– Набоков и хайтек?.. – недоуменно поведет мышцей мышки прожженный юзер и устало наморщит воспаленные от новых технологий веки. – На каком сайте?
– Nabokov?.. А, это тот старый педофил, что совратил какую-то девочку? – воскликнет целлюлитный янки, давясь гамбургером. – Но эта технология не нова...
– Хайтек – куул! А такого ди-джея не знаю, йоу! – провещает очередной децл Децла. – А что он сделал для хип-хопа?
И все они будут правы – каждый по своему... Но не по моему.
Когда Бог сотворил первого писателя, он и не предполагал, что когда-нибудь это загадочно эволюционирующее существо будет всерьез задаваться вопросом: а не посягает ли он (писатель) на место его (Бога)? А меж тем такое действительно случилось с Львом Толстым, который однажды испугался собственной способности рождатьживые миры на бумаге, после чего решил вообще завязать с творчеством. Вряд ли подобный вопрос мучил самого неоднозначного литератора прошлого века, не укладывающегося абсолютно ни в какие рамки (ибо границы писательских рамок чертил он сам), неутомимого истребителя редчайших бабочек и единственного творца, который заслужил право на манию величия – Владимира Владимировича... (не пугайтесь) Набокова.
«Фабула романа зарождается в дождевой луже...» Это отрывок из пояснения В. В. к одному из своих произведений. Каково? Просто, водянисто и гениально.
Сейчас достаточно издать книгу в форме зубной щетки – и весь читающий мир с восторгом обзовет тебя отцом революционных форм в литературе. Когда мне говорят, что вот, мол, Павич это Да – Хайтек-Писатель, я сатанински хохочу им прямо в обезображенное интеллектом лицо. Когда мне пытаются доказать, что Сорокин, клонирующий (и, положим, не без успеха) классиков пера направо и налево – провозвестник новых технологий в текстовом пространстве, я начинаю материться, как единый клон сорока Сорокиных и миллиона Лимоновых. Ибо в начале был Набоков.
Ибо к тому моменту, когда Павич только учился говорить по сербски, а Сорокин (кстати, так и не сумевший клонировать Набокова, что вам подтвердит любой набоковед) и прочие пелевины еще даже и не пытались материализоваться, В. В. уже сконструировал: роман-шахматную партию, причем партию со смертью («Защита Лужина»); кинороман, если можно так выразиться, являющийся смешением киношных приемов с литературными («Камера обскура» и его более поздняя версия «Смех во тьме»); роман-зеркало в зеркале, содержащий внутри еще один роман – О Чернышевском, пишущем роман («Дар»); бесконечный рассказ «Круг», представляющий собою, соответственно, круг, повествование, замкнутое в кольцо; незаконченный роман, содержащий всего в «двух-трех словах» разгадку «сущности вещей» – Истину («Solus Rex»); роман в виде комментариев к поэме («Под знаком незаконнорожденных»); роман с главным героем, бунтующем против автора («Пнин»); роман сразу с тремя повествователями – Набоковым, Ваном Вином и Адой, – сливающимися воедино («Ада или Страсть»); и наконец роман с мутирующими персонажами и самой формой жизни («Просвечивающиеся предметы»). А вы говорите – Павич...
«Последним его видением была добела раскаленная книга или коробка, становившаяся совершенно прозрачной и совершенно пустой. Вот это, как я считаю, и есть самое главное: не грубая мука телесной смерти, но ни с чем не сравнимая пронзительность мистического мыслительного маневра, потребного для перехода из одного бытия в другое».
Лично я считаю прозу В. В., как минимум, четырехуровневой:
Уровень 1). Собственно действие истории – события, диалоги, описания обстановки (в общем, как и у всех, разве что лучше).
Уровень 2). Завуалированные миры № 2, 3 (и так до бесконечности), разветвляющиеся варианты тех же событий и судеб: попытка «создать представление о силуэте, изломанном отражением, об искажении в зеркале бытия, о сбившейся с пути жизни, о зловеще левеющем мире».
Уровень 3). Самоценная текстура произведения – сложнейшее переплетение (с одновременным набоковким искажением) литературных стилей, языков, цитат, каламбуров и аллюзий, смысловых комбинаций, сквозных тем; словом, игра с самой литературой, где скрытые детали текста выражены художественными приемами, распознать кои сможет лишь эрудит с терабайтами памяти: «я это все так перетасую, перекручу, смешаю, разжую, отрыгну... что от автобиографии останется только пыль, – но такая пыль, конечно, из которой делается самое оранжевое небо».
