Чем больше читаешь нашу современную словесность (тут, правда, надо не переборщить), тем четче видишь некие неумолимые, жесткие закономерности ее развития. Именно внутреннего, органичного развития. Совершенно независимые от пресловутой «бизнес-троицы» (прости, Господи!): бренд, формат, проект.
То есть нет, не так. Все происходит в три этапа. По Гегелю. Или в трех попытках из фольклора и спорта. Сначала, погрузившись в «пучины дискурса» современной российской словесности, слегка увлекаешься (попытка-тезис). Потом, когда вдоволь учитаешься, тебе становится как-то безысходноскучно (попытка-антитезис). Наконец, если преодолеть антитезис скуки, начинаешь кое-что видеть. И не надо тут никакой особой прозорливости. Главное — искренне постараться понять суть. Снять псевдотерминологическую шелуху, типа «бриколажа», «пастиша», «шизоанализа», «карнавализированных языковых матриц постсоветской ментальности» и т. п. То есть избавиться от «постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистского комплекса» двадцатилетней давности, доставшегося нам преимущественно от явно заигравшихся в это дело галлов. Значительно больше здесь дадут одиозные Белинский с Писаревым. Ей-богу.
Галлы уже сами сейчас явно не знают, что им делать. И вот они «дали миру» «великого и ужасного» Мишеля Уэльбека. Этого властителя умов с совершенно железобетонной от элементарной стилистической беспомощности прозой и глубокомысленными обобщениями в стиле «все бабы — б…, мир — супермаркет».
Заметьте, у Уэльбека все — «идиоты». Например, «Жак Превер — идиот». Так называется одна из статей Великого М. У. В интервью киноканалу «Культура» на трепетный вопрос нашего ведущего о том, что он, великий Уэльбек, думает о Достоевском, Великий Мишель ответил примерно так: Достоевский — писатель, конечно, хороший, но все его социальные, религиозные и философские идеи — это чистый идиотизм. И весело так, задорно рассмеялся. И наш ведущий (известный, кстати, критик) тоже рассмеялся и утвердительно закачал головой. Дескать, надо же, как парадоксально завернул! Потому что уж кто-кто, а французик из Бордо в России всегда прав. Учение Уэльбека всесильно, потому что он — западный бренд.
Очень уж мне стало после этого грустно. И я, следуя завету блестящего франкофона Пушкина (и автора, кстати, неологизма «французятина»), открыл произведение совсем другого француза — «Женитьбу Фигаро» (без «шампанского бутылки» обошелся). И — «перечел». И вам советую. Когда вдруг вам покажется, что мир сходит с ума (литературный) и станет нестерпимо грустно (на антитезисе), перечтите Бомарше, а потом — для «догону» — Уэльбека. Или: Тэффи — а потом — Робски. Или: Конан Дойля — а потом — Устинову. И вам как-то многое станет ясней. Впрочем, без Уэльбека с Робски–Устиновой можно и обойтись.
И что главное — не обязательно читать что-нибудь столетней или двухсотлетней давности. Оказывается, как выясняешь на «попытке-синтезе», кое-что значительное происходит и в нашей современной литературе. Не в смысле: есть хорошие писатели. Нет. Они были, есть и будут. И их очень много. Намного больше, чем в сакральной Франции. Дело в другом. Как выразился сгоряча, но прозорливо-точно наш лидер эпохи расцвета геополитического постмодернизма: «Процесс пошел».
В литературе «процесс пошел».
Завершая излишне эмоциональное (что сам отчетливо понимаю) вступление, хочу сказать простую вещь. Между живой литературой и читателем стоит, как известно, «третья сила». Это — литературоведение и критика. Литературоведение изучает по большей части прошлое и претендует на научность, критика же занимается настоящим и относительно «научности» стыдливо отмалчивается, претендуя лишь на «объективность». Что, заметим, во многом «научность» и есть. Есть и другие термины, например: «интерпретационная эстетика», «критическая герменевтика» и т. д. Исконно задачей критика (он же герменевтик, эстетик, интерпретатор, как угодно) было помочь читателю сориентироваться в литературном процессе. Слово «критика» происходит от греческого «крино» — «разделяю», «разбираю», «прихожу к заключению».
Что происходит с этой «третьей силой» в наши дни?
То же, что происходит с «третьими силами» в других областях.
Например, в театре есть автор с его текстом — с одной стороны, зритель — с другой стороны. А между ними — режиссер (с актерами). В современном театре полностью и безоговорочно царствует режиссер сего «я так вижу». Он же — интерпретатор, герменевтик, эстетик. В результате чеховские сестры плавают в аквариуме, Гамлет, произнося свое «Быть или не быть?», раздевается и нюхает носки, а Катя Кабанова ходит в мини-юбке и курит. Это не «плохо» и не «хорошо», это доминирование посредника.
Наивно было бы думать, что эта тенденция свойственна лишь гуманитарно-духовной, культурной сфере. Скорее наоборот: культура здесь мимикрируется под экономику. «Надстройка» подражает «базису». В экономике есть производитель и потребитель. Между ними стоит посредник. Именно посредник получает львиную долю прибыли.
Само по себе появление посредника между потребителем (стирального порошка или стихов) и производителем в условиях рыночной экономики — явление закономерное и неизбежное. Мы понимаем, что объем и номенклатура литпродукции в наши дни колоссальны. Десятки тысяч текстов, в той или иной степени претендующих на литературность, появляются каждый день. Нужны принципиально новые методы, так сказать, литмониторинга. На Западе это уже давно поняли. Понял это и все тот же Уэльбек. Одна из его книг так и называется «Мир как супермаркет». А где «мир» — там и «литература». И «западники» уже давно превратили литературу именно в супермаркет. У нас, несмотря на кажущийся относительный порядок в книжных магазинах, литература пока еще находится в состоянии стихийного склада готовой продукции. Или, если выразиться иначе, она напоминает запасники многих наших музеев, в которых каким-то странным образом «вдруг» (если использовать любимое словечко Достоевского) то и дело находят какие-нибудь шедевры.
До недавнего времени наши «литпосредники» действовали очень просто, не сильно «заморочиваясь» на анализе. Дело было так.
С Запада была стихийно заимствована система литературных «форматов», очень напоминающая жанровую систему классицизма: триллер, женский роман, фэнтези, детектив и т. д. Для продвинутых — например, роман в ключе постмодернистской антиэстетики.
Ситуация вообще очень напоминает наш XVIII век, когда Тредиаковский, Сумароков, Ломоносов, Капнист, Кантемир и др. совершили не многими оцененный подвиг очень быстрого освоения западной жанровой системы (сатира, ода, басня, трагедия, комедия и т. д.). Не будем сравнивать «нынешних» и «тогдашних», отметим лишь, что структурно, глубинно процессы схожи. Кое-какие традиции у нас и у самих были. Детектив, например.
Итак, «форматы» обозначены. Дальше в рамках «форматов» (иначе говоря, жанров) посредники определили бренды, то есть имена. Персональные товарные знаки. Определялись они в целом тоже стихийно и на глазок. Родственные связи, школьные друзья, случайные знакомства. В атмосфере перестройки и ранней постперестройки пути литературных брендов были абсолютно «неисповедимы».
Далее: бренды были, как им и положено, поставлены на конвейер, то есть в режим «проекта». Бренд должен регулярно «щениться» литпродукцией. Это нормально. Кобель-производитель — это издательство. Хозяин на случке — спонсор. Перманентно щенящаяся сука — писатель. Очень жизнеутверждающая схема.
Но к концу 90-х или после них данная схема стала давать сбои. Продолжая ту же жесткую (в стиле описываемых процессов) образную парадигму, можно сказать так: хуже стали продаваться щенки. То ли рынок насытился, то ли качество щенков упало. Скорее — и то и другое разом. Вообще впервые литпроизводители заметили, что есть читатель. Нет, отделы маркетинга в издательствах работали и раньше. Но это еще не значит, что читатель кого-то всерьез интересовал. Образ мифического книгочея, то есть радостно раскрасневшегося от очередного романа бренда «Х», сменился вполне реальным образом недовольно-брезгливо морщащегося посетителя книжного супермаркета. Не то чтобы перестал работать принцип «пипл хавает», нет. Но, «хавая», пипл как-то недостаточно активно работает челюстями. Рейтинги не то чтобы упали, нет. Они не растут. Реальные рейтинги, а не те, которые приводятся в «боевых сводках» «Книжного обозрения». Писатели-бренды один за другим объявляют, что им надоели их «проектные» герои. Акунину надоел Фандорин. А с таким отношением к своему детищу можно и самому надоесть читателю. Да и читателю явно хочется чего-то новенького и — главное — разного. Опять все как-то… не бодро, что ли… Опять — писатель пописывает, читатель почитывает. Что делать?
И здесь начинает работать уже давно отлаженная западная схема. Грубо говоря, необходим новый образ посредника. Необходим образ умного, доброго помощника-проводника, мудрого советчика, отечески, но мягко наставляющего читателя, что2 читать. Нужен Вергилий, который бы провел читающую публику по всем кругам Ада «нецивилизованной» книготорговли и вывел бы ее через Чистилище в Рай идеального «цивилизованного» чтения. Собственно говоря, речь идет вроде бы и о критике в традиционном понимании. Но подмена понятий очевидна. Критик уже ничего не изучает, не анализирует и не критикует. Он просто рекламирует товар. В сущности, критик берет на себя функцию продавца. Прямого или косвенного, но все-таки — продавца.
