Эту мелодию Колышев с детства не любил, особенно, если её исполняли на баяне. Вечно там что-то постукивало, как будто пальцы отлипали от клавиш, музыка тянулась, как патока, астматически задыхаясь на полуфразах.
Колышеву сразу вспоминался школьный утренник — спортзал, ёлка на сосновой крестовине, девчонки из младших классов в марлевых платьях, красноносый баянист дядя Гена в заношенном пиджаке, надетом поверх синей олимпийки. А потом, с тем же баяном — насупленный пацан-третьеклассник, карамельная душа. От сквозняка дождь на ёлке вело в сторону, за окном мело…
Колышев учился во вторую смену, по утрам маленький кухонный приёмник заливался бодрой пионерской побудкой, потом изводил нудными писательскими проповедями, а наговорившись, вежливо сообщал: «Ребиков, вальс из оперы “Ёлка”» Звучала тихая музыка, мать шинковала капусту для щей, на сковороде что-то скворчало.
Старый пень! — вздыхал Колышев, — кто теперь помнит эти кухонные трансляции…
Он ухмыльнулся, когда увидел ник в чате — Ёлка — а тут ещё на улице повалил снег, крупные белые хлопья на фоне серого неба. Когда кабинет с панорамным окном на высоте птичьего полёта, снегопад уже не пейзажная лирика, а масштабное шоу с передвижением атмосферных фронтов и световыми эффектами.
Колышев напел, дурачась, знакомый вальсок, и написал:
— Дерево, знакомиться будем?
— Смысл?
— Кофейку испить, пообщаться. Я очень добрый.
Ответа не последовало. Библиофилы от общения с Колышевым уклонялись, проконсультировали пару раз по поводу старых книг, но так вежливо и холодно, будто Лёва забрёл в академическую читальню эдаким заблудившимся оккупантом — наследил, спросил глупое и не уходит.
Правда, некая Дарина похихикала с ним немного, но скоро попрощалась, сославшись на неотложные дела, и исчезла.
Днём, когда Колышев сидел на совещании у Главного, Дарина снова появилась, спросила у знакомых про какого-то Филина, завязался пустяковый разговор, аккуратная офисная пикировка, кто-то упомянул Ёлку, она тут же отозвалась — отвечала быстро, с ехидцей. Диалог чуть оживился.
Лёва строго смотрел в ноутбук, разгадывал кроссворд и краем глаза следил за репликами в чате. Совещание, между тем, перешло в конфликтную стадию — закончились финансовые отчёты, и теперь Главный яростно распекал двух замов. На фоне клубящихся за его спиной туч разнос выглядел эффектно, не хватало только зигзагов молний и пурпурного зарева. Замы оскорблено молчали, все остальные молчали тоже, но изображали на лицах укор и напряжённую работу мысли.
— Как жизнь, Ель? — написал Колышев.
— Нормально, Керосинщик. А ты как?
— Жду расстрела.
— Во сколько мероприятие?
— Уже началось, я в конце списка.
— Время есть, может ещё и передумают.
— Ель, а как насчёт кофе?
Ёлка не отвечала. Кроссворд тоже не поддавался. Совещание затягивалось.
На улице посветлело, всклоченные облака плыли в сторону, клубясь и изредка пропуская к земле неяркие солнечные лучи. Город лежал внизу, как рассыпанный мусор — дымился, тлел, что-то там мелькало, вспыхивало, копошилось на магистралях. Голубой оттенок стекла слегка облагораживал панораму, а вертикальный выступ главного здания – карандаш, как его называли, выглядел фантастически — серый кристалл со ступенью у острия башни.
Выйти бы туда, сдержанно откашляться в микрофон, и вдруг прозвучать над городом с диктаторской задушевностью: «люди!» Или вывести на этот просцениум того самого баяниста со школьного утренника. Поставить табурет на стеклянный выступ, усадить мужика, приобнять по-родственному и сказать: — Спокойно, дядя Гена! — и обвести ладонью морозно дымящийся простор, — Тут все свои. Давай, сыграй чего-нибудь!
И поплывёт над замерзшим городом кроткий хроменький вальс, захлопают клавиши, завздыхают меха. Закружатся снежные хлопья, остановятся машины, прохожие замедлят шаг и станут изумлённо озираться, как деревенская школота на кремлёвской ёлке.
Что бы им такое сказать…
— Лев Петрович, — Главный после небольшой паузы снова возвысил голос, будто предполагал, что Колышев там вдали задремал от невнимания, — как у вас подготовка к визиту продвигается?
— Работаем, Денис Сергеевич. Пока всё по плану.
— Хорошо, — начальственный тон немного смягчился, — не буду повторять, как для нас важно, чтобы всё прошло на должном уровне. Надеюсь на ваш опыт. Кстати, Лубенникова подробно инструктируйте. Личная безопасность теперь на нём, так что…
— Конечно, Денис Сергеевич, всё обсудим.
Колышев, деловито нахмурившись, наклонился к сидящему рядом Лубенникову и тихо спросил:
— Как называется пишущий хайку? Семь букв, четвёртая «д».
Тот еле слышно процедил в ответ «я тебе потом скажу» и что-то записал в блокноте.
После совещания Лубенников пошёл рядом с Лёвой.
— Ну что, насчёт визитёра инструкции будут? — спросил он.
— Да ничего сложного, ты особо не парься, — расслабленно ответил Колышев, — он нормальный мужик, несмотря что министр. Пожилой, интеллигентный, не говнистый. С заскоками, правда... Скажи своим из сопровождения, пусть напомнят ему деликатно, что сигару изо рта иногда нужно вынимать. В Мавзолее, например, курить не стоит. В ГУМе тоже не всем нравится, когда курят.
— Он так и будет тайком ездить? – спросил Лубенников.
— Судя по всему, да. У него бизнес с нашими, там это не приветствуется.
Так что, корректирует стратегию в неформальной обстановке и девок своих заодно выгуливает — бутики, Большой театр, кремлёвские музеи, дискотека.
— А что за девки?
— Одна его невеста, вторая – дочь от первого брака. Ровесницы. Шнобели у обеих побольше, чем флюгер на твоей крыше в Нахабино, обе тощие, с лица тёмные, как мумии.
Колышев и Лубенников вошли в лифт, две изящных барышни из секретариата прервали беседу и метнули взгляды в зеркало. Одна медленно поправила причёску. Лёва проследил за её рукой и усмехнулся.
— Танюш, как дела?
— Отлично, — сдерживая довольную улыбку, ответила девушка.
— Лубенников на новоселье зовёт, поехали? В снегу поваляемся.
— В другой раз.
Барышни вышли. Когда двери за ними закрылись, Колышев продолжил:
— Насчёт видеонаблюдения — там никого учить не надо, ребята ушлые, отработают незаметно. Сам-то встречать поедешь?
— Поеду, наверное.
— Ну и правильно. Как увидишь в аэропорту ушанку с красной звездой во весь лоб, значит встретил. Он эту шапку на Арбате купил в прошлом году. Да ладно, шучу я. Он нормальный, я же говорю. Шерлок Холмс такой – пальто, шляпа…. сигара в зубах.
Кстати, о новоселье: как нахабинское поместье, готово?
— Смеёшься? Там ещё работы на пятилетку. Сам-то как, ремонт закончил?
— Не-а. Я уже привык! Это теперь мой образ жизни. Как всё сделают – я нарочно всё сломаю и заново начну. Если только раньше прораба или дизайнера не убью.
* * *
Год назад Колышев купил квартиру в новостройке, простор — хоть в футбол играй, вид с лоджии почти такой же, как из окна рабочего кабинета.
Явились загорелые усатые люди, похожие на разорившихся виноделов, принесли матрасы и электрический чайник, встали табором на новой жилплощади и начали неспешно преображать пространство. Время от времени приезжал дизайнер, наблюдал за ремонтом. бродил с Колышевской женой Натальей по комнатам, застеленным полиэтиленом, вёл приятные беседы о колорите и зонировании. Рядом они смотрелись довольно комично — Наташка широкая, как слониха, окатистая, яркая, а этот — тонкий, бледный, коленки и локти острые, как у кузнечика.
С Лёвой он тоже как-то раз пострекотал, развивал мысль о том, что домашняя библиотека облагораживает пространство.
Колышев вспомнил родительскую квартиру, корешки подписных изданий за стеклянными дверцами румынской стенки и скривился.
— Да ну, пыль одна.
— Вы аллергик? — дизайнер почему-то обрадовался.
— Нет, просто тоска у меня от дерматиновых переплётов. Да и кому эта макулатура сейчас нужна!
Но Наталья воодушевилась, ей в мечтах явился уютный уголок в свете настольной лампы — шкаф с книгами, часы на каминной полке, бронзовая собачка. Камин построили, часы купили, и даже собачка приехала с Венского блошиного рынка – маленький кривоногий бульдог с глазами-дырочками. А книги Наталья привезла с отцовской дачи — немного, всего пару коробок. Содержимое одной ничем не удивило, скорее, подтвердило унылые предположения Колышева, а в другой оказались десять разрозненных томов «Библиотеки великих писателей» Брокгауза и Ефрона, ветхий томик Толстого с «Крейцеровой сонатой» 1905 года издания и подшивка журнала «Нива».
Колышев поначалу загорелся идеей найти недостающие Брокгаузовские тома, но вскоре отвлёкся на другие дела и забыл. А на книжный сайт он попал случайно — кликнул какую-то ссылку, увидел стопу фолиантов под логотипом, пригляделся, почитал и зашёл в чат, назвавшись Керосинщиком.
Он лихо поздоровался, не слишком удачно скаламбурил насчёт Вельзевула и Эльзевиров, потом присмирел и задал пару вопросов о книгах, ответы получил, но уходить, как ни странно, не торопился.
Что-то Колышева задело в тоне завсегдатаев, они будто хотели поскорее избавиться от него — всё объяснили, попрощались и взяли паузу. А потом появилась реплика Елки:
— И ещё несколько часов в воздухе витал жирный навязчивый запах керосина…
Дарина нарисовала десяток смайлов и добавила:
— Судя по всему, он к нам пришёл навеки поселиться.
— Не он первый. Как пришёл, так и уйдёт, — ответил Филин, — разумеется, если ты прекратишь с ним кокетничать и займёшься, наконец, каталогом.
— Я всего лишь проявила доброту и снисходительность! — возмутилась Дарина.
— Ну а теперь самое время проявить кротость и усердие.
«Да пошли вы в болото, кони обглоданные! — разозлился Лёва, — сидят в своих книгохранилищах, как билетёры на свалке и пузырятся от спеси!»
Однако на следующий день он снова заглянул на страницу с фолиантами и, увидев знакомое имя, ввязался в разговор.
— Ель, здорово, — начал Колышев.
— Привет, Керосинщик.
— Давай дружить. Я Лёва.
В разговор вмешалась Дарина:
— Задов? — её реплику, как всегда, завершала череда смайлов.
— Передов, моя девочка. Я очень добрый, хочу дружить с Ёлкой.
— Дружи со мной, Лёва, я тоже добрая!
— С тобой нельзя. Я переполнен добром, желаю оказать дереву донорскую помощь, восполнить дефицит.
— Это каким же образом?
— Наряжу, полью шампанским, подключу к бесперебойному источнику питания.
— Судя по всему, ты переполнен не добром, а баблом, — это уже от Ёлки без лишних скобок.
— Одно другого не исключает!
— Верно. Как, впрочем, и то, что одно из другого не следует. Однако мне пора, всем привет!
Колышев заходил каждый день, перекидывался парой слов с Дариной или Филиным, пугал случайных посетителей, Елку дразнил, подначивал, но после диалога с ней каждый раз чувствовал себя так, будто ему смазали по физиономии и выставили за дверь.
«Ничего, — думал он, — охота дело долгое. Главное – из норы выманить».