Уровень 4). И, естественно, мистический аспект. В каждый из своих миров В. В. вводит персональных бога и сатану, правда, порою – в очень мрачных жизнеформах, вроде «Антитерры» – первый предпочитает не вмешиваться, зато второй в обличье разноликих бесов (Куильти в «Лолите», Горн в «Камере обскуре», Валентинов в«Защите Лужина») перекраивает бытие героев, как ему заблагорассудится.
И опять-таки о вездесущих клонах. Набоков, сам являясь Матрицей своих творений, во всякий текст вживлял авторскую матрицу – личного представителя, некую сущность тонкого мира, «антропоморфное божество», как он именовал ее. Таким образом В. В. удавалось непосредственно физически проникать в структуру произведения и управлять им не только извне, но и изнутри. Он клонировал как персонажей (несчастные зачастую и не подозревали об этом), так и свою персону, представая между строк романной жизни то Омиром Ван Балдиковым, то дамой по имени Вивиан Дамор Блок, а то и просто «кем-то, кто в курсе всех этих дел».Нетрудно догадаться, что приведенные выше имена являются анаграммами Владимира Набокова. Впрочем, и вдумчивые читатели и редкие сметливые персонажи все же иногда опознают эрзац и совлекают грим с автора – как, например, герой романа «Под знаком незаконнорожденных» с многозначительным именем, опять-таки, Круг, который теряет рассудок, «когда он внезапно воспринимает простую сущность вещей и осознает, но не может выразить в словах этого мира, что и он, и его сын, и жена, и все остальные суть просто мои капризы и проказы».
Как утверждает персонаж фильма «Семь»: «Сейчас, чтобы тебя услышали, недостаточно сказать, надо ударить мордой об асфальт». Набоков (да простят меня набоковеды за сравнение) – задолго до него – делал примерно то же, но посредством богатейшего инструментария мозга, когда препарировал живьем, точно исследуемых насекомых, своих яйцеголовых поклонников. Мастер играл и играет нами, словно шахматными фигурами. Зазевался – и ты уже на абсолютно иной неведомой клетке. Отношение В. В. к читателю (не говоря уж о персонажах, коих он изощреннейше пытал – как интеллектуально, так и натурально) было предельно жестким и жестоким.
Все это я подвожу к тому тезису, что Владимир Набоков открыл принципиально новый вид прозы, где в самой ее ткани существуют – причем в многоуровневом пространстве и времени, которые перетекают одно в другое – как метафизический Рассказчик, так и подобный ему Воспринимающий, а персонажи (в том числе и мистического толка), едва ли уверенные в собственном существовании, ощущают присутствие создавшей их Силы и зачастую противостоят ей. Стандартному читателю попросту лень нырять в опасную глубь и выискивать подводные течения текста, однако читатель-лакомка, читатель-гурман получит ни с чем не сравнимое удовольствие, купаясь (а порой и затанывая) в драгоценной влаге, в живительных ключах набоковской прозы, пусть даже рискуя пропасть в омуте сверхмыслейбеспощадно щедрого таланта.
В своих книгах мультиязычный Сирин-Nabokov, безусловно, был всевластным богом (если не дьяволом), чем подчеркнуто, в противовес тому же Толстому, кичился:«искусство – божественная игра. Оно божественно, ибо именно оно приближает человека к Богу, делая из него истинно полноправного творца». В. В. не задумывался над тем, насколько сконструированный им условный персонаж имеет право чувствовать, скажем, реальную боль (а вопрос – в силу гениальности конструктора – любопытный), и насколько он (автор) имеет право ему (персонажу) эту боль причинять? А не задумывался он потому, что жизнь в его книгах была доведена до предельной искусственности: «ничто земное не имеет реального смысла, бояться нечего и смерть – этот всего лишь вопрос стиля, простой литературный прием, разрешение музыкальной темы». А после смерти герой «возвращается в лоно его создателя».
«Фабула романа зарождается в дождевой луже, яркой, словно прозрачный бульон. Круг наблюдает за ней из окна больницы, в которой умирает его жена. Продолговатая лужица, похожая формой на клетку, готовую разделиться... эта лужица невнятно намекает ему о моей с ним связи: она – прореха в его мире, ведущая в мир иной, полный нежности, красок и красоты».
Так Владимир Набоков незаметно, исподволь заставляет умолкнуть поднадоевшего автора сей статьи. Так история новых технологий в литературе возвращается на круги своя. Толстой, поглаживая окладистую бороду, молчит – угрюмо и чуточку обиженно.
P. s. Предоставим же и его маэстро Сирину:
«На другой день он умер, но перед тем пришел в себя, жаловался на мучения и потом сказал (в комнате было темно из-за спущенных штор): «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет». Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчетливо: «Ничего нет. Это так же ясно, как то, что идет дождь».