За последнее время резко увеличилось количество радио- и телепередач, посвященных книгам. И имидж «библиовергилия» (если сменить гендер — «библиоариадны») у нас уже практически сформировался. Он может внешне быть и лысый, и с бородой, и в очках — это не главное. Главное — что он/она) искушеннейший эстет, б) гиперинтеллектуал. Манеры — мягкие до вкрадчивости, интеллигентные. Голос — тихий. Всепонимающая улыбка. Загадочная, как у Джоконды. Легкая патина утомленности от перманентного умственного напряжения. Едва уловимая снисходительность и к литературе в целом, и к читателю. Но не до обидного. Полная, поражающая воображение осведомленность во всем, от конфуцианства до постдеконструктивизма. Такому нельзя не верить.
Можно сказать так: в России происходит интенсивная смычка книготорговли и «критики». Бизнес взял к себе «на службу» ту самую «интерпретационную эстетику», которая давно уже подменила традиционную критику. Настоящие критики существуют, и их много, но в качестве посредников они, как правило, не годятся. Это другая профессия. Там надо анализировать. А здесь — другое. Что-то вроде «библиошоумена». Замечу, что профессия «интерпретационно-эстетизированного книгопродавца» — это действительно профессия. Ее есть за что уважать. Тут нужен дар. Без всякого преувеличения. Но к профессии критика это не имеет никакого отношения. Или почти никакого.
В общем-то, происходит вполне закономерный процесс, а именно — распадение одной профессии на ряд более узких специализаций.
Критик-аналитик и «критик»-книгопродавец, повторяю, — разные профессии. Еще Платон две с половиной тысячи лет назад четко разделил две сферы деятельности: диалектику и риторику. Диалектика призвана искать Истину. Сейчас мы называем диалектику философией. Риторика занимается иным: это искусство убеждения с помощью слов. Искусство и наука. Ритора интересует не поиск истины — он хочет внушить аудитории нечто. В данном случае — что надо покупать ту или иную книгу. Если угодно, в наши дни мы должны разделить науку «литературная критика» на две науки: «диалектическая критика» (может быть, лучше и современней — «аналитическая») и «риторическая критика». И «скрипеть зубами» в адрес «критиков-риториков» (они же часто по совместительству — литменеджеры) не стоит. Они делают свое дело. Рынок есть рынок.
Добавлю, что, по всей видимости, существует еще и третий вид критики. Можно назвать ее рефлективной. В данном случае текст есть повод к размышлению: о сущности литературы, например, или, скажем, о неисповедимости путей ее же (литераторы) путей развития.
Шутки шутками, но рефлективный тип критики много чего дал нашей культуре. Если честно, «литрефлексия» — это самое интересное, что может позволить себе критик. Но тут слишком высока планка. Чтобы твоя рефлексия кого-то интересовала, ты должен быть Личностью. А Личность — редкость. И все же вернемся к главному герою нашего опуса.
Наш новый «критик-рекламист» — это, безусловно, заимствованный образ. Калька с западного книгопродавца-телеинтеллектуала. Даже скорее не калька, а прямое заимствование. Вплоть до «прозападной» внешности. И ясно, что пока значительная и, вероятно, бо2льшая часть рекламируемого им товара — зарубежная литература. Излюбленный риторический прием его — так называемый довод к доверию, иначе говоря, «argumentum ad verecundiam», то есть игра на доверии к авторитету. Например, произносится фраза: «В издательстве таком-то наконец-то издана книга культового западного писателя такого-то». Вообще любимое слово у рекламистов — «культовый». Иногда — «знаковый». На худой конец — «популярный». В 90 % случаев речь идет о писателе не только не культовом, но и вообще — слабом, второсортном и малоизвестном западному читателю. Давайте честно скажем: по-настоящему культовых писателей на этом самом Западе вообще давно уже нет. Все это осталось во времена Сартра с Джойсом. Тот же Мишель Уэльбек, при всем к нему уважении, — это буря в стакане. Мураками плохо известен. И т. д. Узкий круг интеллектуалов, не превышающий 1 % населения, их, может быть, и знает. Но не более того. Но эти еще ладно. Хоть какой-то бренд. Но сотни других?..
Та же схема работала у нас в XVIII — начале XIX века. В России носили на руках Бог знает каких периферийных литераторов. Главное, чтоб он был «неместный».
Я совсем не против того, чтобы в России много переводили. Наоборот. Россия всегда (почти, за исключением «специфических» периодов) была страной с открытыми литграницами. Еще в Киевской Руси перевод текстов был государственной политикой. Должна же быть какая-то политика и сейчас. Не цензурно-идеологическая, разумеется, но просто элементарно отделяющая зерна от плевел.
Рискуя быть обвиненным в каком-нибудь славянофильстве или вестернофобстве, не знаю, как это называется, тем не менее — скажу. Чуть-чуть сгущая краски в полемическом кураже, но не очень.
Русский книжный рынок превратился в склад второсортной зарубежной литературы. Во многих отношениях (не постесняюсь сформулировать и так) — в помойку. И дело даже не в массовой литературе. В сфере так называемой интеллектуальной, элитарной и т. п. словесности дела обстоят не лучше.
Во-первых, российский читатель стал жертвой потока некачественных, торопливых переводов. Психолингвисты говорят, что многие, особенно юные, россияне перестали отличать оригинальные русские тексты от переводных, а переводные — от оригинальных. Как в сериалах. «Моя прекрасная няня» — это, по сути, переводной текст. С искусственно вставленными шутками в стиле «юмор без штанишек» с украинским «Г»-каньем и т. п. Но текст-то не русский! Идет за свой. То есть переводная литература, за немногими исключениями, приводит к утрате чувства стиля у читателей. Утрате вкуса к языку. Мат, жаргон — это все не так страшно. Не с этим надо бороться. Куда страшнее усредненность, стандартизация. Читаешь очередного «культового» какого-нибудь южноафриканского писателя — и как будто жуешь промокашку. Или жвачку, которую уже давно пора выплюнуть. Как говорил А. П. Чехов: изменившая жена похожа на котлету, которую кто-то трогал руками. Такое же ощущение от многих переводных текстов. Ощущение «языковой вторичности» от переводной литературы угнетает больше всего. Из нашей, русскоязычной литературы стремительно уходит язык, из переводной он почти совсем ушел. Самое досадное, что оригиналы подчас вполне «вкусны» в лингвистическом смысле, а в переводе все пропадает. Есть, есть замечательные переводчики, но их труд тонет в потоке суетливого хлама.
Во-вторых, десятки и десятки якобы культовых зарубежных писателей, по тому самому закону природы, которая не терпит пустоты, занимают место наших писателей, которые вполне могли бы быть не менее культовыми. Если уж мир — супермаркет, то давайте сформулируем все с предельным цинизмом. Необходимо: а) «защищать отечественного производителя», то есть плодить своих «культовых» писателей, а лучше сказать — «культиковых», потому что настоящего культа уже не получится, и б) «бороться с монополизмом», то есть к уже раскрученной донельзя десятке-другой отечественных литбрендов упорно, планомерно добавлять и добавлять новые и новые.
В общем-то, к этому все и идет, только уж очень по-российски, «медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян» (Вен.Ерофеев).
Но тут появляется одно «но». Критики-риторики используют свой терминологический аппарат. В целом этот аппарат постструктуралистско-деконструктивистского толка. Схема та же, что и с «культовыми» писателями. «В современной западной философии, — говорит, к примеру, критик-риторик, — есть такой культовый термин…» Дальше говорится какое-нибудь умное слово. Типа «шизоанализа» (хотя, может быть, этому «шизоанализу» уже столько же лет, сколько Алле Пугачевой, и знает его полтора человека). «Так вот культовый писатель такой-то использует в своем культовом творчестве культовые приемы культового шизоанализа», — говорит нам «библиовергилий», и зрителю-читателю, тянущемуся ко всему великому и культовому, ничего не остается, как поверить. У них там — Париж, шизоанализ и т. д. Экзотика, можно сказать.
Но это — там, у них. А здесь вам не там. То есть если мы хотим всерьез культивировать наших авторов, то на шизоанализе по большому счету далеко не уедешь. Здесь — «дышит почва и судьба». Надуманность, фальшь читатель почувствует сразу. Герои Мураками могут делать все, что им угодно, потому что они действуют в заведомо, «в квадрате» виртуальном мире («японсколитературном»). Тут это не пройдет. Читатель скажет: «Не верю».
Понять, проанализировать и спрогнозировать нашу литературу можно, на мой взгляд, только используя традиционный терминологический аппарат аналитической (диалектической) критики, которому уже, мягко говоря, не одна сотня лет. Почему? Потому что есть колоссальный опыт осмысления литературы именно с помощью этих слов.
«Шизоаналитические матрицы бриколажа» — это дым, который рассеется, и никто о нем не вспомнит. А вот такие слова, как герой, тема и язык, — это великие слова. Простые (вроде бы), но вечные. Этими словами анализировались наши классические тексты. Они же (и многие другие) необходимы и для «строительства» отечественной литературы. А ими говорят «диалектические критики». Это отлаженный и проверенный инструментарий анализа. Здесь, в сущности, я вновь невольно включаюсь в ту дискуссию, которая была развернута на страницах «Знамени» в марте 2006 года (см., напр.: Анна Кузнецова.«Кому принадлежит искусство, или Революция менеджеров в литературе»).
И к этой теме, я уверен, нам всем придется возвращаться в ближайшие годы еще не раз. В российской словесности налицо, выражаясь экономически, кризис перепроизводства. Можно обозначить ситуацию и иначе: наша словесность переживает настоящий «бум». Мое глубокое убеждение: мы живем накануне, а может быть, уже и во время нового Золотого века литературы. Только мы этого пока не знаем. От «того» Золотого века (а также и Серебряного) Золотой век нынешний отличается тем, что он пришел в информационную эпоху. Это значит, прежде всего, что цифра, определяющая количество написанного, имеет на два-три нуля больше. И количество хорошего и даже очень хорошего «литпродукта» — тоже. Условно говоря, в настоящее время в России написано, скажем, десять тысяч очень хороших текстов, намного «лучших» (хотя мы и понимаем всю условность шкалы «хорошо = плохо», и все же я настаиваю!), намного лучших, чем тексты того же Уэльбека и всех нынешних лауреатов Нобелевской и прочих престижных международных премий, вместе взятых. Но эти десять тысяч текстов не известны никому или известны узкому кругу «аналитических критиков» и, как правило, случайных читателей.
Я нарочито «радикально» ставлю вопрос. В России сейчас есть десятки, а может быть, сотни писателей, которые достойны того, чтобы их читали миллионы и чтобы они переводились на десятки языков мира. Но их не знают, не читают и не переводят. Они остаются «внутрилитературными» именами… Их имена ничего не говорят большинству людей, которые очень хотят читать именно их. Самое печальное, что открытие нашего Золотого века может так и не состояться. Это такой «латентно-имплицитный» Золотой век. «Тайно-параллельный». Может случиться так, что его «откроют» постфактум. Открыли же (по-настоящему, до масштабов всенародного признания) Булгакова постфактум. И многих других. Это вообще очень русская схема («они любить умеют только мертвых»). Но есть надежда, что этот наш порочный круг любви к мертвым будет все-таки разорван. Причем помогут этому, как ни парадоксально, именно рынок и новое информационное пространство.
Насыщение книжного рынка в России шло в несколько этапов.
Где-то к середине 90-х насытился и перенасытился «массовый модуль» библиорынка. Детективы и т. д. Тут критики — ни риторические, ни аналитические — даже не пригодились. К этому же времени, кстати, рынок насытился и классикой.
К концу 90-х рынок перенаводнился «брендами», уже претендующими на то, что это, так сказать, настольная литература. Когда они начали надоедать, в дело вступили критические риторики, о которых речь шла выше. Но тут произошел, как мне кажется, легкий — не то чтобы сбой, но — перебор. Дело в том, что риторики эти, старательно имитируя «западную тональность», сразу взяли слишком гиперинтеллектуально-постмодернистскую ноту. Они заговорили языком западных интеллектуалов 80-х. Да и книги, которые они рекламировали, — это, по сути, ретро. О нынешних критиках-риториках можно сказать по-ленински: «Узок круг этих интеллектуалов. Страшно далеки они от народа». Вернее — от миллионов вполне интеллигентных читателей, которым хочется читать не «массовуху» и не осмердевшую уже «постмодернуху», а что-нибудь другое. Но что — другое?
В последние годы (думаю, начиная где-то с 2002 — 2003) одним из самых частотных слов в аналитической критике стало слово «реализм». Или: «хороший, добротный реализм». Или: «настоящий реализм». Или: «новый». Интересно, что именно реализма хочет и читатель. Не натурализма, а именно того самого «настоящего реализма», в котором были бы: а) «типичный характер в типических обстоятельствах», то есть «герой нашего времени», а не высосанный из пальца клон, б) нормальная человеческая тема, а не маргинально-глянцевые метания от будней серийного убийцы до тусовок рублевского бомонда, в) хороший, «вкусный», «сочный» и т. д. язык.
Герой, тема и язык.
И еще — глубинное жизнеутверждающее начало. Не аншлаговские юмористические корчи Петросяна (кстати, «Аншлаг» очень похож на дантовский Ад: все атрибуты смеховой поэтики, всякие алогизмы, гиперболы и т. п., налицо, а несмешно, даже как-то зловеще-тоскливо), не голливудские хэппи-энды, а некое, повторяю, здоровое жизнеутверждение. Здесь очень тонкий момент. На мой взгляд, такие тексты, пусть даже рассказывающие о вещах совсем невеселых, но оставляющие надежду, у нас стали появляться. Что их отличает?
Показатель первый: романы хочется читать от начала до конца; к тексту, оставив его, тянет возвратиться.
Показатель второй: прочитав романы, не спрашиваешь себя: «А зачем, собственно, я все это читал?» То есть не возникает комплекса вины за потерянное на чтение время. Один мой приятель называет этот эффект «посттекстуальной отрыжкой». Грубовато, где-то опять же по-ленински (Ленин почему-то очень любил это слово — «отрыжка»; она у него бывала разная — «буржуазная», «мелкобуржуазная», «мещанская» и т. д.), но в целом точно. Если не по-ленински, то это — чистейший эффект Макдональдса. Сначала как бы вкусно, а потом — тяжело и противно. Как кирпич проглотил.
Очень плохая литература — это когда и читать скучно, и «отрыжка» налицо. Об этой «литературе» можно не говорить.
Литературы, которая умеет «держать», но, в конечном счете, так сказать, посттекстуально «грузит» и разочаровывает, сейчас очень много. По всей вероятности, писатели в основной своей массе то ли сознательно, то ли интуитивно освоили некие технологии сочетания слов, абзацев, эпизодов, сочетания сюжетных линий и т. д., которые (технологии) родственны «масс-теле-полит-шоу-технологиям».
Сидит человек, смотрит какую-нибудь «Не родись красивой» (или ток-шоу, или интервью с политиком), рычит, плюется, иногда снисходительно улыбается, подгыгыкивает, опять рычит. Но — смотрит. Кончились «Не родись», шоу и интервью, и как-то внутренне плохо стало человеку: ведь пошло все это, и глупо, и банально, и время потеряно. А что-то заставляло смотреть и терять это самое время.
Так же и с «литтехнологиями». Глаза бегают по строчкам, хотят бегать, а как-то тошно на душе. Прочитал — «литотрыжка».
А почему? Как это ни банально: потому что не обогатился, не узнал ничего принципиально нового ни о Человеке (герой), ни о Жизни (тема), ни о Языке, наконец, о той самой «крови народа», как говорил великий испанец Антонио Мачадо. Совершенно по Фрейду: читатель загнал в подсознание очередную порцию нереализованного желания. Желания духовно познать мир через литературу. Речь, конечно, идет о соответствующем читателе.
Мало того: получается своего рода двойной эффект. Фрейд все-таки во многом был очень прав, когда говорил, что культура (в том числе и литература) — это сублимация нереализованных желаний (подсознания) творца, художника, писателя. Происходит следующее: писатель «выдает» в текст все свои «комплексы», тем самым освобождаясь от них. Терапия у него такая. Читатель же терпеливо «кушает» все эти «комплексы», не только не освобождаясь от своих, но и «обогащаясь» авторскими. В результате читателю стало еще хуже, чем было до чтения. Всем нелегко, как и полагается.
Несколько раз я начинал, например, читать тексты все того же сакраментального, «великого и ужасного» В. Сорокина. Через страницу-другую, несмотря на всю несомненную качественность текста, мне неизменно становилось просто физиологически тошно. Не от «литфекалий» автора, которыми он так щедро уснащает текст, не от «цветов зла» антиэстетики, нет. Все это — кальки с западных образцов сорокалетней давности. Сартр, Селин, Виан и т. д. Добросовестно, по-русски возведенные в квадрат или в куб. Плюс — сотни страниц «игры» со стилем, тяжелого рока концептуального маньеризма. Нет. Плохо становится не от этого, а от откровенного авторского «энергетического вампиризма». Автор, просто говоря, «слил» свое сильно загрязненное подсознание в текст. А я его должен читать. Не буду. Вы — как хотите. А я не буду.
Оговорюсь еще раз: речь не идет о том, насколько высок или низок художественный уровень текстов. Сейчас вообще все (почти) умеют писать. Технологии письма в целом писателями освоены. Ура. Ждем теперь прорывов. Перехода из количества в качество. Подъема на новый диалектический виток. И т. д. Вообще, разговоры критиков о необходимости борьбы за художественное качество текстов как об основной задаче тех же критиков представляются мне не столь уж актуальными. У критиков, мне кажется, более высокие и благородные задачи. Художественное качество — понятие, в общем-то, технологическое. Да, технологии (высокие технологии) в литературе столь же необходимы, как и в строительстве или в фармацевтике. Без них просто не о чем разговаривать. Сотни, тысячи людей (сейчас) в России пишут вполне качественно. Но ведь и сериалы снимаются качественно, и ток-шоу, и качество реклам высокое, и хайтека в строительстве хватает, но почему-то ничего этого смотреть (слушать) не хочется. Почему? Не обогащает.
Какие же обнадеживающие тенденции мы наблюдаем в нынешнем «настоящем реализме»?
Самое главное, мы видим, что в литературе идет поиск героя. Того самого «героя нашего времени». Я понимаю, насколько это вроде бы избитая тема. Но рискну ее поднять еще раз. По-моему, пора. Причем в терминах традиционной аналитической критики.