Дарина как-то раз посплетничала с Колышевым, сказала, что на самом деле её зовут Даша, и работает она секретарем в университетской библиотеке. Ещё рассказала о том, что завсегдатаи чата когда-то вместе учились, ездили в экспедиции, встречались в компаниях. Они и сейчас встречаются иногда, но больше по работе — конференции, семинары. Даша почти никого из них не видела, кроме Филина — он её начальник, и Ермакова — он к ним заходил однажды, приносил журналы со своими публикациями. Ёлку не видела, но знает, что та работает в отделе редких книг, иногда что-то переводит, не замужем, но, вроде, и не одна… В свободном браке, скорее всего. Есть у неё сын лет десяти или двенадцати.
Почему Ёлка? да очень просто – Елецкая Клавдия Антоновна.
Колышев скривился: вот как, оказывается — Клавдия Антоновна! Ну, понятно, старая грымза эпохи печатных машинок. Теперь уж Клавой живого человека не назовут.
Лёва представил строгую тётку в старомодных очках и с пучком на затылке. Такая у него в школе преподавала литературу — мелкая, сухая, дотошная. Иногда её глаза начинали хищно сиять, а голос становился ядовито-сладким: «Колышев, и ты наивно полагаешь, что я тебе поверю?»
«Ничего я не полагаю, я учил…» — бубнил он в ответ.
Его вдруг осенило: а ведь литераторше тогда было едва за пятьдесят, а казалось — злая старуха в заношенном суконном костюме и в монашеских туфлях. В шестом классе Лёва мечтал её убить — проткнуть огненным мечом или затравить драконами.
Не вставая с кресла, он потянулся к шкафу, достал начатую бутылку виски, бокал и развернулся к окну. Снова вспомнился грустный рождественский вальсок, запах хвои и томительное ожидание свободы — криков и толкотни в раздевалке, каникул, праздника…
Колышеву вдруг стало обидно, что через пять лет и ему стукнет полтинник, и что Наталья к сорока годам как-то нехорошо раздалась, отяжелела, даже голос стал грубым, как у торговки. А была симпатичная, фигуристая такая, смешливая. Как же они тогда в одной койке-то оказались… Вроде, ничто не предвещало, да и пришла она с кем-то другим. Тоже, кстати, дело было в новый год.
Колышев накануне вернулся из Пражской командировки, самой первой и поэтому недолгой. И сразу, после по-осеннему бесснежного, нарядного чешского Рождества с легким морозцем и запахом булочек с корицей угодил в серую московскую вьюгу. Встретился на улице бывший однокурсник с двумя весёлыми подружками, позвал в гости…
Утром первого января Лёва проснулся на раскладном кресле в чужой кухне — слева холодильник «ЗИЛ» и Наташкина макушка со спутанными темными кудрями, справа окно, за окном снегопад, на подоконнике повязанная марлей трёхлитровая банка с чайным грибом.
Похмелье было лютое — внутри всё горело, капель из крана отдавалась эхом в затылке, от света ломило глаза. Студенистый диск с серыми лохмотьями, ровно округлившийся в границах банки с желтой водой, вызывал рвотные спазмы. Да и вся убогая квартирка, засаленная поколениями нищих жильцов, будто пьяненько усмехалась и смела на что-то намекать. Под окнами дворники начали наперебой скрести асфальт, в комнате за стеной зазвенела посуда, проснулся телевизор и запел печальным голосом Пугачёвой всё то же, новогоднее — «благословляю вас на все четыре стороны».
Колышев поднялся, забрал с подоконника банку, решительно направился в туалет и выплеснул гриб в унитаз. Наташка смеялась, закрыв лицо простынёй. Потом они выпили тёплого выдохшегося шампанского и Лёва воспрянул духом и телом.
Ему тогда светила долгая командировка, теперь уже на восток — звание, перспективы… Вопрос с женитьбой надо было срочно решать.
* * *
Отставив пустую бутылку из-под виски к мусорной корзине, Колышев развалился в кресле и положил ноги на низкий подоконник. За окном стало совсем темно, снег всё ещё сыпал, мелькал, размывал желтые огни. Соседняя башня-карандаш возвышалась над городом, как гигантский стеклянный полип идеальных очертаний, отражая и небо, и землю с её мелкой муравьиной жизнью.
Колышев поднёс к подбородку пустой бокал и, насупившись, прорычал в него:
— Люди! вы меня видите? Я здесь, в серой стеклянной башне, пью виски. Я вас тоже не вижу. Как вы там? Всё ещё покупаете «Советское Шампанское» к Новому году и смотрите одно и то же кино? Правильно. Это наши традиции, а без традиций нет никакого праздника, и вообще ничего нет. И что, ваши сердца до сих пор обливаются ностальгическим медом от заумного нытья под гитару? С ума сойти... Моё почему-то не обливается…
А помните чайный гриб в трёхлитровой банке? Я помню, потому что я старый пень. И если б вы знали, люди, как я всё это…
В кабинет вошел Лубенников.
— У меня к тебе вопрос, — бодро начал он прямо в дверях и сходу водрузил на стол бумажную сумку-пакет.
У Колышева зазвонил телефон, на экране возникла улыбающаяся Наталья.
— Да! — твердо ответил Лёва. — Мне тут один вопрос надо решить, — продолжил он, — я задержусь …
Лубенников вынул из пакета коробку, распечатал, достал бутыль.
Колышев оценил объём и вздохнул:
— …часа на полтора, наверное.
* * *
Утром Колышев томился, слушая интерактивное совещание, и пил нарзан. В чате двое незнакомых и Ермаков обсуждали тонкости хранения ветхих книг, мрачно острили насчёт финансирования и политики, потом с той же мрачностью поговорили о погоде и умолкли. Видимо, разошлись по своим библиотечным закоулкам дышать пылью и чахнуть. Весельчаки.
Появилась Ёлка. Колышев коротко поздоровался, а она заявила:
— Керосинщик, ты мне сегодня снился.
Лёва даже слегка отпрянул от экрана и поставил стакан с нарзаном на стол. Секунду помедлив, он написал:
— Заинтригован. Продолжай.
— Ничего особенного, не надейся. Кажется, ремонт в квартире — полиэтилен на полу, мебели нет, окно открыто.
— Похоже, Ель! У меня ремонт недавно закончился. А я? Я на себя похож?
— Откуда ж мне знать? Я тебя не видела, кроме как во сне.
— Сейчас, погоди...
Колышев засуетился, стал выбирать фотографию поприличней, но вспомнил про училку с пучком, спохватился и послал прошлогоднее, вьетнамское фото, где он в набедренной повязке стоит на камнях, раскорячившись, как паук, и целится копьём в воду. Хорошее фото, как раз для такого случая. Он бы и своей литераторше такое послал, если б знал куда.
— Нет, не похож, – ответила Елка. — Хотя… по сути то же самое.
— По какой ещё сути?! Ты давай без намёков! — возмутился Колышев, — Кстати, ты тоже гони фото, так будет честно.
На почту прилетело письмо, Колышев открыл вложенный файл и озадаченно уставился в монитор.
С фотографии, улыбаясь, смотрела симпатичная молодая женщина с кофейной чашкой в руке. Гладкая рыжеватая чёлка набок, глаза голубые, нос курносый, джемпер вязаный.
— Ага, — проговорил Колышев, задумчиво почёсывая подбородок. — Ага…
* * *
Ночью его разбудил звонок с незнакомого номера. Пока Лёва соображал, стоит ли отвечать, телефон умолк. Наталья тихо сопела, обняв подушку и по-рыбьи приоткрыв рот.
Сон пропал. Лёва побрёл на кухню, налил себе холодного чаю, присел к столу и включил ноут. В чате висели реплики двухчасовой давности — Филин с Ермаковым изругали статью общего знакомого и мирно попрощались. Елка один раз им возразила и больше не появлялась. Остальные, наверное, давно спали.
— Ель, ты здесь? — на всякий случай спросил Колышев. Никто не отвечал. Часы показывали половину второго. В списке гостей вдруг появился второй ник.
— Здесь.
— Чего не спишь, дерево?
— Работаю, как ни странно. Перевод надо успеть сделать.
— Отвлекаю?
— Да нет, на сегодня уже все. Сейчас чаю выпью – и спать.
— Ель, а тебя правда Клавой зовут?
— Правда, Лёва.
Она первый раз назвала его по имени. Колышев расплылся в улыбке и заёрзал на стуле. А она добавила:
— У меня есть две сестры и у них тоже редкие имена.
— Евлампия и Агриппина? – предположил остроумный Лёва.
— Старшая Агриппина, ты угадал. А младшая Евдокия. Дуняша.
— Родители начудили.
— И не говори! Папенька историк-русист.
Колышев заподозрил подвох и на всякий случай спросил:
— Ель, а чего Дашка говорит, что тебе тридцать пять? Врёт или фото старое?
— Врёт, конечно, мне тридцать шесть. А фото позавчерашнее, просто свет удачно падает.
— Опера такая есть - «Елка».
— Есть. По сказке «Девочка со спичками».
— Девочка со спичками и Керосинщик! Это опасное соседство, Ель.
— Действительно.
— Но я осторожный.
— Да-да, и очень добрый, я помню.
Что-то происходило странное, давно забытое, похожее на плавное, едва заметное кружение. В доме стояла тишина, и разговор шёл тихий, мирный, будто они, как два подростка, сидели летней ночью на крыше какого-нибудь старого дома, где никого, кроме кошек и сонных птиц, а над ними медленно поворачивалось тёмное, крапленое звездами небо.
Елка рассказала, что живёт на окраине, за окном железнодорожные пути. К шуму поездов давно привыкла. А работает в центре, в доме, похожем на терем. Дом с улицы не видно, он во дворе, зажат между новыми постройками и старыми тополями. Работа интересная, нужная работа, хотя величина зарплаты и говорит об обратном.
Переводы иногда выручают, вот как сейчас.
Колышев хвастался фотографиями: он в кимоно на фоне буддийского храма, рядом игрушечное озерцо, вдали волны лесистых холмов.
Он за спиной темнокожего диктатора-коротышки, пузатого и улыбчивого. Рядом несколько человек в штатском и десяток камуфлированных парней с автоматами.
Он на яхте под незнакомым флагом среди невзрачных людей в строгих костюмах.
Елка уходила заваривать себе чай, потом возвращалась, спрашивала «ты ещё здесь?», удивлялась, глядя на фото, говорила «надо же, как у тебя всё интересно».
Часа в три они разошлись, синхронно отбившись пожеланием «спокойной ночи!», и с той же одновременностью обменявшись смайлами. Получилось смешно.
Засыпая, Колышев думал: «Моя будет. Уговорю».
Над темными крышами поплыли звезды, буквы, фразы, старые книги, убегающие окна электрички, кофейная чашка; и совсем близко, поворачиваясь с важностью астероида, пролетела бронзовая венская собачка с глазами-дырочками.
* * *
Полторы недели Колышев недосыпал из-за ночных разговоров, но был как никогда весел, нахален и великодушен. Десять дней он напевал всем надоевший вальсок, острил и строил планы.
Елка появлялась в сети поздно, ближе к полуночи, и каждый вечер Лёва начинал исподволь следить за временем. Он почти никогда не ошибался — она заходила в чат вскоре после него, и завязывался пустяковый разговор: привет — привет, как жизнь – да ничего жизнь…
Оказалось, что её легко рассмешить, и разозлить так же легко, но в этих ночных беседах она была уклончивей и спокойней, обходилась без ответных колкостей, наверное, потому что уставала за день.
Он расспрашивал её о работе, о жизни вообще, подсмеивался над мышиной бедностью гуманитариев-энтузиастов, развлекал байками о своих азиатских или южноамериканских поездках. А иногда вдруг удивлял каким-нибудь случайно ухваченным знанием, из тех, что обычно достаются только самым любопытным и везучим очевидцам.
Елка пыталась осаживать его, когда он острил с апломбом богатого гринго, а Колышев запугивал её бытом и нравами аборигенов. Елка сердилась, потом смеялась, когда Лёва рассказывал, как его едва не женили в одной из командировок.
Они вместе пили чай, она — черный с мёдом, он — зелёный с запахом мокрого сена. Расходились обычно около двух часов ночи.
Но диалог странным образом не прекращался — удачно складывались не придуманные вовремя фразы, в любой момент возникало краткое ощущение присутствия; и вообще, всё, что раньше виделось мельком, как пыль на обочине вдруг оказалось забавным и даже нахально-двусмысленным.
Утром возле автомойки три чернокожих парня в костюмах Санта-Клаусов изображали роботов, последовательно включаясь в плавное механическое движение. Один наклонился, зубасто улыбнулся Колышеву и замер, будто его заклинило в пояснице. Рука приветственно закачалась с чёткостью метронома. Ладонь у парня была тёмно-розовая, цвета говяжьей ветчины. Светофор включил зелёный свет, пацаны в красно-белых шапках поплыли мимо. На только что вымытом боковом стекле остался флаер с логотипом ночного клуба и новогодней ёлкой, танцующей на кривых чёрных ножках.
* * *
— Привет, Зелёная. Скрипишь?
— Скриплю и качаюсь.
— Сколько ж тебе денег пообещали?
— Полгода счета за квартиру оплачивать можно.
— А велика ль твоя квартира, дерево стоеросовое?
— Хрущёвка-двушка.
— Богато. И охота тебе за такие гроши колотиться? Дружила бы со мной полюбовно, горя б не знала. Дура ты, Клавдия. Пошли завтра знакомиться, я одно хорошее место знаю.
— А перевод кто за меня делать будет? Лучше отложим пока эту затею.
— Да чего откладывать-то? жить надо, подохнем же скоро! Это ты ещё деревце молодое, а я уж старый буратино, через пять лет полтинник грянет. Давай я тебя буду любить нежной старческой любовью и заботиться о твоём благополучии? Соглашайся уже, дерево!
— До чего ж ты смешное сооружение, Лёва. Ветхое, правда.
* * *
На парковке Колышева догнал Лубенников. Поравнявшись, насмешливо обронил:
— Всё поёшь? — и добавил: — А мои вчера Клаву чуть не потеряли.
Колышев едва не сбился с шага, в висках застучало — «Глупо. Глупо. Как пацана развели. Зачем, кто?»
Лубенников удивлённо глянул на него.
— Дочку визитёра-инкогнито зовут Клавдия, забыл что ли?
— Черт! Забыл! — Колышев осторожно выдохнул. — Что случилось?
— В метро сбежала от всех, юркнула в поезд и ручкой помахала.
— Нашлась?
— Сама позвонила, сказала, что в отель вернулась. Ей просто по метро гулять надоело.
— Ну ещё бы. Нашли куда пойти!
— Это ж не мы решаем.
Лубенников раздраженно мотнул головой.
— Сложно с этой Клавдией. Самостоятельная она чересчур.
— И не говори! — охотно согласился Колышев.
* * *
На собеседование в рекламный департамент приходила девица невиданной красы — длинноногая, белокурые локоны до плеч, носик пуговкой, грудь — глаз не отвести.
«Вы какой ноутбук предпочитаете?» — «Красный». И ресницами хлопает, как положено. Взяли, конечно.
— Клава, я теперь люблю только блондинок, – докладывал вечером Колышев, - они будят во мне зверя.
— Носорога?
— Сама ты носорог. Кстати, Ель, а поехали в феврале в Намибию? Будем охотиться.
— На кого же?
— Друг на друга, естественно! Денно и нощно. А как надоест, по окрестностям покатаемся. Ты уж, поди, сто лет никуда не выбиралась из своего пыльного терема, так и засохнешь. Решайся, Клава! Надо же когда-то менять твою убогую жизнь.
— Убогую?
— Ну а какая она у тебя?
Елка долго не отвечала, потом появился вопрос:
— Почему ты, Лёва, уверен, что можешь судить о моей жизни?
— Так ясно же всё, как белый день.
— Да неужели.
— Хорошо, рассказываю. Хрущёвка, значит, окраина? Так вот, жилище твоё — склад старья и макулатуры. Паркет убитый, мебелишка кое-какая, проводка искрит, трубы текут, зато есть десять погонных метров книжных стеллажей и ореховый гардероб из бабкиной центровой коммуналки. Да, Ель?
Чуть не забыл — пианино! Какое у тебя, Клава, пианино — Лира, Аккорд, Родина? Или, прости господи, Элегия?
— Я на скрипке играла.
— Вот как! Ну, извини, ошибся. Долго училась?
— Десять лет.
— Сейчас играешь?
— Нет, не играю.
— Бинго! Видишь, Клавдия, сколько у тебя лишних навыков. А теперь вот книжку переводишь про культуру вымершего народа. Смешно, ей-богу. Ты сама уже вымирающий вид, чудь заволоцкая. Пишешь свои статьи, чтоб их прочли Филин да Ермаков, а они напишут – чтоб ты прочла, вот такой у вас обмен энергией.
Знаешь, на кого вы все похожи? Есть такие креветки, которые годами живут в запаянной колбе, там микроклимат по минимуму – горсть камешков, три ракушки, одна водоросль – скромно и со вкусом. И водичка, как средство обмена продуктами жизнедеятельности. Вот креветка с водорослью эти продукты поочерёдно едят и выделяют, тем и живы. А если ещё и солнышко на аквариум светит — так вообще счастье. Ну что, прав я, Елочка?
— Однако поздно уже.
— Капитулируешь? Нет, погоди, зелёная. Сыну твоему сколько лет?
— Одиннадцать.
— Вот он вырастет, поймёт, как нормальные люди живут, и будет тебя презирать, такую грамотную и такую бестолковую.
— Лёва, у тебя дети есть?
— Дочке шестнадцать лет. В Англии учится. Хорошая девка, умненькая, смешная и на язык бойкая. Она меня тоже презирает.
В кухню вошла Наталья — заспанная, голоногая, в широкой пижамной майке.
— Колышев, ты сдурел, что ли, совсем? — глухо проворчала она, направляясь к холодильнику, — третий час уже! Чего там у тебя?
— Чего-чего… Книги пытаюсь купить, недостающие тома…
Наталья налила себе молока, убрала пакет обратно в холодильник, спросила небрежно:
— Брокгауза, что ли? Я уж купила давно! Ищет он…
Пауза в чате затянулась. Елка, судя по всему, ушла спать.
«Гордится она, что ли? — думал Колышев, — тоже мне, сортовое дерево! Или обиделась? А про Намибию ведь хорошая идея…»
Ему вдруг отчётливо представилось утреннее небо сквозь жалюзи, тишина, монотонный ветер из кондиционера. И они вдвоём на смятой постели в тигровых полосах африканского солнца лежат, совпадая углами и изгибами, светлокожие и голые, как два новорожденных зверя.
Колышев вспомнил фото, где Клава в голубом джемпере с кофейной чашкой в руке. Плечи остренькие и запястье тонкое. Про таких говорят «хрупкая», но хрупкости в ней, как будто, и нет никакой. Или есть?
* * *
На следующий день Елка исчезла. В чате её не было, на короткое вопросительное письмо она не ответила. Колышев подумал – мало ли, может, взяла пару отгулов к выходным и уехала в какую-нибудь дачную глушь. Но и в понедельник она в сети не появилась.
Колышев весь день провёл в разъездах — смотрел новое здание филиала, на обратном пути заехал к проектировщикам, часа два отстоял в пробках. Погода стояла дрянная, в воздухе висела изморось, оседала на стёклах, сползала бурыми потёками. Придорожные отвалы из снега и грязи таяли, распуская вдоль обочин мутные разливы.
Дома были гости, три Натальиных подруги и какой-то кудрявый носатый тип, похожий на актёра. В гостиной пахло кальянным дымом, вином и пригоревшей едой. Актёр умело рассказывал старый анекдот, компания изнемогала от смеха.
Колышев сварил себе кофе, включил ноут, просмотрел последние реплики в чате. Полтора часа назад Ель, как ни в чем ни бывало, беседовала с какой-то знакомой, а потом заторопилась домой.
— Ну и наплевать, — медленно и раздельно сказал Колышев и тут же встретился взглядом с Натальей. Она остановилась в дверном проёме, ещё смеясь и вальяжно отвечая кому-то через плечо «уж конечно!».
— Так и будешь тут сидеть? — подойдя, тихо спросила она, — у нас люди, между прочим, а ты тут…
— Плевать мне, — так же тихо проговорил Колышев, глядя прямо в её раскрасневшееся от вина и смеха лицо.
Зазвонил телефон, Наталья поджала губы и вышла.
Колышев взял трубку.
— Да. Ну давай подъеду, поем заодно. А где это? Понял, скоро буду.
* * *
В клубном зале возникло оживление, на сцену вышел лысый мужик с саксофоном и сходу, негромко и быстро, заиграл не то дурачась, не то всерьёз. Публика потянулась к сцене.
— Это тот самый Карапетян, — пояснил Лубенников, наклонившись над столом, — я тебе говорил про него — виртуоз!
Грузный пианист в гавайской рубахе сел к инструменту и стал деловито перебирать клавиши, Карапетян прогудел ему что-то одобрительное, в зале засмеялись, захлопали.
Лубенников немного покивал в такт и снова занялся едой.
— Два дня осталось, — продолжил он давно начатый разговор, — как уедут, напьюсь в одно лицо, ей-богу. Вот где у меня уже этот Инкогнито со своими девками!
— Ты сам хотел эту должность, — усмехнулся Лёва.
— Хотел, твоя правда. А я тебе не рассказывал, как они только что купленную картину в ресторане забыли? ну так вот...
Сменить тему, судя по всему, было невозможно. Колышев изредка бросал ответные реплики, ел горячее мясо, пил холодную водку. Усталость прошла, но раздражение переросло в мрачную волчью нервность. Он так и видел себя со стороны — взгляд исподлобья, шерсть дыбом и стертые желтые клыки. Того и гляди, оскалится и пригнёт морду с тихим утробным рыком.
«Когда этот дурень сделался любителем блюзов, интересно, — раздраженно думал Лёва, — давно ли в Актюбинском ресторане весь вечер песню про офицеров заказывал... Напомнить, что ли?»
— Кстати, — Лубенников указал на Колышева вилкой, — ты же покупал какие-то старые книги? Нужен консультант для нашего Инкогнито. Завтра его дамы пойдут по модным магазинам, а сам он хочет в букинистический. Его какая-то конкретная тема интересует, лошади, что ли... Надо будет с продавцом пообщаться, посмотреть, что он предложит.
— Мне с ним пойти? — холодно спросил Колышев.
Лубенников осекся, сообразив, что сказал не то и стал полушутя оправдываться, но Лёву вдруг осенило:
— Погоди... Есть у меня одна знакомая, большой специалист по всякому книжному старью. Я поговорю завтра. Лишние деньги ей точно не помешают.
Музыка стала громче; музыканты, публика, стены — всё немного покачивалось, кривилось, будто виделось сквозь толщу воды. Контрабас осторожно шагал на мягких лапах, что-то ритмично позванивало и шелестело, саксофон заливался и сверкал, как елочная игрушка. Колышев подался вперёд и прокричал:
— Только ты ей не плати! Я сам. Дело у меня к ней.
Подошел официант, принес очередной графин с водкой, наполнил рюмки. Колышев поднял свою и, многозначительно шевельнув бровью, повторил:
— Я поговорю. Завтра.
Он выпил и стал смотреть в сторону сцены. Делал вид, что слушает музыку и представлял себе в лицах завтрашний разговор с Елкой:
«Что ты хотел, Лёва?» — «Хотел сказать, что деревянное ты изделие, убить тебя мало, вот что...»
Людей в зале стало больше. Карапетян будто притягивал их и вел куда-то, мерцая своей блестящей дудкой. Он хищно улыбнулся, на мгновение выпустив мундштук, а потом снова схватил его губами и наклонился. Поплыл хрипловатый бархатный звук. Саксофон стих а потом возник снова и пошёл шаг в шаг с задумчивым контрабасом, постепенно отставая, теряясь, петляя... но вдруг выскочил первым, распелся и напоследок один вытянул тихую длинную ноту.
— Пойду, попрошу сыграть одну вещь… — тяжело поднимаясь из-за стола, сказал Колышев.
— Лёва не надо, — Лубенников попытался удержать его за рукав.
— Спокойно!
Колышев протиснулся к сцене, жестом попросил саксофониста приблизиться, и, неприязненно глядя на его маленькую серьгу, спросил:
— Ты «Елку» знаешь?
Карапетян, не расслышав, приложил узкую ладонь к уху.
— Кого?
— «Ёлку» Ребикова, — Лёва пошевелил пальцами в воздухе, — ну?
— А... вальс? да, конечно!
Карапетян выпрямился, бережно поднёс мундштук к губам, замер… Лёва сел на край сцены, достал телефон и ткнул пальцем в значок диктофона.
Первые ноты прозвучали, как неумелое детское музицирование — раздельно, медленно... И вдруг повело, закружило, как снежный вихрь, вздыбило волчью шерсть до озноба, и тут же будто пригладило лёгкой рукой. Он всё угадал, этот Карапетян, понял, как выжать слезу, издевался, дразнил. Звук забирался в холодные поднебесные выси, умолкал и летел вниз, кружась, убыстряясь, дрожа. А потом — неузнаваемый, странный, — кашлял и всхлипывал, сворачивался в комок, жаловался кому-то, бормотал, бормотал... и стих.
— С новым годом, друзья! — ласково сказал Карапетян в микрофон.
Колышев встал, и тут же всё зашумело, захлопало, накренилось. Он сунул руку во внутренний карман пиджака и зажмурился, ослепнув от фотовспышки.
— Погоди, — крикнул он музыканту, — иди сюда...
Карапетян наклонился и осторожно тронул его за плечо.
— Не надо! У нас же концерт, правда? вы мне напомнили — я сыграл. Хорошая музыка!
Колышев сжал кулаки, утробный волчий рык всё-таки вырвался:
— Ты кто такой, чтоб мне одолжения делать? Я заказал — я плачу, понял меня?
«У-у-у» — разочарованно проныл саксофон. В зале засмеялись.
Колышев рванулся на сцену, но перед ним возник парень в сером костюме, «вам лучше сесть на место» — занудно повторял он и показывал открытые ладони, будто трогал стеклянную стену.
Упал микрофон. Но сначала этот, в сером костюме, отлетел и раскинулся, как сломанный манекен. Кто-то скрутил Колышеву руки, он попытался ударить ногой, но не успел — всё опрокинулось, голова глухо стукнула о деревянный пол, перед глазами метнулись зигзаги...
* * *
Ночью Колышев отстучал Клавдии довольно длинное невразумительное послание со словом «нефиоцаильный» в первом же предложении, но, к счастью, не отправил. Утром, на работе, перечитал и всё написал заново. Получилось кратко и вежливо, пожалуй, даже сухо.
Клавдия ответила сразу и тоже довольно коротко — написала, что именно сегодня во второй половине дня она свободна и постарается помочь.
Колышев переправил её письмо Лубенникову, а потом долго сидел, горемычно подперев щеку ладонью, и смотрел в окно.
Там, снаружи, будто и вовсе не было никакого города — ничего не шевелилось, не дымилось и не мерцало. Только справа виднелась в тумане башня-карандаш, похожая на летательный аппарат в густом неподвижном облаке. Или на гигантское елочное украшение в вате.
Колышев вспомнил, как мать убирала елочные игрушки в старый чемодан и перекладывала их слоями ваты с прилипшими точками конфетти и крапинками хвои. Потом они вместе выпутывали из осыпающихся веток электрическую гирлянду, мать подметала пол, от опавших иголок пахло пылью...
Дворовые пацаны забирали от мусорных баков выброшенные елки и тащили их на пустырь. Там разводили костёр, носились друг за другом, размахивая в темноте тлеющими ветками, рисовали в воздухе огненные зигзаги, орали дурными голосами, прикуривали от головешек.
Он как-то рассказывал об этом дочке, та слушала без тени улыбки и всё время спрашивала: «зачем?» Действительно — зачем?
Колышев, скосив глаза, взглянул на стоящую рядом чашку с недопитым чаем. Шевелиться не хотелось, от шевелений начинало болеть в затылке, и под языком появлялся ржавый привкус. «Вот так бы и сидеть, вытянув ноги, — зевая, думал он, — и пусть будет тихо, и тёплой мятой пусть пахнет, только бы никто не...»
Телефон заныл саксофоном лысого Карапетяна, налегая на «ыы-ыы-ы», забираясь вверх по позвоночнику до самого темени. Колышев засуетился, чуть не сбросил вызов.
— Ну, ты как? — бодро спросил Лубенников, — жив? — и продолжил, не дожидаясь ответа:
— Позвонил я твоей Елецкой.
— Ну и?
— Всё нормально, договорились. В половине четвертого она будет ждать нашего кронпринца в кафе у книжной лавки. Спасибо, выручил!
— Не за что, — зевая, проговорил Лева. — А скажи-ка мне, друг Лубенников, кто это мне музычку на телефоне поменял?
— Я. Да ты сам просил! Вчера в такси...
— Ладно, ладно, всё, без подробностей. Я сейчас занят, давай позже.
Колышев взглянул на часы. Одиннадцать тридцать. Значит, через четыре часа явится к кофейне, что у книжной лавки, Инкогнито в тирольской шляпе и с сигарой в зубах. Бодрячок с селёдочными глазами и холеными брыльцами. Библиофил-изыскатель с подкрашенными усами.
Представится эдак запросто, будто в гости зашёл; изумится, услышав знакомое имя — «Really? Claudia?» Потом будет ходить за ней вдоль стеллажей и полок, принюхиваясь к тёплому запаху её шерстяного джемпера, духов, молодого тела, следить за движениями её рук. Будет стоять рядом, задумчиво выпячивать губу и упоминать между прочим о своем предке, валдайском коннозаводчике.
Ну, получай, старый конь, русские мелкопоместные прелести, бонус к московской слякоти и новострою — вот тебе зима, библиотечный уют с настольными лампами, вот тебе пожелтевшие страницы, бледные пальцы, розовая щека, белокурая прядь. Да ещё непременно выйдет из-за шкафа раскормленный кот, глянет недобро и вспрыгнет на подоконник. Только вместо старого лакея, задремавшего с охапкой шуб, будет сидеть у двери крепкий парень в кожаной куртке.
Получай и вали отсюда, только разрешение на вывоз макулатуры получить не забудь.
Телефон снова заголосил на все лады.
Колышев с чего-то вдруг осип и его «да» прозвучало так жалобно, будто у него на горле был компресс, а под мышкой градусник.
— Добрый день, — услышал он, — Это Клавдия Елецкая.
— Привет...
От неожиданности Лёва смутился и заговорил, почему-то стараясь не дышать в трубку:
— Привет... Вот, значит, какой у тебя голос… Нет-нет, я слушаю. Завтра в два? Хорошо, я подъеду. Конечно, знаю. Договорились.
Он вдруг разулыбался и всё-таки выдохнул:
— Так вот, значит, какой у тебя голос...
Голос был приятный, но интонация отстранённая, с холодком. Колышев задумался. Надо сказать ей завтра, что зря она так исчезла, могла бы и попрощаться приличия ради.
Впрочем, не важно. У самого на всякую ерунду времени нет, так что — был рад знакомству, всего доброго, Клавдия Антоновна, спасибо за помощь. Облагораживайте атмосферу и дальше, многоуважаемая Ель. Мне, старому Керосинщику, приятно было посидеть с вами на крыше, поболтать, послушать голубиное бормотанье, посмотреть, как в ночном небе совершают большой круг всякие звезды, чайные чашки, книжки и прочая мелкая лабуда, не считая бронзовой собаки с глазами — дырочками. Удачи, дерево!
На другой день, когда Колышев подъехал к назначенному месту, говорить всё это было некому. Между афишной тумбой и обледенелой скамьёй стояла невзрачная женщина в сером пуховике. Вязаный шарф в два оборота, усталое лицо, припухшие веки, потёртая сумка на длинном ремне, руки в карманах. Колышев представлял, что она тоньше, моложе, выше ростом. Но, увидев её издали, он сразу по каким-то неявным признакам понял, что это и есть Ёлка, а никакой другой никогда не было, да и быть не могло.
Замелькали в голове короткие невнятные мысли, похожие на чьи-то ехидные смешки за спиной, на собственное трусливое бормотание, но отступать было поздно.
— Ну, здравствуй, — приблизившись, сказал Колышев. Он попытался улыбнуться, но тут же раздумал, получилось что-то вроде нервного тика.
— Привет, — сказала она и поёжилась не то от смущения, не то от холода.
Светлые спутанные волосы метались, закрывая её лицо то с одной, то с другой стороны.
— Замёрзла?
— Да нет, ветер просто.
Колышев протянул ей конверт.
— Спасибо за помощь. Может смотаемся куда-нибудь? — неуверенно предложил он, —
Посидим…
Клава покачала головой.
— У меня ещё много работы, так что...
— ...поболтаем...
— Не получится. Спасибо! Всего доброго.
Она пошла в сторону подземного перехода.
Колышев сел в машину, доехал до ближайшего переулка, свернул и остановился.
«Вот дятел, — процедил он, — напялил костюмчик от Армани, выпендрился! А эта... могла бы хоть причесаться, как на той фотографии, а то черт знает что, не то курьер, не то уборщица какая-то...»
Но хуже всего было то, что он не знал эту женщину. И она, судя по всему, его не знала, а может и не хотела знать.
Он вспомнил, как Клава взяла конверт — кисть узкая, длинные тонкие пальцы… Ну да, она же писала, что играла на скрипке. Десять лет училась.
Колышев опустил стекло и прокричал ковыляющей мимо старухе в пуховом платке и длинном мужском пальто:
— Слышь, мать! Тошно-то как, а?
Та приостановилась, недобро глянула, поправила платок у щеки и побрела дальше, прижимая кулак к согнутой пояснице.
— Нормально всё будет! — объявил себе Колышев и поехал обратно в офис.
— Всё будет нормально, — повторял он, стоя на светофорах, сворачивая, перестраиваясь и обгоняя, — всё будет зашибись.
Он вошел в лифт, покосился на компанию бодрых разговорчивых клерков, поймал одобрительный взгляд немолодой и тощей как плеть тетки в строгом платье с игривым шарфиком. В коридоре столкнулся с удивленным Лубенниковым и прошагал мимо, бросив на ходу «нормально всё».
Он захлопнул дверь, сбросил пальто на стул, налил себе виски, уселся в кресло и развернулся к окну. Промелькнуло где-то услышанное «закатился, как шар в лузу». Лёва сделал глоток и продолжил мысль: «пнули, вот и закатился».
Что-то сыпалось с небес — мелкое, серое... И никакого просвета до самого горизонта. Скорее бы, что ли, кончилась эта зима.
Колышев задумался, выстукивая ногтями марш по стенке бокала.
— Надо было поговорить всё-таки..., — сказал он вслух.
— Нет, ну как? Черт... Надо было поговорить! А теперь что? Да ничего, разошлись и забыли. Разошлись — и забыли... Вот и хорошо. Вот и правильно. Не тот возраст, чтоб дурью маяться.
Ему опять вспомнилась узкая рука с длинными пальцами, взлетающие от ветра светло-русые волосы, невнимательный взгляд. Что-то потерянное было в том, как она отворачивалась и щурилась от ветра. А может, просто избегала смотреть в глаза. Пришла раньше, стояла, мёрзла...
Колышев взял телефон, отыскал её номер, нажал «вызов» и медленно пошёл вдоль окна, слушая тихие гудки.
Колышеву сразу вспоминался школьный утренник — спортзал, ёлка на сосновой крестовине, девчонки из младших классов в марлевых платьях, красноносый баянист дядя Гена в заношенном пиджаке, надетом поверх синей олимпийки. А потом, с тем же баяном — насупленный пацан-третьеклассник, карамельная душа. От сквозняка дождь на ёлке вело в сторону, за окном мело…
Колышев учился во вторую смену, по утрам маленький кухонный приёмник заливался бодрой пионерской побудкой, потом изводил нудными писательскими проповедями, а наговорившись, вежливо сообщал: «Ребиков, вальс из оперы “Ёлка”» Звучала тихая музыка, мать шинковала капусту для щей, на сковороде что-то скворчало.
Старый пень! — вздыхал Колышев, — кто теперь помнит эти кухонные трансляции…
Он ухмыльнулся, когда увидел ник в чате — Ёлка — а тут ещё на улице повалил снег, крупные белые хлопья на фоне серого неба. Когда кабинет с панорамным окном на высоте птичьего полёта, снегопад уже не пейзажная лирика, а масштабное шоу с передвижением атмосферных фронтов и световыми эффектами.
Колышев напел, дурачась, знакомый вальсок, и написал:
— Дерево, знакомиться будем?
— Смысл?
— Кофейку испить, пообщаться. Я очень добрый.
Ответа не последовало. Библиофилы от общения с Колышевым уклонялись, проконсультировали пару раз по поводу старых книг, но так вежливо и холодно, будто Лёва забрёл в академическую читальню эдаким заблудившимся оккупантом — наследил, спросил глупое и не уходит.
Правда, некая Дарина похихикала с ним немного, но скоро попрощалась, сославшись на неотложные дела, и исчезла.
Днём, когда Колышев сидел на совещании у Главного, Дарина снова появилась, спросила у знакомых про какого-то Филина, завязался пустяковый разговор, аккуратная офисная пикировка, кто-то упомянул Ёлку, она тут же отозвалась — отвечала быстро, с ехидцей. Диалог чуть оживился.
Лёва строго смотрел в ноутбук, разгадывал кроссворд и краем глаза следил за репликами в чате. Совещание, между тем, перешло в конфликтную стадию — закончились финансовые отчёты, и теперь Главный яростно распекал двух замов. На фоне клубящихся за его спиной туч разнос выглядел эффектно, не хватало только зигзагов молний и пурпурного зарева. Замы оскорблено молчали, все остальные молчали тоже, но изображали на лицах укор и напряжённую работу мысли.
— Как жизнь, Ель? — написал Колышев.
— Нормально, Керосинщик. А ты как?
— Жду расстрела.
— Во сколько мероприятие?
— Уже началось, я в конце списка.
— Время есть, может ещё и передумают.
— Ель, а как насчёт кофе?
Ёлка не отвечала. Кроссворд тоже не поддавался. Совещание затягивалось.
На улице посветлело, всклоченные облака плыли в сторону, клубясь и изредка пропуская к земле неяркие солнечные лучи. Город лежал внизу, как рассыпанный мусор — дымился, тлел, что-то там мелькало, вспыхивало, копошилось на магистралях. Голубой оттенок стекла слегка облагораживал панораму, а вертикальный выступ главного здания – карандаш, как его называли, выглядел фантастически — серый кристалл со ступенью у острия башни.
Выйти бы туда, сдержанно откашляться в микрофон, и вдруг прозвучать над городом с диктаторской задушевностью: «люди!» Или вывести на этот просцениум того самого баяниста со школьного утренника. Поставить табурет на стеклянный выступ, усадить мужика, приобнять по-родственному и сказать: — Спокойно, дядя Гена! — и обвести ладонью морозно дымящийся простор, — Тут все свои. Давай, сыграй чего-нибудь!
И поплывёт над замерзшим городом кроткий хроменький вальс, захлопают клавиши, завздыхают меха. Закружатся снежные хлопья, остановятся машины, прохожие замедлят шаг и станут изумлённо озираться, как деревенская школота на кремлёвской ёлке.
Что бы им такое сказать…
— Лев Петрович, — Главный после небольшой паузы снова возвысил голос, будто предполагал, что Колышев там вдали задремал от невнимания, — как у вас подготовка к визиту продвигается?
— Работаем, Денис Сергеевич. Пока всё по плану.
— Хорошо, — начальственный тон немного смягчился, — не буду повторять, как для нас важно, чтобы всё прошло на должном уровне. Надеюсь на ваш опыт. Кстати, Лубенникова подробно инструктируйте. Личная безопасность теперь на нём, так что…
— Конечно, Денис Сергеевич, всё обсудим.
Колышев, деловито нахмурившись, наклонился к сидящему рядом Лубенникову и тихо спросил:
— Как называется пишущий хайку? Семь букв, четвёртая «д».
Тот еле слышно процедил в ответ «я тебе потом скажу» и что-то записал в блокноте.
После совещания Лубенников пошёл рядом с Лёвой.
— Ну что, насчёт визитёра инструкции будут? — спросил он.
— Да ничего сложного, ты особо не парься, — расслабленно ответил Колышев, — он нормальный мужик, несмотря что министр. Пожилой, интеллигентный, не говнистый. С заскоками, правда... Скажи своим из сопровождения, пусть напомнят ему деликатно, что сигару изо рта иногда нужно вынимать. В Мавзолее, например, курить не стоит. В ГУМе тоже не всем нравится, когда курят.
— Он так и будет тайком ездить? – спросил Лубенников.
— Судя по всему, да. У него бизнес с нашими, там это не приветствуется.
Так что, корректирует стратегию в неформальной обстановке и девок своих заодно выгуливает — бутики, Большой театр, кремлёвские музеи, дискотека.
— А что за девки?
— Одна его невеста, вторая – дочь от первого брака. Ровесницы. Шнобели у обеих побольше, чем флюгер на твоей крыше в Нахабино, обе тощие, с лица тёмные, как мумии.
Колышев и Лубенников вошли в лифт, две изящных барышни из секретариата прервали беседу и метнули взгляды в зеркало. Одна медленно поправила причёску. Лёва проследил за её рукой и усмехнулся.
— Танюш, как дела?
— Отлично, — сдерживая довольную улыбку, ответила девушка.
— Лубенников на новоселье зовёт, поехали? В снегу поваляемся.
— В другой раз.
Барышни вышли. Когда двери за ними закрылись, Колышев продолжил:
— Насчёт видеонаблюдения — там никого учить не надо, ребята ушлые, отработают незаметно. Сам-то встречать поедешь?
— Поеду, наверное.
— Ну и правильно. Как увидишь в аэропорту ушанку с красной звездой во весь лоб, значит встретил. Он эту шапку на Арбате купил в прошлом году. Да ладно, шучу я. Он нормальный, я же говорю. Шерлок Холмс такой – пальто, шляпа…. сигара в зубах.
Кстати, о новоселье: как нахабинское поместье, готово?
— Смеёшься? Там ещё работы на пятилетку. Сам-то как, ремонт закончил?
— Не-а. Я уже привык! Это теперь мой образ жизни. Как всё сделают – я нарочно всё сломаю и заново начну. Если только раньше прораба или дизайнера не убью.
* * *
Год назад Колышев купил квартиру в новостройке, простор — хоть в футбол играй, вид с лоджии почти такой же, как из окна рабочего кабинета.
Явились загорелые усатые люди, похожие на разорившихся виноделов, принесли матрасы и электрический чайник, встали табором на новой жилплощади и начали неспешно преображать пространство. Время от времени приезжал дизайнер, наблюдал за ремонтом. бродил с Колышевской женой Натальей по комнатам, застеленным полиэтиленом, вёл приятные беседы о колорите и зонировании. Рядом они смотрелись довольно комично — Наташка широкая, как слониха, окатистая, яркая, а этот — тонкий, бледный, коленки и локти острые, как у кузнечика.
С Лёвой он тоже как-то раз пострекотал, развивал мысль о том, что домашняя библиотека облагораживает пространство.
Колышев вспомнил родительскую квартиру, корешки подписных изданий за стеклянными дверцами румынской стенки и скривился.
— Да ну, пыль одна.
— Вы аллергик? — дизайнер почему-то обрадовался.
— Нет, просто тоска у меня от дерматиновых переплётов. Да и кому эта макулатура сейчас нужна!
Но Наталья воодушевилась, ей в мечтах явился уютный уголок в свете настольной лампы — шкаф с книгами, часы на каминной полке, бронзовая собачка. Камин построили, часы купили, и даже собачка приехала с Венского блошиного рынка – маленький кривоногий бульдог с глазами-дырочками. А книги Наталья привезла с отцовской дачи — немного, всего пару коробок. Содержимое одной ничем не удивило, скорее, подтвердило унылые предположения Колышева, а в другой оказались десять разрозненных томов «Библиотеки великих писателей» Брокгауза и Ефрона, ветхий томик Толстого с «Крейцеровой сонатой» 1905 года издания и подшивка журнала «Нива».
Колышев поначалу загорелся идеей найти недостающие Брокгаузовские тома, но вскоре отвлёкся на другие дела и забыл. А на книжный сайт он попал случайно — кликнул какую-то ссылку, увидел стопу фолиантов под логотипом, пригляделся, почитал и зашёл в чат, назвавшись Керосинщиком.
Он лихо поздоровался, не слишком удачно скаламбурил насчёт Вельзевула и Эльзевиров, потом присмирел и задал пару вопросов о книгах, ответы получил, но уходить, как ни странно, не торопился.
Что-то Колышева задело в тоне завсегдатаев, они будто хотели поскорее избавиться от него — всё объяснили, попрощались и взяли паузу. А потом появилась реплика Елки:
— И ещё несколько часов в воздухе витал жирный навязчивый запах керосина…
Дарина нарисовала десяток смайлов и добавила:
— Судя по всему, он к нам пришёл навеки поселиться.
— Не он первый. Как пришёл, так и уйдёт, — ответил Филин, — разумеется, если ты прекратишь с ним кокетничать и займёшься, наконец, каталогом.
— Я всего лишь проявила доброту и снисходительность! — возмутилась Дарина.
— Ну а теперь самое время проявить кротость и усердие.
«Да пошли вы в болото, кони обглоданные! — разозлился Лёва, — сидят в своих книгохранилищах, как билетёры на свалке и пузырятся от спеси!»
Однако на следующий день он снова заглянул на страницу с фолиантами и, увидев знакомое имя, ввязался в разговор.
— Ель, здорово, — начал Колышев.
— Привет, Керосинщик.
— Давай дружить. Я Лёва.
В разговор вмешалась Дарина:
— Задов? — её реплику, как всегда, завершала череда смайлов.
— Передов, моя девочка. Я очень добрый, хочу дружить с Ёлкой.
— Дружи со мной, Лёва, я тоже добрая!
— С тобой нельзя. Я переполнен добром, желаю оказать дереву донорскую помощь, восполнить дефицит.
— Это каким же образом?
— Наряжу, полью шампанским, подключу к бесперебойному источнику питания.
— Судя по всему, ты переполнен не добром, а баблом, — это уже от Ёлки без лишних скобок.
— Одно другого не исключает!
— Верно. Как, впрочем, и то, что одно из другого не следует. Однако мне пора, всем привет!
Колышев заходил каждый день, перекидывался парой слов с Дариной или Филиным, пугал случайных посетителей, Елку дразнил, подначивал, но после диалога с ней каждый раз чувствовал себя так, будто ему смазали по физиономии и выставили за дверь.
«Ничего, — думал он, — охота дело долгое. Главное – из норы выманить».
Дарина как-то раз посплетничала с Колышевым, сказала, что на самом деле её зовут Даша, и работает она секретарем в университетской библиотеке. Ещё рассказала о том, что завсегдатаи чата когда-то вместе учились, ездили в экспедиции, встречались в компаниях. Они и сейчас встречаются иногда, но больше по работе — конференции, семинары. Даша почти никого из них не видела, кроме Филина — он её начальник, и Ермакова — он к ним заходил однажды, приносил журналы со своими публикациями. Ёлку не видела, но знает, что та работает в отделе редких книг, иногда что-то переводит, не замужем, но, вроде, и не одна… В свободном браке, скорее всего. Есть у неё сын лет десяти или двенадцати.
Почему Ёлка? да очень просто – Елецкая Клавдия Антоновна.
Колышев скривился: вот как, оказывается — Клавдия Антоновна! Ну, понятно, старая грымза эпохи печатных машинок. Теперь уж Клавой живого человека не назовут.
Лёва представил строгую тётку в старомодных очках и с пучком на затылке. Такая у него в школе преподавала литературу — мелкая, сухая, дотошная. Иногда её глаза начинали хищно сиять, а голос становился ядовито-сладким: «Колышев, и ты наивно полагаешь, что я тебе поверю?»
«Ничего я не полагаю, я учил…» — бубнил он в ответ.
Его вдруг осенило: а ведь литераторше тогда было едва за пятьдесят, а казалось — злая старуха в заношенном суконном костюме и в монашеских туфлях. В шестом классе Лёва мечтал её убить — проткнуть огненным мечом или затравить драконами.
Не вставая с кресла, он потянулся к шкафу, достал начатую бутылку виски, бокал и развернулся к окну. Снова вспомнился грустный рождественский вальсок, запах хвои и томительное ожидание свободы — криков и толкотни в раздевалке, каникул, праздника…
Колышеву вдруг стало обидно, что через пять лет и ему стукнет полтинник, и что Наталья к сорока годам как-то нехорошо раздалась, отяжелела, даже голос стал грубым, как у торговки. А была симпатичная, фигуристая такая, смешливая. Как же они тогда в одной койке-то оказались… Вроде, ничто не предвещало, да и пришла она с кем-то другим. Тоже, кстати, дело было в новый год.
Колышев накануне вернулся из Пражской командировки, самой первой и поэтому недолгой. И сразу, после по-осеннему бесснежного, нарядного чешского Рождества с легким морозцем и запахом булочек с корицей угодил в серую московскую вьюгу. Встретился на улице бывший однокурсник с двумя весёлыми подружками, позвал в гости…
Утром первого января Лёва проснулся на раскладном кресле в чужой кухне — слева холодильник «ЗИЛ» и Наташкина макушка со спутанными темными кудрями, справа окно, за окном снегопад, на подоконнике повязанная марлей трёхлитровая банка с чайным грибом.
Похмелье было лютое — внутри всё горело, капель из крана отдавалась эхом в затылке, от света ломило глаза. Студенистый диск с серыми лохмотьями, ровно округлившийся в границах банки с желтой водой, вызывал рвотные спазмы. Да и вся убогая квартирка, засаленная поколениями нищих жильцов, будто пьяненько усмехалась и смела на что-то намекать. Под окнами дворники начали наперебой скрести асфальт, в комнате за стеной зазвенела посуда, проснулся телевизор и запел печальным голосом Пугачёвой всё то же, новогоднее — «благословляю вас на все четыре стороны».
Колышев поднялся, забрал с подоконника банку, решительно направился в туалет и выплеснул гриб в унитаз. Наташка смеялась, закрыв лицо простынёй. Потом они выпили тёплого выдохшегося шампанского и Лёва воспрянул духом и телом.
Ему тогда светила долгая командировка, теперь уже на восток — звание, перспективы… Вопрос с женитьбой надо было срочно решать.
* * *
Отставив пустую бутылку из-под виски к мусорной корзине, Колышев развалился в кресле и положил ноги на низкий подоконник. За окном стало совсем темно, снег всё ещё сыпал, мелькал, размывал желтые огни. Соседняя башня-карандаш возвышалась над городом, как гигантский стеклянный полип идеальных очертаний, отражая и небо, и землю с её мелкой муравьиной жизнью.
Колышев поднёс к подбородку пустой бокал и, насупившись, прорычал в него:
— Люди! вы меня видите? Я здесь, в серой стеклянной башне, пью виски. Я вас тоже не вижу. Как вы там? Всё ещё покупаете «Советское Шампанское» к Новому году и смотрите одно и то же кино? Правильно. Это наши традиции, а без традиций нет никакого праздника, и вообще ничего нет. И что, ваши сердца до сих пор обливаются ностальгическим медом от заумного нытья под гитару? С ума сойти... Моё почему-то не обливается…
А помните чайный гриб в трёхлитровой банке? Я помню, потому что я старый пень. И если б вы знали, люди, как я всё это…
В кабинет вошел Лубенников.
— У меня к тебе вопрос, — бодро начал он прямо в дверях и сходу водрузил на стол бумажную сумку-пакет.
У Колышева зазвонил телефон, на экране возникла улыбающаяся Наталья.
— Да! — твердо ответил Лёва. — Мне тут один вопрос надо решить, — продолжил он, — я задержусь …
Лубенников вынул из пакета коробку, распечатал, достал бутыль.
Колышев оценил объём и вздохнул:
— …часа на полтора, наверное.
* * *
Утром Колышев томился, слушая интерактивное совещание, и пил нарзан. В чате двое незнакомых и Ермаков обсуждали тонкости хранения ветхих книг, мрачно острили насчёт финансирования и политики, потом с той же мрачностью поговорили о погоде и умолкли. Видимо, разошлись по своим библиотечным закоулкам дышать пылью и чахнуть. Весельчаки.
Появилась Ёлка. Колышев коротко поздоровался, а она заявила:
— Керосинщик, ты мне сегодня снился.
Лёва даже слегка отпрянул от экрана и поставил стакан с нарзаном на стол. Секунду помедлив, он написал:
— Заинтригован. Продолжай.
— Ничего особенного, не надейся. Кажется, ремонт в квартире — полиэтилен на полу, мебели нет, окно открыто.
— Похоже, Ель! У меня ремонт недавно закончился. А я? Я на себя похож?
— Откуда ж мне знать? Я тебя не видела, кроме как во сне.
— Сейчас, погоди...
Колышев засуетился, стал выбирать фотографию поприличней, но вспомнил про училку с пучком, спохватился и послал прошлогоднее, вьетнамское фото, где он в набедренной повязке стоит на камнях, раскорячившись, как паук, и целится копьём в воду. Хорошее фото, как раз для такого случая. Он бы и своей литераторше такое послал, если б знал куда.
— Нет, не похож, – ответила Елка. — Хотя… по сути то же самое.
— По какой ещё сути?! Ты давай без намёков! — возмутился Колышев, — Кстати, ты тоже гони фото, так будет честно.
На почту прилетело письмо, Колышев открыл вложенный файл и озадаченно уставился в монитор.
С фотографии, улыбаясь, смотрела симпатичная молодая женщина с кофейной чашкой в руке. Гладкая рыжеватая чёлка набок, глаза голубые, нос курносый, джемпер вязаный.
— Ага, — проговорил Колышев, задумчиво почёсывая подбородок. — Ага…
* * *
Ночью его разбудил звонок с незнакомого номера. Пока Лёва соображал, стоит ли отвечать, телефон умолк. Наталья тихо сопела, обняв подушку и по-рыбьи приоткрыв рот.
Сон пропал. Лёва побрёл на кухню, налил себе холодного чаю, присел к столу и включил ноут. В чате висели реплики двухчасовой давности — Филин с Ермаковым изругали статью общего знакомого и мирно попрощались. Елка один раз им возразила и больше не появлялась. Остальные, наверное, давно спали.
— Ель, ты здесь? — на всякий случай спросил Колышев. Никто не отвечал. Часы показывали половину второго. В списке гостей вдруг появился второй ник.
— Здесь.
— Чего не спишь, дерево?
— Работаю, как ни странно. Перевод надо успеть сделать.
— Отвлекаю?
— Да нет, на сегодня уже все. Сейчас чаю выпью – и спать.
— Ель, а тебя правда Клавой зовут?
— Правда, Лёва.
Она первый раз назвала его по имени. Колышев расплылся в улыбке и заёрзал на стуле. А она добавила:
— У меня есть две сестры и у них тоже редкие имена.
— Евлампия и Агриппина? – предположил остроумный Лёва.
— Старшая Агриппина, ты угадал. А младшая Евдокия. Дуняша.
— Родители начудили.
— И не говори! Папенька историк-русист.
Колышев заподозрил подвох и на всякий случай спросил:
— Ель, а чего Дашка говорит, что тебе тридцать пять? Врёт или фото старое?
— Врёт, конечно, мне тридцать шесть. А фото позавчерашнее, просто свет удачно падает.
— Опера такая есть - «Елка».
— Есть. По сказке «Девочка со спичками».
— Девочка со спичками и Керосинщик! Это опасное соседство, Ель.
— Действительно.
— Но я осторожный.
— Да-да, и очень добрый, я помню.
Что-то происходило странное, давно забытое, похожее на плавное, едва заметное кружение. В доме стояла тишина, и разговор шёл тихий, мирный, будто они, как два подростка, сидели летней ночью на крыше какого-нибудь старого дома, где никого, кроме кошек и сонных птиц, а над ними медленно поворачивалось тёмное, крапленое звездами небо.
Елка рассказала, что живёт на окраине, за окном железнодорожные пути. К шуму поездов давно привыкла. А работает в центре, в доме, похожем на терем. Дом с улицы не видно, он во дворе, зажат между новыми постройками и старыми тополями. Работа интересная, нужная работа, хотя величина зарплаты и говорит об обратном.
Переводы иногда выручают, вот как сейчас.
Колышев хвастался фотографиями: он в кимоно на фоне буддийского храма, рядом игрушечное озерцо, вдали волны лесистых холмов.
Он за спиной темнокожего диктатора-коротышки, пузатого и улыбчивого. Рядом несколько человек в штатском и десяток камуфлированных парней с автоматами.
Он на яхте под незнакомым флагом среди невзрачных людей в строгих костюмах.
Елка уходила заваривать себе чай, потом возвращалась, спрашивала «ты ещё здесь?», удивлялась, глядя на фото, говорила «надо же, как у тебя всё интересно».
Часа в три они разошлись, синхронно отбившись пожеланием «спокойной ночи!», и с той же одновременностью обменявшись смайлами. Получилось смешно.
Засыпая, Колышев думал: «Моя будет. Уговорю».
Над темными крышами поплыли звезды, буквы, фразы, старые книги, убегающие окна электрички, кофейная чашка; и совсем близко, поворачиваясь с важностью астероида, пролетела бронзовая венская собачка с глазами-дырочками.
* * *
Полторы недели Колышев недосыпал из-за ночных разговоров, но был как никогда весел, нахален и великодушен. Десять дней он напевал всем надоевший вальсок, острил и строил планы.
Елка появлялась в сети поздно, ближе к полуночи, и каждый вечер Лёва начинал исподволь следить за временем. Он почти никогда не ошибался — она заходила в чат вскоре после него, и завязывался пустяковый разговор: привет — привет, как жизнь – да ничего жизнь…
Оказалось, что её легко рассмешить, и разозлить так же легко, но в этих ночных беседах она была уклончивей и спокойней, обходилась без ответных колкостей, наверное, потому что уставала за день.
Он расспрашивал её о работе, о жизни вообще, подсмеивался над мышиной бедностью гуманитариев-энтузиастов, развлекал байками о своих азиатских или южноамериканских поездках. А иногда вдруг удивлял каким-нибудь случайно ухваченным знанием, из тех, что обычно достаются только самым любопытным и везучим очевидцам.
Елка пыталась осаживать его, когда он острил с апломбом богатого гринго, а Колышев запугивал её бытом и нравами аборигенов. Елка сердилась, потом смеялась, когда Лёва рассказывал, как его едва не женили в одной из командировок.
Они вместе пили чай, она — черный с мёдом, он — зелёный с запахом мокрого сена. Расходились обычно около двух часов ночи.
Но диалог странным образом не прекращался — удачно складывались не придуманные вовремя фразы, в любой момент возникало краткое ощущение присутствия; и вообще, всё, что раньше виделось мельком, как пыль на обочине вдруг оказалось забавным и даже нахально-двусмысленным.
Утром возле автомойки три чернокожих парня в костюмах Санта-Клаусов изображали роботов, последовательно включаясь в плавное механическое движение. Один наклонился, зубасто улыбнулся Колышеву и замер, будто его заклинило в пояснице. Рука приветственно закачалась с чёткостью метронома. Ладонь у парня была тёмно-розовая, цвета говяжьей ветчины. Светофор включил зелёный свет, пацаны в красно-белых шапках поплыли мимо. На только что вымытом боковом стекле остался флаер с логотипом ночного клуба и новогодней ёлкой, танцующей на кривых чёрных ножках.
* * *
— Привет, Зелёная. Скрипишь?
— Скриплю и качаюсь.
— Сколько ж тебе денег пообещали?
— Полгода счета за квартиру оплачивать можно.
— А велика ль твоя квартира, дерево стоеросовое?
— Хрущёвка-двушка.
— Богато. И охота тебе за такие гроши колотиться? Дружила бы со мной полюбовно, горя б не знала. Дура ты, Клавдия. Пошли завтра знакомиться, я одно хорошее место знаю.
— А перевод кто за меня делать будет? Лучше отложим пока эту затею.
— Да чего откладывать-то? жить надо, подохнем же скоро! Это ты ещё деревце молодое, а я уж старый буратино, через пять лет полтинник грянет. Давай я тебя буду любить нежной старческой любовью и заботиться о твоём благополучии? Соглашайся уже, дерево!
— До чего ж ты смешное сооружение, Лёва. Ветхое, правда.
* * *
На парковке Колышева догнал Лубенников. Поравнявшись, насмешливо обронил:
— Всё поёшь? — и добавил: — А мои вчера Клаву чуть не потеряли.
Колышев едва не сбился с шага, в висках застучало — «Глупо. Глупо. Как пацана развели. Зачем, кто?»
Лубенников удивлённо глянул на него.
— Дочку визитёра-инкогнито зовут Клавдия, забыл что ли?
— Черт! Забыл! — Колышев осторожно выдохнул. — Что случилось?
— В метро сбежала от всех, юркнула в поезд и ручкой помахала.
— Нашлась?
— Сама позвонила, сказала, что в отель вернулась. Ей просто по метро гулять надоело.
— Ну ещё бы. Нашли куда пойти!
— Это ж не мы решаем.
Лубенников раздраженно мотнул головой.
— Сложно с этой Клавдией. Самостоятельная она чересчур.
— И не говори! — охотно согласился Колышев.
* * *
На собеседование в рекламный департамент приходила девица невиданной красы — длинноногая, белокурые локоны до плеч, носик пуговкой, грудь — глаз не отвести.
«Вы какой ноутбук предпочитаете?» — «Красный». И ресницами хлопает, как положено. Взяли, конечно.
— Клава, я теперь люблю только блондинок, – докладывал вечером Колышев, - они будят во мне зверя.
— Носорога?
— Сама ты носорог. Кстати, Ель, а поехали в феврале в Намибию? Будем охотиться.
— На кого же?
— Друг на друга, естественно! Денно и нощно. А как надоест, по окрестностям покатаемся. Ты уж, поди, сто лет никуда не выбиралась из своего пыльного терема, так и засохнешь. Решайся, Клава! Надо же когда-то менять твою убогую жизнь.
— Убогую?
— Ну а какая она у тебя?
Елка долго не отвечала, потом появился вопрос:
— Почему ты, Лёва, уверен, что можешь судить о моей жизни?
— Так ясно же всё, как белый день.
— Да неужели.
— Хорошо, рассказываю. Хрущёвка, значит, окраина? Так вот, жилище твоё — склад старья и макулатуры. Паркет убитый, мебелишка кое-какая, проводка искрит, трубы текут, зато есть десять погонных метров книжных стеллажей и ореховый гардероб из бабкиной центровой коммуналки. Да, Ель?
Чуть не забыл — пианино! Какое у тебя, Клава, пианино — Лира, Аккорд, Родина? Или, прости господи, Элегия?
— Я на скрипке играла.
— Вот как! Ну, извини, ошибся. Долго училась?
— Десять лет.
— Сейчас играешь?
— Нет, не играю.
— Бинго! Видишь, Клавдия, сколько у тебя лишних навыков. А теперь вот книжку переводишь про культуру вымершего народа. Смешно, ей-богу. Ты сама уже вымирающий вид, чудь заволоцкая. Пишешь свои статьи, чтоб их прочли Филин да Ермаков, а они напишут – чтоб ты прочла, вот такой у вас обмен энергией.
Знаешь, на кого вы все похожи? Есть такие креветки, которые годами живут в запаянной колбе, там микроклимат по минимуму – горсть камешков, три ракушки, одна водоросль – скромно и со вкусом. И водичка, как средство обмена продуктами жизнедеятельности. Вот креветка с водорослью эти продукты поочерёдно едят и выделяют, тем и живы. А если ещё и солнышко на аквариум светит — так вообще счастье. Ну что, прав я, Елочка?
— Однако поздно уже.
— Капитулируешь? Нет, погоди, зелёная. Сыну твоему сколько лет?
— Одиннадцать.
— Вот он вырастет, поймёт, как нормальные люди живут, и будет тебя презирать, такую грамотную и такую бестолковую.
— Лёва, у тебя дети есть?
— Дочке шестнадцать лет. В Англии учится. Хорошая девка, умненькая, смешная и на язык бойкая. Она меня тоже презирает.
В кухню вошла Наталья — заспанная, голоногая, в широкой пижамной майке.
— Колышев, ты сдурел, что ли, совсем? — глухо проворчала она, направляясь к холодильнику, — третий час уже! Чего там у тебя?
— Чего-чего… Книги пытаюсь купить, недостающие тома…
Наталья налила себе молока, убрала пакет обратно в холодильник, спросила небрежно:
— Брокгауза, что ли? Я уж купила давно! Ищет он…
Пауза в чате затянулась. Елка, судя по всему, ушла спать.
«Гордится она, что ли? — думал Колышев, — тоже мне, сортовое дерево! Или обиделась? А про Намибию ведь хорошая идея…»
Ему вдруг отчётливо представилось утреннее небо сквозь жалюзи, тишина, монотонный ветер из кондиционера. И они вдвоём на смятой постели в тигровых полосах африканского солнца лежат, совпадая углами и изгибами, светлокожие и голые, как два новорожденных зверя.
Колышев вспомнил фото, где Клава в голубом джемпере с кофейной чашкой в руке. Плечи остренькие и запястье тонкое. Про таких говорят «хрупкая», но хрупкости в ней, как будто, и нет никакой. Или есть?
* * *
На следующий день Елка исчезла. В чате её не было, на короткое вопросительное письмо она не ответила. Колышев подумал – мало ли, может, взяла пару отгулов к выходным и уехала в какую-нибудь дачную глушь. Но и в понедельник она в сети не появилась.
Колышев весь день провёл в разъездах — смотрел новое здание филиала, на обратном пути заехал к проектировщикам, часа два отстоял в пробках. Погода стояла дрянная, в воздухе висела изморось, оседала на стёклах, сползала бурыми потёками. Придорожные отвалы из снега и грязи таяли, распуская вдоль обочин мутные разливы.
Дома были гости, три Натальиных подруги и какой-то кудрявый носатый тип, похожий на актёра. В гостиной пахло кальянным дымом, вином и пригоревшей едой. Актёр умело рассказывал старый анекдот, компания изнемогала от смеха.
Колышев сварил себе кофе, включил ноут, просмотрел последние реплики в чате. Полтора часа назад Ель, как ни в чем ни бывало, беседовала с какой-то знакомой, а потом заторопилась домой.
— Ну и наплевать, — медленно и раздельно сказал Колышев и тут же встретился взглядом с Натальей. Она остановилась в дверном проёме, ещё смеясь и вальяжно отвечая кому-то через плечо «уж конечно!».
— Так и будешь тут сидеть? — подойдя, тихо спросила она, — у нас люди, между прочим, а ты тут…
— Плевать мне, — так же тихо проговорил Колышев, глядя прямо в её раскрасневшееся от вина и смеха лицо.
Зазвонил телефон, Наталья поджала губы и вышла.
Колышев взял трубку.
— Да. Ну давай подъеду, поем заодно. А где это? Понял, скоро буду.
* * *
В клубном зале возникло оживление, на сцену вышел лысый мужик с саксофоном и сходу, негромко и быстро, заиграл не то дурачась, не то всерьёз. Публика потянулась к сцене.
— Это тот самый Карапетян, — пояснил Лубенников, наклонившись над столом, — я тебе говорил про него — виртуоз!
Грузный пианист в гавайской рубахе сел к инструменту и стал деловито перебирать клавиши, Карапетян прогудел ему что-то одобрительное, в зале засмеялись, захлопали.
Лубенников немного покивал в такт и снова занялся едой.
— Два дня осталось, — продолжил он давно начатый разговор, — как уедут, напьюсь в одно лицо, ей-богу. Вот где у меня уже этот Инкогнито со своими девками!
— Ты сам хотел эту должность, — усмехнулся Лёва.
— Хотел, твоя правда. А я тебе не рассказывал, как они только что купленную картину в ресторане забыли? ну так вот...
Сменить тему, судя по всему, было невозможно. Колышев изредка бросал ответные реплики, ел горячее мясо, пил холодную водку. Усталость прошла, но раздражение переросло в мрачную волчью нервность. Он так и видел себя со стороны — взгляд исподлобья, шерсть дыбом и стертые желтые клыки. Того и гляди, оскалится и пригнёт морду с тихим утробным рыком.
«Когда этот дурень сделался любителем блюзов, интересно, — раздраженно думал Лёва, — давно ли в Актюбинском ресторане весь вечер песню про офицеров заказывал... Напомнить, что ли?»
— Кстати, — Лубенников указал на Колышева вилкой, — ты же покупал какие-то старые книги? Нужен консультант для нашего Инкогнито. Завтра его дамы пойдут по модным магазинам, а сам он хочет в букинистический. Его какая-то конкретная тема интересует, лошади, что ли... Надо будет с продавцом пообщаться, посмотреть, что он предложит.
— Мне с ним пойти? — холодно спросил Колышев.
Лубенников осекся, сообразив, что сказал не то и стал полушутя оправдываться, но Лёву вдруг осенило:
— Погоди... Есть у меня одна знакомая, большой специалист по всякому книжному старью. Я поговорю завтра. Лишние деньги ей точно не помешают.
Музыка стала громче; музыканты, публика, стены — всё немного покачивалось, кривилось, будто виделось сквозь толщу воды. Контрабас осторожно шагал на мягких лапах, что-то ритмично позванивало и шелестело, саксофон заливался и сверкал, как елочная игрушка. Колышев подался вперёд и прокричал:
— Только ты ей не плати! Я сам. Дело у меня к ней.
Подошел официант, принес очередной графин с водкой, наполнил рюмки. Колышев поднял свою и, многозначительно шевельнув бровью, повторил:
— Я поговорю. Завтра.
Он выпил и стал смотреть в сторону сцены. Делал вид, что слушает музыку и представлял себе в лицах завтрашний разговор с Елкой:
«Что ты хотел, Лёва?» — «Хотел сказать, что деревянное ты изделие, убить тебя мало, вот что...»
Людей в зале стало больше. Карапетян будто притягивал их и вел куда-то, мерцая своей блестящей дудкой. Он хищно улыбнулся, на мгновение выпустив мундштук, а потом снова схватил его губами и наклонился. Поплыл хрипловатый бархатный звук. Саксофон стих а потом возник снова и пошёл шаг в шаг с задумчивым контрабасом, постепенно отставая, теряясь, петляя... но вдруг выскочил первым, распелся и напоследок один вытянул тихую длинную ноту.
— Пойду, попрошу сыграть одну вещь… — тяжело поднимаясь из-за стола, сказал Колышев.
— Лёва не надо, — Лубенников попытался удержать его за рукав.
— Спокойно!
Колышев протиснулся к сцене, жестом попросил саксофониста приблизиться, и, неприязненно глядя на его маленькую серьгу, спросил:
— Ты «Елку» знаешь?
Карапетян, не расслышав, приложил узкую ладонь к уху.
— Кого?
— «Ёлку» Ребикова, — Лёва пошевелил пальцами в воздухе, — ну?
— А... вальс? да, конечно!
Карапетян выпрямился, бережно поднёс мундштук к губам, замер… Лёва сел на край сцены, достал телефон и ткнул пальцем в значок диктофона.
Первые ноты прозвучали, как неумелое детское музицирование — раздельно, медленно... И вдруг повело, закружило, как снежный вихрь, вздыбило волчью шерсть до озноба, и тут же будто пригладило лёгкой рукой. Он всё угадал, этот Карапетян, понял, как выжать слезу, издевался, дразнил. Звук забирался в холодные поднебесные выси, умолкал и летел вниз, кружась, убыстряясь, дрожа. А потом — неузнаваемый, странный, — кашлял и всхлипывал, сворачивался в комок, жаловался кому-то, бормотал, бормотал... и стих.
— С новым годом, друзья! — ласково сказал Карапетян в микрофон.
Колышев встал, и тут же всё зашумело, захлопало, накренилось. Он сунул руку во внутренний карман пиджака и зажмурился, ослепнув от фотовспышки.
— Погоди, — крикнул он музыканту, — иди сюда...
Карапетян наклонился и осторожно тронул его за плечо.
— Не надо! У нас же концерт, правда? вы мне напомнили — я сыграл. Хорошая музыка!
Колышев сжал кулаки, утробный волчий рык всё-таки вырвался:
— Ты кто такой, чтоб мне одолжения делать? Я заказал — я плачу, понял меня?
«У-у-у» — разочарованно проныл саксофон. В зале засмеялись.
Колышев рванулся на сцену, но перед ним возник парень в сером костюме, «вам лучше сесть на место» — занудно повторял он и показывал открытые ладони, будто трогал стеклянную стену.
Упал микрофон. Но сначала этот, в сером костюме, отлетел и раскинулся, как сломанный манекен. Кто-то скрутил Колышеву руки, он попытался ударить ногой, но не успел — всё опрокинулось, голова глухо стукнула о деревянный пол, перед глазами метнулись зигзаги...
* * *
Ночью Колышев отстучал Клавдии довольно длинное невразумительное послание со словом «нефиоцаильный» в первом же предложении, но, к счастью, не отправил. Утром, на работе, перечитал и всё написал заново. Получилось кратко и вежливо, пожалуй, даже сухо.
Клавдия ответила сразу и тоже довольно коротко — написала, что именно сегодня во второй половине дня она свободна и постарается помочь.
Колышев переправил её письмо Лубенникову, а потом долго сидел, горемычно подперев щеку ладонью, и смотрел в окно.
Там, снаружи, будто и вовсе не было никакого города — ничего не шевелилось, не дымилось и не мерцало. Только справа виднелась в тумане башня-карандаш, похожая на летательный аппарат в густом неподвижном облаке. Или на гигантское елочное украшение в вате.
Колышев вспомнил, как мать убирала елочные игрушки в старый чемодан и перекладывала их слоями ваты с прилипшими точками конфетти и крапинками хвои. Потом они вместе выпутывали из осыпающихся веток электрическую гирлянду, мать подметала пол, от опавших иголок пахло пылью...
Дворовые пацаны забирали от мусорных баков выброшенные елки и тащили их на пустырь. Там разводили костёр, носились друг за другом, размахивая в темноте тлеющими ветками, рисовали в воздухе огненные зигзаги, орали дурными голосами, прикуривали от головешек.
Он как-то рассказывал об этом дочке, та слушала без тени улыбки и всё время спрашивала: «зачем?» Действительно — зачем?
Колышев, скосив глаза, взглянул на стоящую рядом чашку с недопитым чаем. Шевелиться не хотелось, от шевелений начинало болеть в затылке, и под языком появлялся ржавый привкус. «Вот так бы и сидеть, вытянув ноги, — зевая, думал он, — и пусть будет тихо, и тёплой мятой пусть пахнет, только бы никто не...»
Телефон заныл саксофоном лысого Карапетяна, налегая на «ыы-ыы-ы», забираясь вверх по позвоночнику до самого темени. Колышев засуетился, чуть не сбросил вызов.
— Ну, ты как? — бодро спросил Лубенников, — жив? — и продолжил, не дожидаясь ответа:
— Позвонил я твоей Елецкой.
— Ну и?
— Всё нормально, договорились. В половине четвертого она будет ждать нашего кронпринца в кафе у книжной лавки. Спасибо, выручил!
— Не за что, — зевая, проговорил Лева. — А скажи-ка мне, друг Лубенников, кто это мне музычку на телефоне поменял?
— Я. Да ты сам просил! Вчера в такси...
— Ладно, ладно, всё, без подробностей. Я сейчас занят, давай позже.
Колышев взглянул на часы. Одиннадцать тридцать. Значит, через четыре часа явится к кофейне, что у книжной лавки, Инкогнито в тирольской шляпе и с сигарой в зубах. Бодрячок с селёдочными глазами и холеными брыльцами. Библиофил-изыскатель с подкрашенными усами.
Представится эдак запросто, будто в гости зашёл; изумится, услышав знакомое имя — «Really? Claudia?» Потом будет ходить за ней вдоль стеллажей и полок, принюхиваясь к тёплому запаху её шерстяного джемпера, духов, молодого тела, следить за движениями её рук. Будет стоять рядом, задумчиво выпячивать губу и упоминать между прочим о своем предке, валдайском коннозаводчике.
Ну, получай, старый конь, русские мелкопоместные прелести, бонус к московской слякоти и новострою — вот тебе зима, библиотечный уют с настольными лампами, вот тебе пожелтевшие страницы, бледные пальцы, розовая щека, белокурая прядь. Да ещё непременно выйдет из-за шкафа раскормленный кот, глянет недобро и вспрыгнет на подоконник. Только вместо старого лакея, задремавшего с охапкой шуб, будет сидеть у двери крепкий парень в кожаной куртке.
Получай и вали отсюда, только разрешение на вывоз макулатуры получить не забудь.
Телефон снова заголосил на все лады.
Колышев с чего-то вдруг осип и его «да» прозвучало так жалобно, будто у него на горле был компресс, а под мышкой градусник.
— Добрый день, — услышал он, — Это Клавдия Елецкая.
— Привет...
От неожиданности Лёва смутился и заговорил, почему-то стараясь не дышать в трубку:
— Привет... Вот, значит, какой у тебя голос… Нет-нет, я слушаю. Завтра в два? Хорошо, я подъеду. Конечно, знаю. Договорились.
Он вдруг разулыбался и всё-таки выдохнул:
— Так вот, значит, какой у тебя голос...
Голос был приятный, но интонация отстранённая, с холодком. Колышев задумался. Надо сказать ей завтра, что зря она так исчезла, могла бы и попрощаться приличия ради.
Впрочем, не важно. У самого на всякую ерунду времени нет, так что — был рад знакомству, всего доброго, Клавдия Антоновна, спасибо за помощь. Облагораживайте атмосферу и дальше, многоуважаемая Ель. Мне, старому Керосинщику, приятно было посидеть с вами на крыше, поболтать, послушать голубиное бормотанье, посмотреть, как в ночном небе совершают большой круг всякие звезды, чайные чашки, книжки и прочая мелкая лабуда, не считая бронзовой собаки с глазами — дырочками. Удачи, дерево!
На другой день, когда Колышев подъехал к назначенному месту, говорить всё это было некому. Между афишной тумбой и обледенелой скамьёй стояла невзрачная женщина в сером пуховике. Вязаный шарф в два оборота, усталое лицо, припухшие веки, потёртая сумка на длинном ремне, руки в карманах. Колышев представлял, что она тоньше, моложе, выше ростом. Но, увидев её издали, он сразу по каким-то неявным признакам понял, что это и есть Ёлка, а никакой другой никогда не было, да и быть не могло.
Замелькали в голове короткие невнятные мысли, похожие на чьи-то ехидные смешки за спиной, на собственное трусливое бормотание, но отступать было поздно.
— Ну, здравствуй, — приблизившись, сказал Колышев. Он попытался улыбнуться, но тут же раздумал, получилось что-то вроде нервного тика.
— Привет, — сказала она и поёжилась не то от смущения, не то от холода.
Светлые спутанные волосы метались, закрывая её лицо то с одной, то с другой стороны.
— Замёрзла?
— Да нет, ветер просто.
Колышев протянул ей конверт.
— Спасибо за помощь. Может смотаемся куда-нибудь? — неуверенно предложил он, —
Посидим…
Клава покачала головой.
— У меня ещё много работы, так что...
— ...поболтаем...
— Не получится. Спасибо! Всего доброго.
Она пошла в сторону подземного перехода.
Колышев сел в машину, доехал до ближайшего переулка, свернул и остановился.
«Вот дятел, — процедил он, — напялил костюмчик от Армани, выпендрился! А эта... могла бы хоть причесаться, как на той фотографии, а то черт знает что, не то курьер, не то уборщица какая-то...»
Но хуже всего было то, что он не знал эту женщину. И она, судя по всему, его не знала, а может и не хотела знать.
Он вспомнил, как Клава взяла конверт — кисть узкая, длинные тонкие пальцы… Ну да, она же писала, что играла на скрипке. Десять лет училась.
Колышев опустил стекло и прокричал ковыляющей мимо старухе в пуховом платке и длинном мужском пальто:
— Слышь, мать! Тошно-то как, а?
Та приостановилась, недобро глянула, поправила платок у щеки и побрела дальше, прижимая кулак к согнутой пояснице.
— Нормально всё будет! — объявил себе Колышев и поехал обратно в офис.
— Всё будет нормально, — повторял он, стоя на светофорах, сворачивая, перестраиваясь и обгоняя, — всё будет зашибись.
Он вошел в лифт, покосился на компанию бодрых разговорчивых клерков, поймал одобрительный взгляд немолодой и тощей как плеть тетки в строгом платье с игривым шарфиком. В коридоре столкнулся с удивленным Лубенниковым и прошагал мимо, бросив на ходу «нормально всё».
Он захлопнул дверь, сбросил пальто на стул, налил себе виски, уселся в кресло и развернулся к окну. Промелькнуло где-то услышанное «закатился, как шар в лузу». Лёва сделал глоток и продолжил мысль: «пнули, вот и закатился».
Что-то сыпалось с небес — мелкое, серое... И никакого просвета до самого горизонта. Скорее бы, что ли, кончилась эта зима.
Колышев задумался, выстукивая ногтями марш по стенке бокала.
— Надо было поговорить всё-таки..., — сказал он вслух.
— Нет, ну как? Черт... Надо было поговорить! А теперь что? Да ничего, разошлись и забыли. Разошлись — и забыли... Вот и хорошо. Вот и правильно. Не тот возраст, чтоб дурью маяться.
Ему опять вспомнилась узкая рука с длинными пальцами, взлетающие от ветра светло-русые волосы, невнимательный взгляд. Что-то потерянное было в том, как она отворачивалась и щурилась от ветра. А может, просто избегала смотреть в глаза. Пришла раньше, стояла, мёрзла...
Колышев взял телефон, отыскал её номер, нажал «вызов» и медленно пошёл вдоль окна, слушая тихие гудки.