А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз».
– Nabokov?.. А, это тот старый педофил, что совратил какую-то девочку? – воскликнет целлюлитный янки, давясь гамбургером. – Но эта технология не нова...
– Хайтек – куул! А такого ди-джея не знаю, йоу! – провещает очередной децл Децла. – А что он сделал для хип-хопа?
И все они будут правы – каждый по своему... Но не по моему.
Когда Бог сотворил первого писателя, он и не предполагал, что когда-нибудь это загадочно эволюционирующее существо будет всерьез задаваться вопросом: а не посягает ли он (писатель) на место его (Бога)? А меж тем такое действительно случилось с Львом Толстым, который однажды испугался собственной способности рождатьживые миры на бумаге, после чего решил вообще завязать с творчеством. Вряд ли подобный вопрос мучил самого неоднозначного литератора прошлого века, не укладывающегося абсолютно ни в какие рамки (ибо границы писательских рамок чертил он сам), неутомимого истребителя редчайших бабочек и единственного творца, который заслужил право на манию величия – Владимира Владимировича... (не пугайтесь) Набокова.
«Фабула романа зарождается в дождевой луже...» Это отрывок из пояснения В. В. к одному из своих произведений. Каково? Просто, водянисто и гениально.
Сейчас достаточно издать книгу в форме зубной щетки – и весь читающий мир с восторгом обзовет тебя отцом революционных форм в литературе. Когда мне говорят, что вот, мол, Павич это Да – Хайтек-Писатель, я сатанински хохочу им прямо в обезображенное интеллектом лицо. Когда мне пытаются доказать, что Сорокин, клонирующий (и, положим, не без успеха) классиков пера направо и налево – провозвестник новых технологий в текстовом пространстве, я начинаю материться, как единый клон сорока Сорокиных и миллиона Лимоновых. Ибо в начале был Набоков.
Ибо к тому моменту, когда Павич только учился говорить по сербски, а Сорокин (кстати, так и не сумевший клонировать Набокова, что вам подтвердит любой набоковед) и прочие пелевины еще даже и не пытались материализоваться, В. В. уже сконструировал: роман-шахматную партию, причем партию со смертью («Защита Лужина»); кинороман, если можно так выразиться, являющийся смешением киношных приемов с литературными («Камера обскура» и его более поздняя версия «Смех во тьме»); роман-зеркало в зеркале, содержащий внутри еще один роман – О Чернышевском, пишущем роман («Дар»); бесконечный рассказ «Круг», представляющий собою, соответственно, круг, повествование, замкнутое в кольцо; незаконченный роман, содержащий всего в «двух-трех словах» разгадку «сущности вещей» – Истину («Solus Rex»); роман в виде комментариев к поэме («Под знаком незаконнорожденных»); роман с главным героем, бунтующем против автора («Пнин»); роман сразу с тремя повествователями – Набоковым, Ваном Вином и Адой, – сливающимися воедино («Ада или Страсть»); и наконец роман с мутирующими персонажами и самой формой жизни («Просвечивающиеся предметы»). А вы говорите – Павич...
«Последним его видением была добела раскаленная книга или коробка, становившаяся совершенно прозрачной и совершенно пустой. Вот это, как я считаю, и есть самое главное: не грубая мука телесной смерти, но ни с чем не сравнимая пронзительность мистического мыслительного маневра, потребного для перехода из одного бытия в другое».
Лично я считаю прозу В. В., как минимум, четырехуровневой:
Уровень 1). Собственно действие истории – события, диалоги, описания обстановки (в общем, как и у всех, разве что лучше).
Уровень 2). Завуалированные миры № 2, 3 (и так до бесконечности), разветвляющиеся варианты тех же событий и судеб: попытка «создать представление о силуэте, изломанном отражением, об искажении в зеркале бытия, о сбившейся с пути жизни, о зловеще левеющем мире».
Уровень 3). Самоценная текстура произведения – сложнейшее переплетение (с одновременным набоковким искажением) литературных стилей, языков, цитат, каламбуров и аллюзий, смысловых комбинаций, сквозных тем; словом, игра с самой литературой, где скрытые детали текста выражены художественными приемами, распознать кои сможет лишь эрудит с терабайтами памяти: «я это все так перетасую, перекручу, смешаю, разжую, отрыгну... что от автобиографии останется только пыль, – но такая пыль, конечно, из которой делается самое оранжевое небо».