Самое забавное, что еще несколько лет назад литература по большому счету «героя», если честно, не имела. Чаще всего бралось то, что было просто удобно брать. Что-то вроде «физиологического очерка» полуторавековой давности. В дело шли, так сказать, социально, политически, «поколенчески», «гендерно» и т. д. маркированные типажи. Плоскостные «сколы» нашей жизни. Браток, сыскарь, диссидент, «двойник автора» (скажем, сорокалетний, уставший от жизни и по-хемингуэевски пьющий мужчина), преуспевающая женщина-бизнесвамп и т. п. Случались милые, симпатичные, почти в стиле рококо находки, типа Фандорина. Но «героя нашего времени» найти все-таки не получалось. А почему?
Над нашей словесностью до сих пор висит гигантская, как уплывающая к горизонту туча, тень нашей великой словесности XIX–ХХ веков. И хорошо, что висит. А она дала несколько по-настоящему архетипических образов «героя».
Во-первых, это пресловутый «лишний человек». Тот, который шире, выше, глубже и ярче современности, «среды» и поэтому не находит в этой современности себе места. Чацкий, Онегин, Печорин, Обломов и т. п.
Во-вторых, это не менее пресловутый «маленький человек», тот, который уже ниже и слабее «среды», и поэтому среда его «заела». В течение лет шестидесяти русская литература еще в XIX веке с «маленьким человеком» отношения в целом выяснила. «Сам виноват, — говорит Чехов,— надо по капле выдавливать из себя раба».
Далее, в-третьих, это так называемый новый человек, тот, который шире, глубже, ярче и поэтому «ломает» «косную» «среду», иногда жертвуя собой, иногда — не очень, иногда — удачно, иногда — нет. Катя Кабанова, Базаров, Рахметов, Павка Корчагин. Например, в западной традиции XX–XXI веков (а затем и в нашей) — это обычно, например, журналист, добивающийся правды.
И, наконец, есть «просто человек». Можно сказать, «маленький», но такой, который мудро, стоически выдерживает все удары судьбы, среды и прочих грозных геологических и геополитических катаклизмов. Колобок (которого не съедают в конце), Карлсон, Винни-Пух. У нас в литературе таких героев немного. Чонкин, Тёркин… Продолжать, конечно, можно. Гринев, Андрей Соколов… Но хочется почему-то продолжать не из российского «списка»: Швейк, Робинзон Крузо, Симплициссимус…
Если говорить о системе «человек — общество», то ничего, кроме приведенных четырех архетипов, даже чисто «комбинаторно» придумать-то, в общем-то, нельзя. Интересно, что западная словесность тоже была очень богата всеми типами. Но гениальны там в первую очередь «лишние» люди.
«Западники» не нажимали на «лишность» героев первого плана, зато дали три четких и ясных образца героев, которые «одержимы» чем-то таким, что не дает им «вписаться» в жизнь. Это: Дон Кихот («гений Доблести»), Гамлет («гений Рефлексии») и Дон Жуан («гений Эроса»). «Западников» явно интересуют цели и мотивы поведения. Даже очень «русский» Стендаль в «Красном и черном» ставит перед своим «лишним человеком» цель — сутану. «Наши» же герои «просто лишние». Они, так сказать, не «кумулятивны». Печорин, например, — явный «гибрид» доблести и донжуанства с подавляющим его волю преобладанием гамлетианства. У него нет цели. Не говоря уже о «пеньке» Онегине с «бревном» Обломовым…
А вместо сутаны у нас — «Шинель»…
Мне кажется, у нас в прозе идет процесс, с одной стороны, «возвращения» к классическому реалистическому герою, с другой — преодоления его, так сказать, «монозвучания». Не просто — «лишний» или просто «новый», а — «комбинированный».
Например, молодой человек, явно не находящий себе места в современном мире. Скажем, у Арсения Данилова (о его романе «Adrenalin trash» мне уже приходилось писать в «Знамени», 2006, № 9), герой стоит один на один с пустотой, бессмысленностью Бытия и быта. Ему скучно. Этот герой уходит в «адреналин», в некую виртуальную реальность азарта клептомании, алкоголя, наркотиков, наконец, убийства. По сути (пусть даже «сближение» будет и «странным») — это «онегинский извод» лишнего человека. Онегин ведь живет в скучном, зевотном полусне. Позанимался «наукой страсти нежной» — надоело. Почитал — надоело. Убил друга. Просто так. И ничего. «Пусто» ему жить. Так же «пусто» и «сонно» и современному молодому человеку, у которого вместо театра — грибные «глюки», а вместо дуэли — пьяная драка. Вместе с тем — это «просто человек». Ничем не выдающийся колобок, которого норовит переехать колесо истории.
А, скажем, герой Захара Прилепина (роман «Санькя», Ад Маргинем, 2006), будучи тоже вроде бы простым, обычным человеком, таит тем не менее в себе огромную силу протеста и ненависти. И при этом он — хороший и добрый человек. Он — экстремист, состоит в радикальной организации. Он бесстрашен и нежен. Жесток и заботлив. Сейчас много и по большой части скучно говорят об экстремизме. У З. Прилепина дается совершенно, я бы сказал, реалистически-классический анализ подобного весьма и весьма распространенного психотипа. Не бритоголового ублюдка и не романтизированного страстного («пламенного») революционера, а простого русского парня с неутраченной и жгущей его изнутри жаждой справедливости. И он внутренне мечется между любовью к людям и ненавистью к бездушной системе. Санькя — бесспорный герой нашего времени. Таких провинциальных парней очень много. Это шукшинские разины и суразы, способные почти хладнокровно убить и тут же отдать жизнь, спасая другого. Это шатовы Достоевского. В нашем обществе, в СМИ они идут по графе «неполиткорректные маргиналы». Глядя на них, принято зажмуриваться и затыкать нос. Но они есть, и их становится все больше. И это действительно назревающий взрыв, реалистически спрогнозированный автором. Кстати, «бесы» в романе тоже показаны. И не надо недооценивать этой тенденции «молодого реализма» к освещению темных сторон нашей жизни. Дарья Маркова (Знамя. 2006. № 9), анализируя содержание «Континента» № 125, совершенно справедливо отмечает именно эту сторону «молодых». «При этом утрируется, — пишет Д. Маркова, — ценность переживания в общем-то подросткового характера…» Не знаю, не знаю… Подростки-хунвейбины революции и делают. Да и Печорин, в сущности, подросток. И «Подросток» Достоевского — опять же подросток. Слишком большую роль сыграли «подростки» в нашей истории, чтобы от них снисходительно отмахиваться.
Кстати, Печориных у нас в литературе хоть отбавляй. Например, герой «Духless’a» Сергея Минаева. Блестящий молодой человек из большого бизнеса и рублевских тусовок ненавидит и презирает большой бизнес и рублевские тусовки за их бездуховность. Это тот же «Санькя», только не из грязных подмосковных электричек, а из накокаиненного великосветского глянца. Кстати, написан «Духless» совсем-совсем неплохо. Пусть, в отличие от «Саньки», проплачен, раскручен и т. п., но если сравнить его с какой-нибудь совершенно беспомощной гламурной жвачкой Робски — пусть проплачивают и раскручивают. Минаев, конечно, не Лермонтов. Но — и не Робски. Так что пусть будет.
Есть в нашей литературе и совершенно иной край реалистического спектра. К примеру, «роман о живой человеческой душе» Олега Зайончковского «Петрович». О. Зайончковский — это другое поколение, но дело не в поколении. «Петрович» — это то, чего, мне кажется, очень не хватает нашей прозе. Это — поэтизация «просто человека». Не праведника (как Матрена Солженицына), а — «просто человека». Можно назвать эту линию нашей словесности «линией Шмелева» («Лето Господне» и др.).
Наверное, можно было бы назвать еще много «типов» реализма в современной русской литературе, озвучить много имен, достойных быть очень известными. Эти имена постоянно и озвучиваются на страницах «толстяков». Но — достоянием миллионов не становятся. Пока. Думаю, что «риторическая критика» образца постмодернистских 90-х годов в целом исчерпывает свои возможности. В России стремительно созревает социальный и духовный «заказ» на реализм. Тривиально, банально, избито, скучно — но это факт. Правда всегда выглядит банальной. Заказ на реализм — это, извините за тавтологию, реальность не только духовная, но и экономическая. Книжный рынок уже начинает реагировать на этот заказ. И психологические предпосылки читательского заказа на реализм, мне кажется, очевидны: люди живут бо2льшую часть жизни в виртуальном режиме (офис, компьютер, телевизор, спецэффекты в кино, чтение «глянца» в метро и т. д., и т. п.). Человек соскучился по реальности. И эту реальность может дать ему литература. И даст, я уверен.
«Критический мониторинг реализма» — задача ближайших лет и, может быть, десятилетий. «Аналитическая критика» с ее традиционным терминологическим аппаратом вполне способна к такому «мониторингу». Она, собственно говоря, его уже давно осуществляет. Но пока не в «массовом формате». Может быть, многим критикам-аналитикам придется переквалифицироваться в критиков-риториков нового поколения. И заговорить с читателем его языком, а не языком невыносимо умных «Гайдаров (Егоров) от литературы». И наводнить наш, а заодно и зарубежный книжный рынок сотнями отечественных брендов-«реалистов». И тогда — новых «Белинского и Гоголя с базара понесут». Утопия? Не думаю. В истории все возвращается. И поэтому она небезысходна.
То есть нет, не так. Все происходит в три этапа. По Гегелю. Или в трех попытках из фольклора и спорта. Сначала, погрузившись в «пучины дискурса» современной российской словесности, слегка увлекаешься (попытка-тезис). Потом, когда вдоволь учитаешься, тебе становится как-то безысходноскучно (попытка-антитезис). Наконец, если преодолеть антитезис скуки, начинаешь кое-что видеть. И не надо тут никакой особой прозорливости. Главное — искренне постараться понять суть. Снять псевдотерминологическую шелуху, типа «бриколажа», «пастиша», «шизоанализа», «карнавализированных языковых матриц постсоветской ментальности» и т. п. То есть избавиться от «постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистского комплекса» двадцатилетней давности, доставшегося нам преимущественно от явно заигравшихся в это дело галлов. Значительно больше здесь дадут одиозные Белинский с Писаревым. Ей-богу.
Галлы уже сами сейчас явно не знают, что им делать. И вот они «дали миру» «великого и ужасного» Мишеля Уэльбека. Этого властителя умов с совершенно железобетонной от элементарной стилистической беспомощности прозой и глубокомысленными обобщениями в стиле «все бабы — б…, мир — супермаркет».
Заметьте, у Уэльбека все — «идиоты». Например, «Жак Превер — идиот». Так называется одна из статей Великого М. У. В интервью киноканалу «Культура» на трепетный вопрос нашего ведущего о том, что он, великий Уэльбек, думает о Достоевском, Великий Мишель ответил примерно так: Достоевский — писатель, конечно, хороший, но все его социальные, религиозные и философские идеи — это чистый идиотизм. И весело так, задорно рассмеялся. И наш ведущий (известный, кстати, критик) тоже рассмеялся и утвердительно закачал головой. Дескать, надо же, как парадоксально завернул! Потому что уж кто-кто, а французик из Бордо в России всегда прав. Учение Уэльбека всесильно, потому что он — западный бренд.
Очень уж мне стало после этого грустно. И я, следуя завету блестящего франкофона Пушкина (и автора, кстати, неологизма «французятина»), открыл произведение совсем другого француза — «Женитьбу Фигаро» (без «шампанского бутылки» обошелся). И — «перечел». И вам советую. Когда вдруг вам покажется, что мир сходит с ума (литературный) и станет нестерпимо грустно (на антитезисе), перечтите Бомарше, а потом — для «догону» — Уэльбека. Или: Тэффи — а потом — Робски. Или: Конан Дойля — а потом — Устинову. И вам как-то многое станет ясней. Впрочем, без Уэльбека с Робски–Устиновой можно и обойтись.
И что главное — не обязательно читать что-нибудь столетней или двухсотлетней давности. Оказывается, как выясняешь на «попытке-синтезе», кое-что значительное происходит и в нашей современной литературе. Не в смысле: есть хорошие писатели. Нет. Они были, есть и будут. И их очень много. Намного больше, чем в сакральной Франции. Дело в другом. Как выразился сгоряча, но прозорливо-точно наш лидер эпохи расцвета геополитического постмодернизма: «Процесс пошел».
В литературе «процесс пошел».
Завершая излишне эмоциональное (что сам отчетливо понимаю) вступление, хочу сказать простую вещь. Между живой литературой и читателем стоит, как известно, «третья сила». Это — литературоведение и критика. Литературоведение изучает по большей части прошлое и претендует на научность, критика же занимается настоящим и относительно «научности» стыдливо отмалчивается, претендуя лишь на «объективность». Что, заметим, во многом «научность» и есть. Есть и другие термины, например: «интерпретационная эстетика», «критическая герменевтика» и т. д. Исконно задачей критика (он же герменевтик, эстетик, интерпретатор, как угодно) было помочь читателю сориентироваться в литературном процессе. Слово «критика» происходит от греческого «крино» — «разделяю», «разбираю», «прихожу к заключению».
Что происходит с этой «третьей силой» в наши дни?
То же, что происходит с «третьими силами» в других областях.
Например, в театре есть автор с его текстом — с одной стороны, зритель — с другой стороны. А между ними — режиссер (с актерами). В современном театре полностью и безоговорочно царствует режиссер сего «я так вижу». Он же — интерпретатор, герменевтик, эстетик. В результате чеховские сестры плавают в аквариуме, Гамлет, произнося свое «Быть или не быть?», раздевается и нюхает носки, а Катя Кабанова ходит в мини-юбке и курит. Это не «плохо» и не «хорошо», это доминирование посредника.
Наивно было бы думать, что эта тенденция свойственна лишь гуманитарно-духовной, культурной сфере. Скорее наоборот: культура здесь мимикрируется под экономику. «Надстройка» подражает «базису». В экономике есть производитель и потребитель. Между ними стоит посредник. Именно посредник получает львиную долю прибыли.
Само по себе появление посредника между потребителем (стирального порошка или стихов) и производителем в условиях рыночной экономики — явление закономерное и неизбежное. Мы понимаем, что объем и номенклатура литпродукции в наши дни колоссальны. Десятки тысяч текстов, в той или иной степени претендующих на литературность, появляются каждый день. Нужны принципиально новые методы, так сказать, литмониторинга. На Западе это уже давно поняли. Понял это и все тот же Уэльбек. Одна из его книг так и называется «Мир как супермаркет». А где «мир» — там и «литература». И «западники» уже давно превратили литературу именно в супермаркет. У нас, несмотря на кажущийся относительный порядок в книжных магазинах, литература пока еще находится в состоянии стихийного склада готовой продукции. Или, если выразиться иначе, она напоминает запасники многих наших музеев, в которых каким-то странным образом «вдруг» (если использовать любимое словечко Достоевского) то и дело находят какие-нибудь шедевры.
До недавнего времени наши «литпосредники» действовали очень просто, не сильно «заморочиваясь» на анализе. Дело было так.
С Запада была стихийно заимствована система литературных «форматов», очень напоминающая жанровую систему классицизма: триллер, женский роман, фэнтези, детектив и т. д. Для продвинутых — например, роман в ключе постмодернистской антиэстетики.
Ситуация вообще очень напоминает наш XVIII век, когда Тредиаковский, Сумароков, Ломоносов, Капнист, Кантемир и др. совершили не многими оцененный подвиг очень быстрого освоения западной жанровой системы (сатира, ода, басня, трагедия, комедия и т. д.). Не будем сравнивать «нынешних» и «тогдашних», отметим лишь, что структурно, глубинно процессы схожи. Кое-какие традиции у нас и у самих были. Детектив, например.
Итак, «форматы» обозначены. Дальше в рамках «форматов» (иначе говоря, жанров) посредники определили бренды, то есть имена. Персональные товарные знаки. Определялись они в целом тоже стихийно и на глазок. Родственные связи, школьные друзья, случайные знакомства. В атмосфере перестройки и ранней постперестройки пути литературных брендов были абсолютно «неисповедимы».
Далее: бренды были, как им и положено, поставлены на конвейер, то есть в режим «проекта». Бренд должен регулярно «щениться» литпродукцией. Это нормально. Кобель-производитель — это издательство. Хозяин на случке — спонсор. Перманентно щенящаяся сука — писатель. Очень жизнеутверждающая схема.
Но к концу 90-х или после них данная схема стала давать сбои. Продолжая ту же жесткую (в стиле описываемых процессов) образную парадигму, можно сказать так: хуже стали продаваться щенки. То ли рынок насытился, то ли качество щенков упало. Скорее — и то и другое разом. Вообще впервые литпроизводители заметили, что есть читатель. Нет, отделы маркетинга в издательствах работали и раньше. Но это еще не значит, что читатель кого-то всерьез интересовал. Образ мифического книгочея, то есть радостно раскрасневшегося от очередного романа бренда «Х», сменился вполне реальным образом недовольно-брезгливо морщащегося посетителя книжного супермаркета. Не то чтобы перестал работать принцип «пипл хавает», нет. Но, «хавая», пипл как-то недостаточно активно работает челюстями. Рейтинги не то чтобы упали, нет. Они не растут. Реальные рейтинги, а не те, которые приводятся в «боевых сводках» «Книжного обозрения». Писатели-бренды один за другим объявляют, что им надоели их «проектные» герои. Акунину надоел Фандорин. А с таким отношением к своему детищу можно и самому надоесть читателю. Да и читателю явно хочется чего-то новенького и — главное — разного. Опять все как-то… не бодро, что ли… Опять — писатель пописывает, читатель почитывает. Что делать?
И здесь начинает работать уже давно отлаженная западная схема. Грубо говоря, необходим новый образ посредника. Необходим образ умного, доброго помощника-проводника, мудрого советчика, отечески, но мягко наставляющего читателя, что2 читать. Нужен Вергилий, который бы провел читающую публику по всем кругам Ада «нецивилизованной» книготорговли и вывел бы ее через Чистилище в Рай идеального «цивилизованного» чтения. Собственно говоря, речь идет вроде бы и о критике в традиционном понимании. Но подмена понятий очевидна. Критик уже ничего не изучает, не анализирует и не критикует. Он просто рекламирует товар. В сущности, критик берет на себя функцию продавца. Прямого или косвенного, но все-таки — продавца.
За последнее время резко увеличилось количество радио- и телепередач, посвященных книгам. И имидж «библиовергилия» (если сменить гендер — «библиоариадны») у нас уже практически сформировался. Он может внешне быть и лысый, и с бородой, и в очках — это не главное. Главное — что он/она) искушеннейший эстет, б) гиперинтеллектуал. Манеры — мягкие до вкрадчивости, интеллигентные. Голос — тихий. Всепонимающая улыбка. Загадочная, как у Джоконды. Легкая патина утомленности от перманентного умственного напряжения. Едва уловимая снисходительность и к литературе в целом, и к читателю. Но не до обидного. Полная, поражающая воображение осведомленность во всем, от конфуцианства до постдеконструктивизма. Такому нельзя не верить.
Можно сказать так: в России происходит интенсивная смычка книготорговли и «критики». Бизнес взял к себе «на службу» ту самую «интерпретационную эстетику», которая давно уже подменила традиционную критику. Настоящие критики существуют, и их много, но в качестве посредников они, как правило, не годятся. Это другая профессия. Там надо анализировать. А здесь — другое. Что-то вроде «библиошоумена». Замечу, что профессия «интерпретационно-эстетизированного книгопродавца» — это действительно профессия. Ее есть за что уважать. Тут нужен дар. Без всякого преувеличения. Но к профессии критика это не имеет никакого отношения. Или почти никакого.
В общем-то, происходит вполне закономерный процесс, а именно — распадение одной профессии на ряд более узких специализаций.
Критик-аналитик и «критик»-книгопродавец, повторяю, — разные профессии. Еще Платон две с половиной тысячи лет назад четко разделил две сферы деятельности: диалектику и риторику. Диалектика призвана искать Истину. Сейчас мы называем диалектику философией. Риторика занимается иным: это искусство убеждения с помощью слов. Искусство и наука. Ритора интересует не поиск истины — он хочет внушить аудитории нечто. В данном случае — что надо покупать ту или иную книгу. Если угодно, в наши дни мы должны разделить науку «литературная критика» на две науки: «диалектическая критика» (может быть, лучше и современней — «аналитическая») и «риторическая критика». И «скрипеть зубами» в адрес «критиков-риториков» (они же часто по совместительству — литменеджеры) не стоит. Они делают свое дело. Рынок есть рынок.
Добавлю, что, по всей видимости, существует еще и третий вид критики. Можно назвать ее рефлективной. В данном случае текст есть повод к размышлению: о сущности литературы, например, или, скажем, о неисповедимости путей ее же (литераторы) путей развития.
Шутки шутками, но рефлективный тип критики много чего дал нашей культуре. Если честно, «литрефлексия» — это самое интересное, что может позволить себе критик. Но тут слишком высока планка. Чтобы твоя рефлексия кого-то интересовала, ты должен быть Личностью. А Личность — редкость. И все же вернемся к главному герою нашего опуса.
Наш новый «критик-рекламист» — это, безусловно, заимствованный образ. Калька с западного книгопродавца-телеинтеллектуала. Даже скорее не калька, а прямое заимствование. Вплоть до «прозападной» внешности. И ясно, что пока значительная и, вероятно, бо2льшая часть рекламируемого им товара — зарубежная литература. Излюбленный риторический прием его — так называемый довод к доверию, иначе говоря, «argumentum ad verecundiam», то есть игра на доверии к авторитету. Например, произносится фраза: «В издательстве таком-то наконец-то издана книга культового западного писателя такого-то». Вообще любимое слово у рекламистов — «культовый». Иногда — «знаковый». На худой конец — «популярный». В 90 % случаев речь идет о писателе не только не культовом, но и вообще — слабом, второсортном и малоизвестном западному читателю. Давайте честно скажем: по-настоящему культовых писателей на этом самом Западе вообще давно уже нет. Все это осталось во времена Сартра с Джойсом. Тот же Мишель Уэльбек, при всем к нему уважении, — это буря в стакане. Мураками плохо известен. И т. д. Узкий круг интеллектуалов, не превышающий 1 % населения, их, может быть, и знает. Но не более того. Но эти еще ладно. Хоть какой-то бренд. Но сотни других?..
Та же схема работала у нас в XVIII — начале XIX века. В России носили на руках Бог знает каких периферийных литераторов. Главное, чтоб он был «неместный».
Я совсем не против того, чтобы в России много переводили. Наоборот. Россия всегда (почти, за исключением «специфических» периодов) была страной с открытыми литграницами. Еще в Киевской Руси перевод текстов был государственной политикой. Должна же быть какая-то политика и сейчас. Не цензурно-идеологическая, разумеется, но просто элементарно отделяющая зерна от плевел.
Рискуя быть обвиненным в каком-нибудь славянофильстве или вестернофобстве, не знаю, как это называется, тем не менее — скажу. Чуть-чуть сгущая краски в полемическом кураже, но не очень.
Русский книжный рынок превратился в склад второсортной зарубежной литературы. Во многих отношениях (не постесняюсь сформулировать и так) — в помойку. И дело даже не в массовой литературе. В сфере так называемой интеллектуальной, элитарной и т. п. словесности дела обстоят не лучше.
Во-первых, российский читатель стал жертвой потока некачественных, торопливых переводов. Психолингвисты говорят, что многие, особенно юные, россияне перестали отличать оригинальные русские тексты от переводных, а переводные — от оригинальных. Как в сериалах. «Моя прекрасная няня» — это, по сути, переводной текст. С искусственно вставленными шутками в стиле «юмор без штанишек» с украинским «Г»-каньем и т. п. Но текст-то не русский! Идет за свой. То есть переводная литература, за немногими исключениями, приводит к утрате чувства стиля у читателей. Утрате вкуса к языку. Мат, жаргон — это все не так страшно. Не с этим надо бороться. Куда страшнее усредненность, стандартизация. Читаешь очередного «культового» какого-нибудь южноафриканского писателя — и как будто жуешь промокашку. Или жвачку, которую уже давно пора выплюнуть. Как говорил А. П. Чехов: изменившая жена похожа на котлету, которую кто-то трогал руками. Такое же ощущение от многих переводных текстов. Ощущение «языковой вторичности» от переводной литературы угнетает больше всего. Из нашей, русскоязычной литературы стремительно уходит язык, из переводной он почти совсем ушел. Самое досадное, что оригиналы подчас вполне «вкусны» в лингвистическом смысле, а в переводе все пропадает. Есть, есть замечательные переводчики, но их труд тонет в потоке суетливого хлама.
Во-вторых, десятки и десятки якобы культовых зарубежных писателей, по тому самому закону природы, которая не терпит пустоты, занимают место наших писателей, которые вполне могли бы быть не менее культовыми. Если уж мир — супермаркет, то давайте сформулируем все с предельным цинизмом. Необходимо: а) «защищать отечественного производителя», то есть плодить своих «культовых» писателей, а лучше сказать — «культиковых», потому что настоящего культа уже не получится, и б) «бороться с монополизмом», то есть к уже раскрученной донельзя десятке-другой отечественных литбрендов упорно, планомерно добавлять и добавлять новые и новые.
В общем-то, к этому все и идет, только уж очень по-российски, «медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян» (Вен.Ерофеев).
Но тут появляется одно «но». Критики-риторики используют свой терминологический аппарат. В целом этот аппарат постструктуралистско-деконструктивистского толка. Схема та же, что и с «культовыми» писателями. «В современной западной философии, — говорит, к примеру, критик-риторик, — есть такой культовый термин…» Дальше говорится какое-нибудь умное слово. Типа «шизоанализа» (хотя, может быть, этому «шизоанализу» уже столько же лет, сколько Алле Пугачевой, и знает его полтора человека). «Так вот культовый писатель такой-то использует в своем культовом творчестве культовые приемы культового шизоанализа», — говорит нам «библиовергилий», и зрителю-читателю, тянущемуся ко всему великому и культовому, ничего не остается, как поверить. У них там — Париж, шизоанализ и т. д. Экзотика, можно сказать.
Но это — там, у них. А здесь вам не там. То есть если мы хотим всерьез культивировать наших авторов, то на шизоанализе по большому счету далеко не уедешь. Здесь — «дышит почва и судьба». Надуманность, фальшь читатель почувствует сразу. Герои Мураками могут делать все, что им угодно, потому что они действуют в заведомо, «в квадрате» виртуальном мире («японсколитературном»). Тут это не пройдет. Читатель скажет: «Не верю».
Понять, проанализировать и спрогнозировать нашу литературу можно, на мой взгляд, только используя традиционный терминологический аппарат аналитической (диалектической) критики, которому уже, мягко говоря, не одна сотня лет. Почему? Потому что есть колоссальный опыт осмысления литературы именно с помощью этих слов.
«Шизоаналитические матрицы бриколажа» — это дым, который рассеется, и никто о нем не вспомнит. А вот такие слова, как герой, тема и язык, — это великие слова. Простые (вроде бы), но вечные. Этими словами анализировались наши классические тексты. Они же (и многие другие) необходимы и для «строительства» отечественной литературы. А ими говорят «диалектические критики». Это отлаженный и проверенный инструментарий анализа. Здесь, в сущности, я вновь невольно включаюсь в ту дискуссию, которая была развернута на страницах «Знамени» в марте 2006 года (см., напр.: Анна Кузнецова.«Кому принадлежит искусство, или Революция менеджеров в литературе»).
И к этой теме, я уверен, нам всем придется возвращаться в ближайшие годы еще не раз. В российской словесности налицо, выражаясь экономически, кризис перепроизводства. Можно обозначить ситуацию и иначе: наша словесность переживает настоящий «бум». Мое глубокое убеждение: мы живем накануне, а может быть, уже и во время нового Золотого века литературы. Только мы этого пока не знаем. От «того» Золотого века (а также и Серебряного) Золотой век нынешний отличается тем, что он пришел в информационную эпоху. Это значит, прежде всего, что цифра, определяющая количество написанного, имеет на два-три нуля больше. И количество хорошего и даже очень хорошего «литпродукта» — тоже. Условно говоря, в настоящее время в России написано, скажем, десять тысяч очень хороших текстов, намного «лучших» (хотя мы и понимаем всю условность шкалы «хорошо = плохо», и все же я настаиваю!), намного лучших, чем тексты того же Уэльбека и всех нынешних лауреатов Нобелевской и прочих престижных международных премий, вместе взятых. Но эти десять тысяч текстов не известны никому или известны узкому кругу «аналитических критиков» и, как правило, случайных читателей.
Я нарочито «радикально» ставлю вопрос. В России сейчас есть десятки, а может быть, сотни писателей, которые достойны того, чтобы их читали миллионы и чтобы они переводились на десятки языков мира. Но их не знают, не читают и не переводят. Они остаются «внутрилитературными» именами… Их имена ничего не говорят большинству людей, которые очень хотят читать именно их. Самое печальное, что открытие нашего Золотого века может так и не состояться. Это такой «латентно-имплицитный» Золотой век. «Тайно-параллельный». Может случиться так, что его «откроют» постфактум. Открыли же (по-настоящему, до масштабов всенародного признания) Булгакова постфактум. И многих других. Это вообще очень русская схема («они любить умеют только мертвых»). Но есть надежда, что этот наш порочный круг любви к мертвым будет все-таки разорван. Причем помогут этому, как ни парадоксально, именно рынок и новое информационное пространство.
Насыщение книжного рынка в России шло в несколько этапов.
Где-то к середине 90-х насытился и перенасытился «массовый модуль» библиорынка. Детективы и т. д. Тут критики — ни риторические, ни аналитические — даже не пригодились. К этому же времени, кстати, рынок насытился и классикой.
К концу 90-х рынок перенаводнился «брендами», уже претендующими на то, что это, так сказать, настольная литература. Когда они начали надоедать, в дело вступили критические риторики, о которых речь шла выше. Но тут произошел, как мне кажется, легкий — не то чтобы сбой, но — перебор. Дело в том, что риторики эти, старательно имитируя «западную тональность», сразу взяли слишком гиперинтеллектуально-постмодернистскую ноту. Они заговорили языком западных интеллектуалов 80-х. Да и книги, которые они рекламировали, — это, по сути, ретро. О нынешних критиках-риториках можно сказать по-ленински: «Узок круг этих интеллектуалов. Страшно далеки они от народа». Вернее — от миллионов вполне интеллигентных читателей, которым хочется читать не «массовуху» и не осмердевшую уже «постмодернуху», а что-нибудь другое. Но что — другое?
В последние годы (думаю, начиная где-то с 2002 — 2003) одним из самых частотных слов в аналитической критике стало слово «реализм». Или: «хороший, добротный реализм». Или: «настоящий реализм». Или: «новый». Интересно, что именно реализма хочет и читатель. Не натурализма, а именно того самого «настоящего реализма», в котором были бы: а) «типичный характер в типических обстоятельствах», то есть «герой нашего времени», а не высосанный из пальца клон, б) нормальная человеческая тема, а не маргинально-глянцевые метания от будней серийного убийцы до тусовок рублевского бомонда, в) хороший, «вкусный», «сочный» и т. д. язык.
Герой, тема и язык.
И еще — глубинное жизнеутверждающее начало. Не аншлаговские юмористические корчи Петросяна (кстати, «Аншлаг» очень похож на дантовский Ад: все атрибуты смеховой поэтики, всякие алогизмы, гиперболы и т. п., налицо, а несмешно, даже как-то зловеще-тоскливо), не голливудские хэппи-энды, а некое, повторяю, здоровое жизнеутверждение. Здесь очень тонкий момент. На мой взгляд, такие тексты, пусть даже рассказывающие о вещах совсем невеселых, но оставляющие надежду, у нас стали появляться. Что их отличает?
Показатель первый: романы хочется читать от начала до конца; к тексту, оставив его, тянет возвратиться.
Показатель второй: прочитав романы, не спрашиваешь себя: «А зачем, собственно, я все это читал?» То есть не возникает комплекса вины за потерянное на чтение время. Один мой приятель называет этот эффект «посттекстуальной отрыжкой». Грубовато, где-то опять же по-ленински (Ленин почему-то очень любил это слово — «отрыжка»; она у него бывала разная — «буржуазная», «мелкобуржуазная», «мещанская» и т. д.), но в целом точно. Если не по-ленински, то это — чистейший эффект Макдональдса. Сначала как бы вкусно, а потом — тяжело и противно. Как кирпич проглотил.
Очень плохая литература — это когда и читать скучно, и «отрыжка» налицо. Об этой «литературе» можно не говорить.
Литературы, которая умеет «держать», но, в конечном счете, так сказать, посттекстуально «грузит» и разочаровывает, сейчас очень много. По всей вероятности, писатели в основной своей массе то ли сознательно, то ли интуитивно освоили некие технологии сочетания слов, абзацев, эпизодов, сочетания сюжетных линий и т. д., которые (технологии) родственны «масс-теле-полит-шоу-технологиям».
Сидит человек, смотрит какую-нибудь «Не родись красивой» (или ток-шоу, или интервью с политиком), рычит, плюется, иногда снисходительно улыбается, подгыгыкивает, опять рычит. Но — смотрит. Кончились «Не родись», шоу и интервью, и как-то внутренне плохо стало человеку: ведь пошло все это, и глупо, и банально, и время потеряно. А что-то заставляло смотреть и терять это самое время.
Так же и с «литтехнологиями». Глаза бегают по строчкам, хотят бегать, а как-то тошно на душе. Прочитал — «литотрыжка».
А почему? Как это ни банально: потому что не обогатился, не узнал ничего принципиально нового ни о Человеке (герой), ни о Жизни (тема), ни о Языке, наконец, о той самой «крови народа», как говорил великий испанец Антонио Мачадо. Совершенно по Фрейду: читатель загнал в подсознание очередную порцию нереализованного желания. Желания духовно познать мир через литературу. Речь, конечно, идет о соответствующем читателе.
Мало того: получается своего рода двойной эффект. Фрейд все-таки во многом был очень прав, когда говорил, что культура (в том числе и литература) — это сублимация нереализованных желаний (подсознания) творца, художника, писателя. Происходит следующее: писатель «выдает» в текст все свои «комплексы», тем самым освобождаясь от них. Терапия у него такая. Читатель же терпеливо «кушает» все эти «комплексы», не только не освобождаясь от своих, но и «обогащаясь» авторскими. В результате читателю стало еще хуже, чем было до чтения. Всем нелегко, как и полагается.
Несколько раз я начинал, например, читать тексты все того же сакраментального, «великого и ужасного» В. Сорокина. Через страницу-другую, несмотря на всю несомненную качественность текста, мне неизменно становилось просто физиологически тошно. Не от «литфекалий» автора, которыми он так щедро уснащает текст, не от «цветов зла» антиэстетики, нет. Все это — кальки с западных образцов сорокалетней давности. Сартр, Селин, Виан и т. д. Добросовестно, по-русски возведенные в квадрат или в куб. Плюс — сотни страниц «игры» со стилем, тяжелого рока концептуального маньеризма. Нет. Плохо становится не от этого, а от откровенного авторского «энергетического вампиризма». Автор, просто говоря, «слил» свое сильно загрязненное подсознание в текст. А я его должен читать. Не буду. Вы — как хотите. А я не буду.
Оговорюсь еще раз: речь не идет о том, насколько высок или низок художественный уровень текстов. Сейчас вообще все (почти) умеют писать. Технологии письма в целом писателями освоены. Ура. Ждем теперь прорывов. Перехода из количества в качество. Подъема на новый диалектический виток. И т. д. Вообще, разговоры критиков о необходимости борьбы за художественное качество текстов как об основной задаче тех же критиков представляются мне не столь уж актуальными. У критиков, мне кажется, более высокие и благородные задачи. Художественное качество — понятие, в общем-то, технологическое. Да, технологии (высокие технологии) в литературе столь же необходимы, как и в строительстве или в фармацевтике. Без них просто не о чем разговаривать. Сотни, тысячи людей (сейчас) в России пишут вполне качественно. Но ведь и сериалы снимаются качественно, и ток-шоу, и качество реклам высокое, и хайтека в строительстве хватает, но почему-то ничего этого смотреть (слушать) не хочется. Почему? Не обогащает.
Какие же обнадеживающие тенденции мы наблюдаем в нынешнем «настоящем реализме»?
Самое главное, мы видим, что в литературе идет поиск героя. Того самого «героя нашего времени». Я понимаю, насколько это вроде бы избитая тема. Но рискну ее поднять еще раз. По-моему, пора. Причем в терминах традиционной аналитической критики.
Самое забавное, что еще несколько лет назад литература по большому счету «героя», если честно, не имела. Чаще всего бралось то, что было просто удобно брать. Что-то вроде «физиологического очерка» полуторавековой давности. В дело шли, так сказать, социально, политически, «поколенчески», «гендерно» и т. д. маркированные типажи. Плоскостные «сколы» нашей жизни. Браток, сыскарь, диссидент, «двойник автора» (скажем, сорокалетний, уставший от жизни и по-хемингуэевски пьющий мужчина), преуспевающая женщина-бизнесвамп и т. п. Случались милые, симпатичные, почти в стиле рококо находки, типа Фандорина. Но «героя нашего времени» найти все-таки не получалось. А почему?
Над нашей словесностью до сих пор висит гигантская, как уплывающая к горизонту туча, тень нашей великой словесности XIX–ХХ веков. И хорошо, что висит. А она дала несколько по-настоящему архетипических образов «героя».
Во-первых, это пресловутый «лишний человек». Тот, который шире, выше, глубже и ярче современности, «среды» и поэтому не находит в этой современности себе места. Чацкий, Онегин, Печорин, Обломов и т. п.
Во-вторых, это не менее пресловутый «маленький человек», тот, который уже ниже и слабее «среды», и поэтому среда его «заела». В течение лет шестидесяти русская литература еще в XIX веке с «маленьким человеком» отношения в целом выяснила. «Сам виноват, — говорит Чехов,— надо по капле выдавливать из себя раба».
Далее, в-третьих, это так называемый новый человек, тот, который шире, глубже, ярче и поэтому «ломает» «косную» «среду», иногда жертвуя собой, иногда — не очень, иногда — удачно, иногда — нет. Катя Кабанова, Базаров, Рахметов, Павка Корчагин. Например, в западной традиции XX–XXI веков (а затем и в нашей) — это обычно, например, журналист, добивающийся правды.
И, наконец, есть «просто человек». Можно сказать, «маленький», но такой, который мудро, стоически выдерживает все удары судьбы, среды и прочих грозных геологических и геополитических катаклизмов. Колобок (которого не съедают в конце), Карлсон, Винни-Пух. У нас в литературе таких героев немного. Чонкин, Тёркин… Продолжать, конечно, можно. Гринев, Андрей Соколов… Но хочется почему-то продолжать не из российского «списка»: Швейк, Робинзон Крузо, Симплициссимус…
Если говорить о системе «человек — общество», то ничего, кроме приведенных четырех архетипов, даже чисто «комбинаторно» придумать-то, в общем-то, нельзя. Интересно, что западная словесность тоже была очень богата всеми типами. Но гениальны там в первую очередь «лишние» люди.
«Западники» не нажимали на «лишность» героев первого плана, зато дали три четких и ясных образца героев, которые «одержимы» чем-то таким, что не дает им «вписаться» в жизнь. Это: Дон Кихот («гений Доблести»), Гамлет («гений Рефлексии») и Дон Жуан («гений Эроса»). «Западников» явно интересуют цели и мотивы поведения. Даже очень «русский» Стендаль в «Красном и черном» ставит перед своим «лишним человеком» цель — сутану. «Наши» же герои «просто лишние». Они, так сказать, не «кумулятивны». Печорин, например, — явный «гибрид» доблести и донжуанства с подавляющим его волю преобладанием гамлетианства. У него нет цели. Не говоря уже о «пеньке» Онегине с «бревном» Обломовым…
А вместо сутаны у нас — «Шинель»…
Мне кажется, у нас в прозе идет процесс, с одной стороны, «возвращения» к классическому реалистическому герою, с другой — преодоления его, так сказать, «монозвучания». Не просто — «лишний» или просто «новый», а — «комбинированный».
Например, молодой человек, явно не находящий себе места в современном мире. Скажем, у Арсения Данилова (о его романе «Adrenalin trash» мне уже приходилось писать в «Знамени», 2006, № 9), герой стоит один на один с пустотой, бессмысленностью Бытия и быта. Ему скучно. Этот герой уходит в «адреналин», в некую виртуальную реальность азарта клептомании, алкоголя, наркотиков, наконец, убийства. По сути (пусть даже «сближение» будет и «странным») — это «онегинский извод» лишнего человека. Онегин ведь живет в скучном, зевотном полусне. Позанимался «наукой страсти нежной» — надоело. Почитал — надоело. Убил друга. Просто так. И ничего. «Пусто» ему жить. Так же «пусто» и «сонно» и современному молодому человеку, у которого вместо театра — грибные «глюки», а вместо дуэли — пьяная драка. Вместе с тем — это «просто человек». Ничем не выдающийся колобок, которого норовит переехать колесо истории.
А, скажем, герой Захара Прилепина (роман «Санькя», Ад Маргинем, 2006), будучи тоже вроде бы простым, обычным человеком, таит тем не менее в себе огромную силу протеста и ненависти. И при этом он — хороший и добрый человек. Он — экстремист, состоит в радикальной организации. Он бесстрашен и нежен. Жесток и заботлив. Сейчас много и по большой части скучно говорят об экстремизме. У З. Прилепина дается совершенно, я бы сказал, реалистически-классический анализ подобного весьма и весьма распространенного психотипа. Не бритоголового ублюдка и не романтизированного страстного («пламенного») революционера, а простого русского парня с неутраченной и жгущей его изнутри жаждой справедливости. И он внутренне мечется между любовью к людям и ненавистью к бездушной системе. Санькя — бесспорный герой нашего времени. Таких провинциальных парней очень много. Это шукшинские разины и суразы, способные почти хладнокровно убить и тут же отдать жизнь, спасая другого. Это шатовы Достоевского. В нашем обществе, в СМИ они идут по графе «неполиткорректные маргиналы». Глядя на них, принято зажмуриваться и затыкать нос. Но они есть, и их становится все больше. И это действительно назревающий взрыв, реалистически спрогнозированный автором. Кстати, «бесы» в романе тоже показаны. И не надо недооценивать этой тенденции «молодого реализма» к освещению темных сторон нашей жизни. Дарья Маркова (Знамя. 2006. № 9), анализируя содержание «Континента» № 125, совершенно справедливо отмечает именно эту сторону «молодых». «При этом утрируется, — пишет Д. Маркова, — ценность переживания в общем-то подросткового характера…» Не знаю, не знаю… Подростки-хунвейбины революции и делают. Да и Печорин, в сущности, подросток. И «Подросток» Достоевского — опять же подросток. Слишком большую роль сыграли «подростки» в нашей истории, чтобы от них снисходительно отмахиваться.
Кстати, Печориных у нас в литературе хоть отбавляй. Например, герой «Духless’a» Сергея Минаева. Блестящий молодой человек из большого бизнеса и рублевских тусовок ненавидит и презирает большой бизнес и рублевские тусовки за их бездуховность. Это тот же «Санькя», только не из грязных подмосковных электричек, а из накокаиненного великосветского глянца. Кстати, написан «Духless» совсем-совсем неплохо. Пусть, в отличие от «Саньки», проплачен, раскручен и т. п., но если сравнить его с какой-нибудь совершенно беспомощной гламурной жвачкой Робски — пусть проплачивают и раскручивают. Минаев, конечно, не Лермонтов. Но — и не Робски. Так что пусть будет.
Есть в нашей литературе и совершенно иной край реалистического спектра. К примеру, «роман о живой человеческой душе» Олега Зайончковского «Петрович». О. Зайончковский — это другое поколение, но дело не в поколении. «Петрович» — это то, чего, мне кажется, очень не хватает нашей прозе. Это — поэтизация «просто человека». Не праведника (как Матрена Солженицына), а — «просто человека». Можно назвать эту линию нашей словесности «линией Шмелева» («Лето Господне» и др.).
Наверное, можно было бы назвать еще много «типов» реализма в современной русской литературе, озвучить много имен, достойных быть очень известными. Эти имена постоянно и озвучиваются на страницах «толстяков». Но — достоянием миллионов не становятся. Пока. Думаю, что «риторическая критика» образца постмодернистских 90-х годов в целом исчерпывает свои возможности. В России стремительно созревает социальный и духовный «заказ» на реализм. Тривиально, банально, избито, скучно — но это факт. Правда всегда выглядит банальной. Заказ на реализм — это, извините за тавтологию, реальность не только духовная, но и экономическая. Книжный рынок уже начинает реагировать на этот заказ. И психологические предпосылки читательского заказа на реализм, мне кажется, очевидны: люди живут бо2льшую часть жизни в виртуальном режиме (офис, компьютер, телевизор, спецэффекты в кино, чтение «глянца» в метро и т. д., и т. п.). Человек соскучился по реальности. И эту реальность может дать ему литература. И даст, я уверен.
«Критический мониторинг реализма» — задача ближайших лет и, может быть, десятилетий. «Аналитическая критика» с ее традиционным терминологическим аппаратом вполне способна к такому «мониторингу». Она, собственно говоря, его уже давно осуществляет. Но пока не в «массовом формате». Может быть, многим критикам-аналитикам придется переквалифицироваться в критиков-риториков нового поколения. И заговорить с читателем его языком, а не языком невыносимо умных «Гайдаров (Егоров) от литературы». И наводнить наш, а заодно и зарубежный книжный рынок сотнями отечественных брендов-«реалистов». И тогда — новых «Белинского и Гоголя с базара понесут». Утопия? Не думаю. В истории все возвращается. И поэтому она небезысходна.