Но почему-то не звонила после концертов, а я не знала, в каких гостиницах она останавливается, и не могла позвонить... Было тревожно за неё, поначалу больше всего из-за разницы климатов...

Через несколько дней он вдруг сказал, что улетает на север, внедрять свой проект. Это было неожиданно для него, но оказалось ещё неожиданнее для меня. Он снова сказал, что мы с ним никогда не расстаёмся, даже когда вроде бы расстались...

Сначала он звонил ежедневно, рассказывал о том, как продвигается работа и какие там холода. Говорил он так образно, что по ночам мне снились деревья, стволы которых трещат и скрипят, как старая проржавевшей кровать, с которой как будто тот самый матрос-ревматик встаёт по утрам и разминает уже почти не разминающиеся суставы. Я скучала по ним, я ждала их, как в детстве подарок на день рождения... Ну вот: я же сама сказала – «их»...

Потом он позвонил, извинился, что придётся задержаться: внедрение идёт не так гладко, как хотелось бы, и работы намного больше, чем он предполагал и поэтому звонить он будет редко. А ему звонить я не могла, связь была – хуже некуда...

Она позвонила только за день до своего запланированного приезда. Необычно громко смеялась, говорила, что в восторге от выступлений и оттого, что они наконец-то закончились. Я зачем-то спросила, предложили ли ей тот самый контракт, и она ответила, что, к счастью, нет, потому что в такую жару лучше загорать под пальмой, чем готовиться к следующему выступлению. Голос у неё был не такой звонкий, как обычно, - не такой, как после адмиральской кружки грога, но ведь о гроге в такую жару не может быть и речи... Сказала, чтобы я, – она произнесла это бархатистым шёпотом, – приготовилась к важным переменам в её, ну, и в какой-то степени, в моей жизни. Таким шёпотом она обычно разговаривала со всеми, кроме меня. Она бархатисто прошептала, что остаётся ещё на две недели, и что мне не о чем волноваться (а я ведь волнуюсь, да?), но расскажет обо всём по приезде, ну, возможно, не обо всём, а только о том, о чём можно рассказать за кружкой грога. Не больше – она загадочно и снова бархатисто хихикнула, – но и не меньше... Потом она сообщила, что загорела, причём везде – совершенно везде! – так что теперь совсем не отличается от местных красавиц, а если и отличается, то, разумеется, в лучшую сторону. И что теперь все принимают её за свою, просто хоть не уезжай...

Время шло. Я была одна, они не звонили... Вот я и снова сказала – «они»...

И я чувствовала, что мой день рождения проходит без подарка, а может вообще не наступить. Что, в принципе, одно и то же...

Они не приезжали и не звонили... И снова - не звонили и не приезжали... Время шло. Говоря точнее, теперь оно постепенно переставало двигаться...

Я ходила по улицам и готовилась к встрече, хрустя снегом, как атлантические акулы хрустят корабельной обшивкой. Я ходила, а вокруг становилось всё темнее. Не знаю, может быть, теперь и на меня кто-то смотрел, я ведь была одна. Возможно, кто-то смотрел и даже – кто их знает? – что-то говорил мне... Но даже если бы и посмотрели, что бы увидели? Они, наверно, не знали, что это не может заменить подарка на день рождения.

Снег сползал с неба замёрзшими капельками недопитого, остывшего грога. Проезжающие машины шуршали шинами по упавшему, тающему снегу, как будто раздавливали конфетные обёртки, но все конфеты на поверку оказывались пустышками...

Может быть, они мне объяснят?

Но я всё равно не пойму, а потом, рано или поздно, мне, надеюсь, станет безразлично. Поскорее бы, пока не стало совсем поздно. Впрочем, и сейчас уже совсем не рано...

Мы с ней были лучшими подругами – единственными подругами, которым вместе было, я надеялась, или уже не надеялась? – не хуже, чем порознь. Ещё я думала, что с ним мы были лучшими – единственными – друзьями... Или уже не думала?

Ну, вот, я сама сказала: «были»...

Перед её приездом совсем стемнело... Сначала я, кажется, не стала отряхивать куртку, разуваться и причёсываться. Посидела в прихожей, чего-то, кажется, по-прежнему ждала...

Потом открыла ей дверь. Мы, наверно, пошли на кухню, да, на кухню... Она потемнела сильнее любой миллиардерши на выданье, и волосы, выгорев, напоминали апельсин... Она говорила, старалась хохотать, но за этот месяц стала, как мне показалось, тише и беспокойнее... Я не слышала, что она говорит, хотя, по-моему, она хотела, чтобы я слышала... Вместо этого я ждала, когда же она начнёт объяснять мне то, о чём молчал телефон и нашёптывали конфетные обёртки. Но ключевых слов не было, а слушать всё целиком было сложно... Она говорила и говорила, и у неё не получалось хохотать так, как прежде. Я вскипятила воду в нашем чайнике, приготовила грог в двух наших адмиральских кружках... Ничего особенного: лимон, сахар, корица, немного рома, но главное, чтобы был кипяток. Без кипятка грог не будет даже подобием грога... Я держала свою кружку двумя руками, и рукам совсем не было горячо – наверно, они замерзли на морозе. Я старалась не запомнить её лицо, забыть, каким оно было, но оно запоминалось, и всё-таки запомнилось мне... Она сидела на одном из наших стульев и пила наш когда-то любимый кипящий матросский напиток. Я держала обеими руками кружку – с таким же кипятком, но ни пить, ни слушать не могла... Она говорила, говорила, говорила, потом почти кричала, потом, мне кажется, плакала, но я не хотела слышать то, в чём нет ключевых слов... Шины под окнами продолжали вдавливать в утрамбованный снег тысячи новых и новых конфет-пустышек. Где-то хрустел белый шоколад, но это было недостижимо далеко, а здесь – снег падал случайно пролитыми, остывающими на лету каплями грога... Я посмотрела на неё, и мне больше всего на свете захотелось никогда не видеть это лицо. Лицо, которое не могло быть моим долгожданным подарком на день рождения... И ещё мне хотелось, чтобы он тоже не видел это лицо... Я держала свою кружку двумя руками, и рукам совсем не было горячо – потому что всё внутри замёрзло, и я неслышно просила мой грог, чтобы он помог мне... А она говорила и говорила, и, кажется, плакала... И потом, после того, что вдруг случилось, она, думаю, тоже, плакала и, возможно, кричала, но это уже не могло иметь значения – ни для неё, ни, тем более, для меня...

... Он пришёл через два дня – нет, не пришёл – его как будто атлантическая волна выбросила ко мне на берег... Плакать я не могла. Просто смотрела и смотрела на него, на его лицо – на его лицо – на его лицо – такое же не загоревшее, как перед отъездом, и щёки были бледные и обветренные. Он тоже не отводил глаз и бессильно молчал – как будто неопытный юнга впервые услышал «Тонем!» вместо долгожданного «Земля!» и вместо того, чтобы броситься на выручку, растерялся, ожидая помощи от тех, кто не мог помочь, потому что уже лежал на дне...

Мелочи потеряли значение, поэтому всё оставалось, как прежде.

В главном же – был он. А её уже не было...

Её больше не было – и уже не могло быть никогда.

* * *

Я закончил читать, отложил листы с рассказом и принялся заваривать грог.

– Ну, что ты думаешь? – как всегда неуверенно спросила она, заходя на кухню.

Я поцеловал её и налил грог в адмиральские кружки:

– Твоя фантазия снова не подвела тебя. Метафоры незабываемые, особенно – я с тобой согласен, к сожалению, – конфета-пустышка... Ты пишешь каждый раз даже лучше, чем в предыдущий.

– Как было бы хорошо, – сказала она, почти не улыбаясь, – если бы эта метафора никогда не придумалась... Не люблю конфеты. Их лучше не разворачивать, потому что вдруг внутри пусто...

Я придвинул ей кружку.

– Жаль, что твоя главная героиня чересчур не уверена в себе – от этого, думаю, все несчастья...

Она подумала и проговорила, осторожно отпивая грога:

– Если бы только не уверена... И если бы только в себе... Но, – она улыбнулась, – я обязательно поговорю с героиней. Вполне возможно, твоё замечание будет учтено.

Мы рассмеялись, я закурил адмиральскую трубку.

Мы пили грог, хохотали, болтали и, не произнося ключевых слов, думали о том, сколько должно пройти времени, чтобы акулы оставили корабль в покое...

Я смотрел на неё и в который уже раз убеждался: её лицо не красивее других только потому, что других просто нет и не будет. И старый шрам у неё на щеке – от ожога кипятком – ничего, ни тогда, ни сейчас, не мог для меня изменить.