Уровень 4). И, естественно, мистический аспект. В каждый из своих миров В. В. вводит персональных бога и сатану, правда, порою – в очень мрачных жизнеформах, вроде «Антитерры» – первый предпочитает не вмешиваться, зато второй в обличье разноликих бесов (Куильти в «Лолите», Горн в «Камере обскуре», Валентинов в«Защите Лужина») перекраивает бытие героев, как ему заблагорассудится.
И опять-таки о вездесущих клонах. Набоков, сам являясь Матрицей своих творений, во всякий текст вживлял авторскую матрицу – личного представителя, некую сущность тонкого мира, «антропоморфное божество», как он именовал ее. Таким образом В. В. удавалось непосредственно физически проникать в структуру произведения и управлять им не только извне, но и изнутри. Он клонировал как персонажей (несчастные зачастую и не подозревали об этом), так и свою персону, представая между строк романной жизни то Омиром Ван Балдиковым, то дамой по имени Вивиан Дамор Блок, а то и просто «кем-то, кто в курсе всех этих дел».Нетрудно догадаться, что приведенные выше имена являются анаграммами Владимира Набокова. Впрочем, и вдумчивые читатели и редкие сметливые персонажи все же иногда опознают эрзац и совлекают грим с автора – как, например, герой романа «Под знаком незаконнорожденных» с многозначительным именем, опять-таки, Круг, который теряет рассудок, «когда он внезапно воспринимает простую сущность вещей и осознает, но не может выразить в словах этого мира, что и он, и его сын, и жена, и все остальные суть просто мои капризы и проказы».
Как утверждает персонаж фильма «Семь»: «Сейчас, чтобы тебя услышали, недостаточно сказать, надо ударить мордой об асфальт». Набоков (да простят меня набоковеды за сравнение) – задолго до него – делал примерно то же, но посредством богатейшего инструментария мозга, когда препарировал живьем, точно исследуемых насекомых, своих яйцеголовых поклонников. Мастер играл и играет нами, словно шахматными фигурами. Зазевался – и ты уже на абсолютно иной неведомой клетке. Отношение В. В. к читателю (не говоря уж о персонажах, коих он изощреннейше пытал – как интеллектуально, так и натурально) было предельно жестким и жестоким.
Все это я подвожу к тому тезису, что Владимир Набоков открыл принципиально новый вид прозы, где в самой ее ткани существуют – причем в многоуровневом пространстве и времени, которые перетекают одно в другое – как метафизический Рассказчик, так и подобный ему Воспринимающий, а персонажи (в том числе и мистического толка), едва ли уверенные в собственном существовании, ощущают присутствие создавшей их Силы и зачастую противостоят ей. Стандартному читателю попросту лень нырять в опасную глубь и выискивать подводные течения текста, однако читатель-лакомка, читатель-гурман получит ни с чем не сравнимое удовольствие, купаясь (а порой и затанывая) в драгоценной влаге, в живительных ключах набоковской прозы, пусть даже рискуя пропасть в омуте сверхмыслейбеспощадно щедрого таланта.
В своих книгах мультиязычный Сирин-Nabokov, безусловно, был всевластным богом (если не дьяволом), чем подчеркнуто, в противовес тому же Толстому, кичился:«искусство – божественная игра. Оно божественно, ибо именно оно приближает человека к Богу, делая из него истинно полноправного творца». В. В. не задумывался над тем, насколько сконструированный им условный персонаж имеет право чувствовать, скажем, реальную боль (а вопрос – в силу гениальности конструктора – любопытный), и насколько он (автор) имеет право ему (персонажу) эту боль причинять? А не задумывался он потому, что жизнь в его книгах была доведена до предельной искусственности: «ничто земное не имеет реального смысла, бояться нечего и смерть – этот всего лишь вопрос стиля, простой литературный прием, разрешение музыкальной темы». А после смерти герой «возвращается в лоно его создателя».
«Фабула романа зарождается в дождевой луже, яркой, словно прозрачный бульон. Круг наблюдает за ней из окна больницы, в которой умирает его жена. Продолговатая лужица, похожая формой на клетку, готовую разделиться... эта лужица невнятно намекает ему о моей с ним связи: она – прореха в его мире, ведущая в мир иной, полный нежности, красок и красоты».
Так Владимир Набоков незаметно, исподволь заставляет умолкнуть поднадоевшего автора сей статьи. Так история новых технологий в литературе возвращается на круги своя. Толстой, поглаживая окладистую бороду, молчит – угрюмо и чуточку обиженно.
P. s. Предоставим же и его маэстро Сирину:
«На другой день он умер, но перед тем пришел в себя, жаловался на мучения и потом сказал (в комнате было темно из-за спущенных штор): «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет». Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчетливо: «Ничего нет. Это так же ясно, как то, что идет дождь».
А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз».