Бал повешенных
На черной виселице сгинув,
Висят и пляшут плясуны,
Скелеты пляшут Саладинов
И паладинов сатаны.
За галстук дергает их Вельзевул и хлещет
По лбам изношенной туфлею, чтоб опять
Заставить плясунов смиренных и зловещих
Под звон рождественский кривляться и плясать.
И в пляске сталкиваясь, черные паяцы
Сплетеньем ломких рук и стуком грудь о грудь,
Забыв, как с девами утехам предаваться,
Изображают страсть, в которой дышит жуть.
Подмостки велики, и есть где развернуться,
Проворны плясуны: усох у них живот.
И не поймешь никак, здесь пляшут или бьются?
Взбешенный Вельзевул на скрипках струны рвет...
Здесь крепки каблуки, подметкам нет износа,
Лохмотья кожаные сброшены навек,
На остальное же никто не смотрит косо,
И шляпу белую надел на череп снег.
Плюмажем кажется на голове ворона,
Свисает с челюсти разодранный лоскут,
Как будто витязи в доспехах из картона
Здесь, яростно кружась, сражение ведут.
Ура! Вот ветра свист на бал скелетов мчится,
Взревела виселица, как орган, и ей
Из леса синего ответил вой волчицы,
Зажженный горизонт стал адских бездн красней.
Эй, ветер, закружи загробных фанфаронов,
Чьи пальцы сломаны и к четкам позвонков
То устремляются, то прочь летят, их тронув:
Здесь вам не монастырь и нет здесь простаков!
Здесь пляшет смерть сама... И вот среди разгула
Подпрыгнул к небесам взбесившийся скелет:
Порывом вихревым его с подмостков сдуло,
Но не избавился он от веревки, нет!
И чувствуя ее на шее, он схватился
Рукою за бедро и, заскрипев сильней,
Как шут, вернувшийся в свой балаган, ввалился
На бал повешенных, на бал под стук костей.
На черной виселице сгинув,
Висят и пляшут плясуны,
Скелеты пляшут Саладинов
И паладинов сатаны.
Буфет
Дубовый, сумрачный и весь резьбой увитый,
Похож на старика объемистый буфет;
Он настежь растворен, и сумрак духовитый
Струится из него вином далеких лет.
Он уместить сумел, всего себя натужив,
Такое множество старинных лоскутков,
И желтого белья, и бабушкиных кружев,
И разукрашенных грифонами платков;
Здесь медальоны, здесь волос поблекших прядки,
Портреты и цветы, чьи запахи так сладки
И слиты с запахом засушенных плодов, —
Как много у тебя, буфет, лежит на сердце!
Как хочешь ты, шурша тяжелой черной дверцей,
Поведать повести промчавшихся годов!
В зеленом кабаре
Пять часов вечера
Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки,
Вдыхая пыль дорог. Пришел в Шарлеруа.
В Зеленом Кабаре я заказал тартинки
И ветчины кусок, оставшейся с утра.
Блаженно вытянул я ноги под зеленым
Столом, я созерцал бесхитростный сюжет
Картинок на стене, когда с лицом смышленым
И с грудью пышною служанка в цвете лет,
— Такую не смутишь ты поцелуем страстным! —
Смеясь, мне подала мои тартинки с маслом
И разрисованное блюдо с ветчиной,
Чуть розоватою и белой, и мгновенно
Большую кружку мне наполнила, где пена
В закатных отблесках казалась золотой.
Венера Анадиомена
Из ржавой ванны, как из гроба жестяного,
Неторопливо появляется сперва
Вся напомаженная густо и ни слова
Не говорящая дурная голова.
И шея жирная за нею вслед, лопатки
Торчащие, затем короткая спина,
Ввысь устремившаяся бедер крутизна
И сало, чьи пласты образовали складки.
Чуть красноват хребет. Ужасную печать
На всем увидишь ты; начнешь и замечать
То, что под лупою лишь видеть можно ясно:
«Венера» выколото тушью на крестце...
Все тело движется, являя круп в конце,
Где язва ануса чудовищно прекрасна.
Возмездие Тартюфу
Страсть разжигая, разжигая в сердце под
Сутаной черною, довольный, бледно-серый,
До ужаса сладкоречивый, он бредет,
Из рта беззубого пуская слюни веры.
Но вот однажды возникает некто Злой,
И за ухо его схватив, — «Помилуй Боже!» —
Срывает яростно недрогнувшей рукой
Сутану черную с его вспотевшей кожи.
Возмездие! Он весь дрожит от резких слов,
И четки длинные отпущенных грехов
Гремят в его душе. Тартюф смертельно бледен.
Он исповедуется, он почти безвреден...
Не слышит тот, другой: взял брыжи и ушел.
— Ба! С головы до пят святой Тартюф наш гол!
Между тем как несло меня вниз по теченью,
Краснокожие кинулись к бичевщикам,
Всех раздев догола, забавлялись мишенью,
Пригвоздили их намертво к пестрым столбам.
Я остался один без матросской ватаги.
В трюме хлопок промок и затлело зерно.
Казнь окончилась. К настежь распахнутой влаге
Понесло меня дальше, — куда, все равно.
Море грозно рычало, качало и мчало,
Как ребенка, всю зиму трепал меня шторм.
И сменялись полуострова без причала,
Утверждал свою волю соленый простор.
В благодетельной буре теряя рассудок,
То как пробка скача, то танцуя волчком,
Я гулял по погостам морским десять суток,
Ни с каким фонарем маяка не знаком.
Я дышал кислотою и сладостью сидра.
Сквозь гнилую обшивку сочилась волна.
Якорь сорван был, руль переломан и выдран,
Смыты с палубы синие пятна вина.
Так я плыл наугад, погруженный во время,
Упивался его многозвездной игрой,
В этой однообразной и грозной поэме,
Где ныряет утопленник, праздный герой;
Лиловели на зыби горячечной пятна,
И казалось, что в медленном ритме стихий
Только жалоба горькой любви и понятна —
Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи.
Я запомнил свеченье течений глубинных,
Пляску молний, сплетенную как решето,
Вечера — восхитительней стай голубиных,
И такое, чего не запомнил никто.
Я узнал, как в отливах таинственной меди
Меркнет день и расплавленный запад лилов,
Как подобно развязкам античных трагедий
Потрясает раскат океанских валов.
Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья,
Будто море меня целовало в глаза.
Фосфорической пены цвело озаренье,
Животворная, вечная та бирюза.
И когда месяцами, тупея от гнева,
Океан атакует коралловый риф,
Я не верил, что встанет Пречистая Дева,
Звездной лаской рычанье его усмирив.
Понимаете, скольких Флорид я коснулся?
Там зрачками пантер разгорались цветы;
Ослепительной радугой мост изогнулся,
Изумрудных дождей кочевали гурты.
Я узнал, как гниет непомерная туша,
Содрогается в неводе Левиафан,
Как волна за волною вгрызается в сушу,
Как таращит слепые белки океан;
Как блестят ледники в перламутровом полдне,
Как в заливах, в лимонной грязи, на мели,
Змеи вяло свисают с ветвей преисподней
И грызут их клопы в перегное земли.
Покажу я забавных рыбешек ребятам,
Золотых и поющих на все голоса,
Перья пены на острове, спячкой объятом,
Соль, разъевшую виснущие паруса.
Убаюканный морем, широты смешал я,
Перепутал два полюса в тщетной гоньбе.
Прилепились медузы к корме обветшалой,
И, как женщина, пав на колени в мольбе,
Загрязненный пометом, увязнувший в тину,
В щебетанье и шорохе маленьких крыл,
Утонувшим скитальцам, почтив их кончину,
Я свой трюм, как гостиницу на ночь, открыл.
Был я спрятан в той бухте лесистой и снова
В море выброшен крыльями мудрой грозы,
Не замечен никем с монитора шального,
Не захвачен купечеством древней Ганзы,
Лишь всклокочен как дым и как воздух непрочен,
Продырявив туманы, что мимо неслись,
Накопивший — поэтам понравится очень! —
Лишь лишайники солнца и мерзкую слизь,
Убегавший в огне электрических скатов
За морскими коньками по кипени вод,
С вечным звоном в ушах от громовых раскатов,
Когда рушился ультрамариновый свод,
Сто раз крученый-верченый насмерть в мальштреме.
Захлебнувшийся в свадебных плясках морей,
Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь время,
О Европе тоскую, о древней моей.
Помню звездные архипелаги, но снится
Мне причал, где неистовый мечется дождь, —
Не оттуда ли изгнана птиц вереница,
Золотая денница, Грядущая Мощь?
Слишком долго я плакал! Как юность горька мне,
Как луна беспощадна, как солнце черно!
Пусть мой киль разобьет о подводные камни,
Захлебнуться бы, лечь на песчаное дно.
Ну, а если Европа, то пусть она будет,
Как озябшая лужа, грязна и мелка,
Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит
Свой бумажный кораблик с крылом мотылька.
Надоела мне зыбь этой медленной влаги,
Паруса караванов, бездомные дни,
Надоели торговые чванные флаги
И на каторжных страшных понтонах огни!
Военная песня парижан
Весна раскрылась так легко,
Так ослепительна природа,
Поскольку Тьер, Пикар и Кo
Украли Собственность Народа.
Но сколько голых задниц, Май!
В зеленых пригородных чащах
Радушно жди и принимай
Поток входящих — исходящих!
От блеска сабель, киверов
И медных труб не ждешь идиллий.
Они в любой парижский ров
Горячей крови напрудили.
Мы разгулялись в первый раз,
И в наши темные трущобы
Заря втыкает желтый глаз
Без интереса и без злобы.
Тьер и Пикар… Но как старо
Коверкать солнце зеркалами
И заливать пейзаж Коро
Горючим, превращенным в пламя.
Великий Трюк, подручный ваш,
И Фавр, подперченный к обеду,
В чертополохе ждут, когда ж
Удастся праздновать победу.
В Великом Городе жара
Растет на зависть керосину.
Мы утверждаем, что пора
Свалить вас замертво в трясину.
И Деревенщина услышит,
Присев на травушку орлом,
Каким крушеньем красным пышет
Весенний этот бурелом.
Завороженные
Ночь — нет туманней и угарней,
А под окном хлебопекарни
Пять душ ребят
Стоят, не трогаются с места, —
За пекарем, что месит тесто,
Они следят…
Рукою крепкой, без охулки,
Пшеничные тугие булки
Он в печь кладет.
О, как их это все волнует,
А тот и в ус себе не дует
И, знай, поет.
И ждут они, как ждут лишь чуда,
Когда же наконец оттуда,
Из недр печи,
Для человеческой утробы
Пойдут румянистые сдобы
И калачи!
Вот из-под балок закоптелых
Дразнящий запах булок белых
К ним донесло,
И сквозь губительную стужу
К ним под лохмотья прямо в душу
Идет тепло.
Им уж не холодно, не жутко,
Нет, как пяти Христам-малюткам,
Им горя нет.
Они к стеклу прильнули, крошки,
Им кажется, что там, в окошке,
Весь белый свет…
Так, зачарованные хлебом,
Они под непросветным небом
Глядят на печь,
А ветер зимний, злой и звонкий,
Срывает лихо рубашонки
С их узких плеч!
Венера Анадиомена
Из ржавой ванны, как из гроба жестяного,
Неторопливо появляется сперва
Вся напомаженная густо и ни слова
Не говорящая дурная голова.
И шея жирная за нею вслед, лопатки
Торчащие, затем короткая спина,
Ввысь устремившаяся бедер крутизна
И сало, чьи пласты образовали складки.
Чуть красноват хребет. Ужасную печать
На всем увидишь ты; начнешь и замечать
То, что под лупою лишь видеть можно ясно:
«Венера» выколото тушью на крестце…
Все тело движется, являя круп в конце,
Где язва ануса чудовищно прекрасна.
Руки Жан-Мари
Ладони этих рук простертых
Дубил тяжелый летний зной.
Они бледны, как руки мертвых,
Они сквозят голубизной.
В какой дремоте вожделений,
В каких лучах какой луны
Они привыкли к вялой лени,
К стоячим водам тишины?
В заливе с промыслом жемчужным,
На грязной фабрике сигар
Иль на чужом базаре южном
Покрыл их варварский загар?
Иль у горячих ног мадонны
Их золотой завял цветок,
Иль это черной белладонны
Струится в них безумный сок?
Или подобно шелкопрядам
Сучили синий блеск они,
Иль к склянке с потаенным ядом
Склонялись в мертвенной тени?
Какой же бред околдовал их,
Какая льстила им мечта
О дальних странах небывалых
У азиатского хребта?
Нет, не на рынке апельсинном,
Не смуглые у ног божеств,
Не полоща в затоне синем
Пеленки крохотных существ;
Не у поденщицы сутулой
Такая жаркая ладонь,
Когда ей щеки жжет и скулы
Костра смолистого огонь.
Мизинцем ближнего не тронув,
Они крошат любой утес,
Они сильнее першеронов,
Жесточе поршней и колес.
Как в горнах красное железо,
Сверкает их нагая плоть
И запевает «Марсельезу»
И никогда «Спаси, господь».
Они еще свернут вам шею,
Богачки злобные, когда,
Румянясь, пудрясь, хорошея,
Хохочете вы без стыда!
Сиянье этих рук влюбленных
Мальчишкам голову кружит.
Под кожей пальцев опаленных
Огонь рубиновый бежит.
Обуглив их у топок чадных,
Голодный люд их создавал.
Грязь этих пальцев беспощадных
Мятеж недавно целовал.
Безжалостное сердце мая
Заставило их побледнеть,
Когда, восстанье поднимая,
Запела пушечная медь.
О, как мы к ним прижали губы,
Как трепетали дрожью их!
И вот их сковывает грубо
Кольцо наручников стальных.
И, вздрогнув словно от удара,
Внезапно видит человек,
Что, не смывая с них загара,
Он окровавил их навек.
Зимняя мечта
В вагонах голубых и розовых и алых
Уехать от зимы!
Там в каждом уголке для поцелуев шалых
Приют отыщем мы.
Закроешь ты глаза, забыв, как ветер колкий
Гримасничает за окном,
Как черти черные и бешеные волки
Стенают в сумраке ночном.
И, словно паучок, щеки твоей коснется
Мой быстрый поцелуй, и скромно отвернется
Притворная щека.
«Поймай!» — прошепчешь ты, мы обо всем забудем:
На шее, на груди всю ночь искать мы будем
Бродяжку-паучка.
Сидящие
Рябые, серые; зелеными кругами
Тупые буркалы у них обведены;
Вся голова в буграх, исходит лишаями,
Как прокаженное цветение стены;
Скелету черному соломенного стула
Они привили свой чудовищный костяк;
Припадочная страсть к Сиденью их пригнула,
С кривыми прутьями они вступают в брак.
Со стульями они вовек нерасторжимы.
Подставив лысину под розовый закат,
Они глядят в окно, где увядают зимы,
И мелкой дрожью жаб мучительно дрожат.
И милостивы к ним Сидения: покорна
Солома бурая их острым костякам.
В усатом колосе, где набухали зерна,
Душа старинных солнц сияет старикам.
И так Сидящие, поджав к зубам колени,
По днищу стульев бьют, как в гулкий барабан,
И рокот баркарол исполнен сладкой лени,
И голову кружит качанье и туман.
Не заставляй их встать! Ведь это катастрофа!
Они поднимутся, ворча, как злобный кот,
Расправят медленно лопатки… О Голгофа!
Штанина каждая торчком на них встает.
Идут, и топот ног звучит сильней укоров,
И в стены тычутся, шатаясь от тоски,
И пуговицы их во мраке коридоров
Притягивают вас, как дикие зрачки.
У них незримые губительные руки…
Усядутся опять, но взор их точит яд,
Застывший в жалобных глазах побитой суки, —
И вы потеете, ввергаясь в этот взгляд.
Сжимая кулаки в засаленных манжетах,
Забыть не могут тех, кто их заставил встать,
И злые кадыки у стариков задетых
С утра до вечера готовы трепетать.
Когда суровый сон опустит их забрала,
Они увидят вновь, плодотворя свой стул,
Шеренгу стульчиков блистательного зала,
Достойных стать детьми того, кто здесь уснул.
Чернильные цветы, распластанные розы
Пыльцою запятых восторженно блюют,
Баюкая любовь, как синие стрекозы,
И вновь соломинки щекочут старый уд.
Роман
1
Нет рассудительных людей в семнадцать лет!
Июнь. Вечерний час. В стаканах лимонады.
Шумливые кафе. Кричаще-яркий свет.
Вы направляетесь под липы эспланады.
Они теперь в цвету и запахом томят.
Вам хочется дремать блаженно и лениво.
Прохладный ветерок доносит аромат
И виноградных лоз, и мюнхенского пива.
2
Вы замечаете сквозь ветку над собой
Обрывок голубой тряпицы с неумело
Приколотой к нему мизерною звездой,
Дрожащей, маленькой и совершенно белой.
Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин
Пьянит такая ночь… Как будто бы спросонок,
Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,
А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.
3
В сороковой роман мечта уносит вас…
Вдруг — в свете фонаря, — прервав виденья ваши,
Проходит девушка, закутанная в газ,
Под тенью страшного воротника папаши.
И, находя, что так растерянно, как вы,
Смешно бежать за ней без видимой причины,
Оглядывает вас… И замерли, увы,
На трепетных губах все ваши каватины.
4
Вы влюблены в нее. До августа она
Внимает весело восторженным сонетам.
Друзья ушли от вас: влюбленность им спешна.
Но вдруг… ее письмо с насмешливым ответом.
В тот вечер… вас опять влекут толпа и свет…
Вы входите в кафе, спросивши лимонаду…
Нет рассудительных людей в семнадцать лет
Среди шлифующих усердно эспланаду!
Офелия
I
На черной глади вод, где звезды спят беспечно,
Огромной лилией Офелия плывет,
Плывет, закутана фатою подвенечной.
В лесу далеком крик: олень замедлил ход.
По сумрачной реке уже тысячелетье
Плывет Офелия, подобная цветку;
В тысячелетие, безумной, не допеть ей
Свою невнятицу ночному ветерку.
Лобзая грудь ее, фатою прихотливо
Играет бриз, венком ей обрамляя лик.
Плакучая над ней рыдает молча ива.
К мечтательному лбу склоняется тростник.
Не раз пришлось пред ней кувшинкам расступиться.
Порою, разбудив уснувшую ольху,
Она вспугнет гнездо, где встрепенется птица.
Песнь золотых светил звенит над ней, вверху.
II
Офелия, белей и лучезарней снега,
Ты юной умерла, унесена рекой:
Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега
О терпкой вольности шептаться стал с тобой?
Не потому ль, что он, взвевая каждый волос,
Нес в посвисте своем мечтаний дивных сев?
Что услыхала ты самой Природы голос
Во вздохах сумерек и жалобах дерев?
Что голоса морей, как смерти хрип победный,
Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених,
Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный,
Апрельским утром сел, немой, у ног твоих?
Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого
Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег;
Оно безмерностью твое глушило слово —
И Бесконечность взор смутила твой навек.
III
И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью
Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике.
И что Офелию он увидал воочью
Огромной лилией, плывущей по реке.
Воронье
Господь, когда зима, бушуя,
Гуляет в мертвых деревнях
И «ангелюс» поет монах,
Скликай всю армию большую
Любезных воронов своих
На черноту полей нагих!
А ты, отчаянная стая,
Чьи гнезда завтра скроет снег,
Несись вдоль пожелтевших рек,
Мчись, над погостами взлетая,
Над рвами черными пророчь
И, взвившись вверх, рассейся прочь!
По всем француским бездорожьям,
Где спят погибшие вчера,
Не правда ли, — давно пора! —
Всем странникам и всем прохожим
Прокаркай, ворон, и провой
По долгу службы вековой!
А вы, святители господни,
Верните в майские леса
Иные птичьи голоса
Во имя павших, что сегодня
Зарыты в ямины и рвы
И не воротятся, увы!
Солнце и плоть
I
Очаг желания, причастный высшим силам,
На землю солнце льет любовь с блаженным пылом;
Лежавший на траве не чувствовать не мог:
Играет кровь земли, почуяла свой срок;
Душе своей земля противиться бессильна,
По-женски чувственна, как Бог, любвеобильна;
Священнодействие над ней лучи вершат,
И потому в земле зародыши кишат.
Произрастает все,
Но как мне жаль, Венера,
Что минула твоя ликующая эра,
Когда, предчувствуя любовную игру,
От вожделения кусал сатир кору
И нимфу целовал потом среди кувшинок;
Мне жаль, что прерван был их нежный поединок
И розовая кровь зеленокудрых рощ
Утратила для нас божественную мощь,
Вселенную свою вливая в жилы Пану,
Так что козлиными копытами поляну
Топтал он, звучную свирель поцеловав,
И почва, трепеща в зеленых космах трав,
Вздымалась, чуткая, и смертного качала,
Как море, где берет любовь свое начало,
И как на песнь в ответ немые дерева
Качают певчих птиц, пока любовь жива.
Мне жаль, что миновал Кибелин век бесследно,
Когда владычица на колеснице медной
Из града одного в другой держала путь
И, по преданиям, ее двойная грудь
Жизнь вечную лила, питая человека,
Который ликовал, вкусив святого млека,
И, как дитя, играл, обласканный с пелен,
Душой и телом чист, а стало быть, силен.
«Я знаю суть вещей», — теперь твердит несчастный,
А сам он слеп и глух, бессильный и бесстрастный;
Нет более богов, стал богом человек,
Но без любви сей бог — калека из калек.
Когда бы приникал к сосцам твоим, Кибела,
Как прежде, человек, чтоб кровь его кипела,
Когда бы до сих пор ему была мила
Астарта нежная, которая всплыла,
Свой розовый пупок явив средь пены белой,
Благоухая там, где море голубело,
И, черноокая, торжествовала впредь,
По-соловьиному сердца заставив петь.
II
Я верую в тебя, морская Афродита,
Божественная мать, однако где защита, и
Когда привязаны мы к скорбному кресту?
Я верю в мрамор, в плоть, в цветок и в красоту.
— Да, жалок человек, подавлен, озабочен;
Одежду носит он, болезненно порочен;
Его прекрасный торс попорчен в толкотне;
Подобно идолу в безжалостном огне,
Искажена теперь былая стать атлета,
Который хочет жить хоть в качестве скелета,
Уродством клевеща на прежний стройный мир;
Твой лучший замысел, твой девственный кумир,
Когда бы женщина в скудели нашей скудной
Вновь приобщила нас к божественности чудной,
Чтобы могла душа, как прежде, превозмочь
Темницу бренную, земную нашу ночь,
И, несравненная, сравнилась бы с гетерой,
Но нет! смеется свет над гордою Венерой,
Как будто красота ее заклеймена!
III
О, если бы вернуть былые времена!
Все роли человек сыграл в земной юдоли —
И в близком будущем, возжаждав прежней воли,
Кумиры сокрушив, низвергнув их закон,
Постигнет небеса, откуда родом он.
Восторжествует мысль над суеверным страхом,
И в человеке бог, порабощенный прахом,
Восстанет, обожжет сиянием чело —
И, убедившись, что прозревшему светло,
Вернешь ему размах и силы дашь для взлета
Ты, ненавистница ветшающего гнета;
Возникнешь снова ты средь солнечных морей
С неотразимою улыбкою твоей,
Безмерную любовь распространяя в мире;
И затрепещет мир, уподобляясь лире,
В ответ на поцелуй, который ты сулишь!
Возжаждал мир любви, ты жажду утолишь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воспрянет человек с мечтой своей свободной,
И светоч красоты извечно первородной
В нем бога пробудит, чей храм — святая плоть;
Готовый скорбь свою былую побороть,
Захочет человек исследовать природу,
Чтоб кобылица-мысль почуяла свободу
И снова, гордая, решилась гарцевать,
И с верой человек дерзнул бы уповать.
— Зачем отверзлась нам лазурь немою бездной,
Где звезды в толчее родятся бесполезной?
Когда бы, наконец, мы вознеслись туда,
Увидели бы мы огромные стада
Миров, спасаемых в пустыне безучастной
Премудрым пастырем, который волей властной
В эфире движет их, вверяя свой глагол
Тому, кто верою сомненье поборол?
Так, значит, мысль — не бред, и есть у мысли голос?
А человек, созрев, как слишком ранний колос,
Куда скрывается? Быть может, в океан,
Где всем зародышам свой срок навеки дан,
Чтоб воскрешала всех в своем великом тигле
Природа, чью любовь еще не все постигли,
В благоуханье роз не распознав себя?
Незнанье нас гнетет, беспомощных губя,
Химеры душат нас в стремленье нашем рьяном;
Из материнских недр, подобно обезьянам,
Мы вырвались на свет, а разум против нас,
И от сомнения он страждущих не спас.
Нас бьет сомнение крылом своим зловещим,
И у него в плену мы в ужасе трепещем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Отверзлись небеса, и тайны больше нет;
Воспрянул человек, узрев желанный свет
В неисчерпаемом роскошестве природы;
И человек поет, поют леса и воды
Торжественную песнь о том, что лишь любовь
Способна искупить отравленную кровь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
IV
О, блеск духовных сил в гармонии телесной,
О, возвращение любви, зари небесной,
Когда, повергнув ниц божественный народ,
Прекраснозадая и маленький Эрот
В белейших лепестках стопами прикоснутся
К Цветам и к женщинам, не смеющим очнуться,
О Ариадна, ты, следящая с тоской,
Как парус движется по синеве морской,
Вдаль унося корабль с Тезеем у кормила,
Пусть ночь одна тебя, невинную, сломила,
Не плачь, но посмотри на тигров и пантер,
Которые влекут, коням подав пример,
По виноградникам фригийским колесницу,
И брызжет черный сок, приветствуя возницу.
— Вот Зевс, великий бык; на шее у быка
Европа голая, чья белая рука
Средь синих волн дрожит на крепкой вые бога;
Он смотрит искоса, как млеет недотрога,
Ланитою клонясь под сень его чела;
Зажмурилась она и как бы замерла;
Ей первый поцелуй и сладостен, и страшен,
А шелк ее волос волнами разукрашен;
Вот лебедь в лотосах, предчувствуя полет,
Под олеандрами мечтательно плывет;
Крылами белыми ласкает лебедь Леду.
Киприда шествует и празднует победу;
Округлая, под стать роскошным бедрам, грудь
Могла бы осветить во мраке ночи путь;
Живот ее как снег с темнеющей ложбиной:
А вот идет Геракл, одетый шкурой львиной,
И разве не к лицу подобный ореол
Тому, кто до небес, не дрогнув бы, добрел?
Под летнею луной, вся в золоте, нагая,
В ночном разрозненном сиянье, не мигая,
Хотя в голубизне лучатся волоса
И освещает мох пустынные дубровы,
Дриада смотрится в немые небеса…
Селена белая раскинула покровы
Над ложем сумрачным, где, погруженный в сон
В ответ на поцелуй молчит Эндимион.
Навек расплакался родник в ночи лазурной;
Нет! Нимфа скорбная над молчаливой урной
О неком юноше прекрасном слезы льет;
Любовью в темноте повеяло с высот,
И вот уже в лесах священных, где садится
На мраморные лбы снегирь, чтобы гнездиться
На изваяниях в беззвучном царстве сна,
Послышалась богам всемирная весна.
Вечерняя молитва
Прекрасный херувим с руками брадобрея,
Я коротаю день за кружкою резной:
От пива мой живот, вздуваясь и жирея,
Стал сходен с парусом над водной пеленой.
Как в птичнике помет дымится голубиный,
Томя ожогами, во мне роятся сны,
И сердце иногда печально, как рябины,
Окрашенные в кровь осенней желтизны.
Когда же, тщательно все сны переварив
И весело себя по животу похлопав,
Встаю из-за стола, я чувствую позыв…
Спокойный, как творец и кедров, и иссопов,
Пускаю ввысь струю, искусно окропив
Янтарной жидкостью семью гелиотропов.
Добрые мысли поутру
Лето. Утро. Четыре часа.
Еще сон не покинул влюбленных.
В дальних рощах, росой окропленных,
Раздались голоса.
Дышит утренняя синева
На сады Гесперид золотые.
И стучат, закатав рукава,
Мастера молодые.
Это там, под щитом небосклона,
У глухих, обомшелых дорог,
Где возводят царю Вавилона
Величавый чертог.
Топорами звенят и стучат
Мастера, напрягаясь без меры.
О, так пусть хоть влюбленные спят!
Огради их, Венера!
Матерям же, богиня благая,
Дай крепящего силы вина,
Пусть их в полдень омоет морская
Голубая волна!
Впечатление
Один из голубых и мягких вечеров…
Стебли колючие и нежный шелк тропинки,
И свежесть ранняя на бархате ковров,
И ночи первые на волосах росинки.
Ни мысли в голове, ни слова с губ немых,
Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья,
И сладко в сумерках бродить мне голубых,
И ночь меня зовет, как женщина в объятья.
Шкаф
Вот старый шкаф резной, чей дуб в разводах темных
На добрых стариков стал походить давно;
Распахнут шкаф, и мгла из всех углов укромных
Влекущий запах льет, как старое вино.
Полным-полно всего: старья нагроможденье,
Приятно пахнущее желтое белье,
Косынка бабушки, где есть изображенье
Грифона, кружева, и ленты, и тряпье;
Тут медальоны вы найдете и портреты,
Прядь белую волос и прядь другого цвета,
Одежду детскую, засохшие цветы…
О шкаф былых времен! Историй всяких кучу
И сказок множество хранишь надежно ты
За этой дверцей, почерневшей и скрипучей.
На музыке
Вокзальная площадь в Шарлевиле
На чахлом скверике (о, до чего он весь
Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)
Мещане рыхлые, страдая от одышки,
По четвергам свою прогуливают спесь.
Визгливым флейтам в такт колышет киверами
Оркестр; вокруг него вертится ловелас
И щеголь, подходя то к той, то к этой даме;
Нотариус с брелков своих не сводит глаз.
Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил;
Чиновные тузы влачат громоздких жен,
А рядом, как вожак, который в сквер их вывел,
И отпрыск шествует, в воланы разряжен.
На скамьях бывшие торговцы бакалеей
О дипломатии ведут серьезный спор
И переводят все на золото, жалея,
Что их советам власть не вняла до сих пор.
Задастый буржуа, пузан самодовольный
(С фламандским животом усесться — не пустяк!),
Посасывает свой чубук: безбандерольный
Из трубки вниз ползет волокнами табак.
Забравшись в мураву, гогочет голоштанник.
Вдыхая запах роз, любовное питье
В тромбонном вое пьет с восторгом солдатье
И возится с детьми, чтоб улестить их нянек.
Как матерой студент, неряшливо одет,
Я за девчонками в теми каштанов томных
Слежу. Им ясно все. Смеясь, они в ответ
Мне шлют украдкой взгляд, где тьма вещей нескромных.
Но я безмолвствую и лишь смотрю в упор
На шеи белые, на вьющиеся пряди,
И под корсажами угадывает взор
Все, что скрывается в девическом наряде.
Гляжу на туфельки и выше: дивный сон!
Сгораю в пламени чудесных лихорадок.
Резвушки шепчутся, решив, что я смешон,
Но поцелуй, у губ рождающийся, сладок…