Крупинин Александр. Муравьи и архитекторы


Кисловодск 1978

Гречанка старая для нас топила сало.
Быть может, только это и спасало.
В кустах картошки около реки
Плодились колорадские жуки.
Шакалы ночью выли - было жутко
Идти пешком до станции Минутка.

Нарзан сочился сквозь любую дырку,
Как утренний мужик, рычал и фыркал.
А вечером уставшие прорабы
Сползались к ресторану, будто крабы.

Я часто вспоминаю это лето -
Бетон, канцерогенные котлеты,
Гречанку старую, её сухие шкварки,
Её язык бессмысленный и жаркий.

Подкумок резвый рыл дорогу в скалах.
Он смыслы потерял и там искал их.

И белоснежный грушевый овал
Бессовестно над крышами вставал.
Мне было двадцать лет. Я так хотел их,
Бесстыжих, спелых, белых, мягкотелых.

Шумеры

Все думают, что я слегка неадекватен,
Болтают за спиной, жалеют, ну и пусть.
Теперь я не лежу, привязанный к кровати,
Мизинец твой держу, кривляюсь и смеюсь.

Закончилась зима - дурное время года,
Однообразных дней пустая череда.
Куда ни брошу взгляд, везде царит природа,
Коровы говорят о Жаке Деррида.

На кухне голоса таинственных шумеров,
Их клинописный текст горит на потолке.
Знакомые стихи Превера и Бодлера
По-новому звучат на древнем языке.

Выходим в коридор, а там шумит зандури,
Колосья ворошит прохладный ветерок.
Скажи своей сестре, сердитой старой дуре,
Что я непобедим, а мир не так уж плох.

Шумеры подают зелёное какао,
Насыпавши туда дешёвый лизергин.
Ты выпила глоток и щуришься лукаво,
А я теперь не я, а белый георгин
(Вариант: а Толик-андрогин).

Рай

Дворник Степаныч всё ходит с метёлкой возле Концертгебау.
Кот Афанасий сидит под скамейкой, изредка делая мяу.
Что наша жизнь, пустая формальность или предчувствие рая?
Дворник Степаныч не знает об этом, кот Афанасий не знает.
Всюду вальяжные бродят голландцы, важно едят селедку.
Дворник Степаныч смотрит на небо, ждёт небесную лодку.
Дворник мечтает на солнечной барке в небо подняться однажды.
Он потому что жаждет свободы, кот Афанасий не жаждет.
Сколько народов исчезло бесследно, хетты, этруски, халдеи.
Гордо ходили, ели селёдку, нынче не встретишь нигде их.
Пёс Аненербе лежит у канала, то заскулит, то залает.
Дворник Степаныч собаку погладит, кот её знать не желает.
В тёмном подвале, окончив работу, дремлет усталый Степаныч.
Кот Афанасий отнюдь не настроен сказки рассказывать на ночь.
Вот он плывет, яснолицый Степаныч, в небо на солнечной барке.
Кот Афанасий стоит у штурвала, словно Гелиос, яркий.
Ездит по миру пловец Коротышкин, ставит повсюду рекорды.
Кот Афанасий настроен скептически, не повернёт даже морду.
Рай для кота Афанасия в прошлом - родина, милое детство.
Он засыпает, и снятся коту жирные крысы Донецка.

Ночные люди

Они бредут. Зима кусает щёки.
Глухая ночь. Тулупы, зипуны.
В полях бескрайней снежной целины
Как много их, скитальцев одиноких.

Взойдёт когда-то солнце на востоке,
Коснётся спящей сумрачной страны.
Ночные люди будут прощены
И превратятся в пар на солнцепёке.

Пока идут. Куда, никто не знает.
Что гонит их? Забытый старый грех?
Слепая сила, тёмная и злая?

Давно на шапках вылез пёсий мех.
Тулупы рваные. И вата из прорех
На чистый снег клоками выпадает.

Евдокия

Всю ночь на дороге от Сум до Ирпеня
То конское ржанье, то райское пение.
На пару минут Евдокия задремлет,
И сразу копыта грохочут о землю.
Куда эти кони полночные скачут?
Беду и погибель несут, не иначе.
От шума заснуть Евдокия не может,
Лежит и бормочет "помилуй мя, Боже".
Но кто-то же в небе поёт Трисвятое,
А значит бояться и плакать не стоит .
В предутренний час, в половине шестого
Встаёт на молитву невеста Христова.

Но бешеный стук сотрясает ворота.
Сестра Евдокия испугана: "Кто там?"
"Мы добрые люди, прими нас радушно.
Нужны только хлеба краюха и душ нам.
Крива и обманчива наша дорога.
Мы ехать устали, открой ради Бога".
В ворота обители, будто из ада,
Въезжает, как тёмная ночь, кавалькада.
Огромные кони в заржавленных латах,
На них лилипуты в зелёных бушлатах.
Увидев коней небывалого роста,
Монахиня шепчет Псалом девяностый.

Холодного пива пришельцы вкусили,
Едят монастырскую пасту фусилли.
Злодейством своим похваляются гости:
"От Сум до Ирпеня разбросаны кости,
И главный герой скоро будет в могиле.
Мы всё отобрали, мы всех победили".
Зелёные руки, зелёные лица.
Кричат, строят рожи, мешают молиться.
Негромко сестра говорит: "Вы забыли
О книге пророка Иезекииля.
В ней сказано, кости людские - не вата.
Восстанут в долине Иосафата".

Один из бандитов, куря сигарету,
С улыбкой кривой отвечает на это:
"Подобной вовек не слыхал чепухи я,
Ни в жисть не подымутся кости сухие.
Давайте, ребята, прирежем сестрицу
И будем смотреть, как она возродится".
Монашка глядит на разбойника строго,
Безмолвно молясь о спасении Богу.
С мечом появляется Ангел-хранитель,
И гости стремглав покидают обитель.

Монахиню Ангел сажает на спину,
Взлетают и грустную видят картину.
Стоят вдоль дорог разорённые хаты,
По бывшему городу бродит сохатый,
На месте сгоревшего аэропорта
Лисица и волк занимаются спортом,
Кружат над столицей поддельные стерхи
И мечут помёт на собор Златоверхий.
Тогда на глазах появляются слёзы:
Везде разрушения, смерть и угрозы.
Но Ангел ей молвит: "Смотри, Евдокия,
На Землю небесный спускается Киев".

И правда, спускается Киев на Землю.
Он все города и деревни объемлет.
Крещатик там есть и святая София,
На солнце горят купола золотые.
Там домик стоит, где родился Булгаков,
Но нет воздыханья, болезни и страхов.
Спускается с неба божественный Киев.
Туда мы придём, но немного другие.
Туда мы придём, все, кто любит и верит,
И люди, и птицы, и добрые звери.
И Данте под ручку придёт с Алигьери,
И Моцарт там в шашки сыграет с Сальери.

На берегу

На берегу остался один Полупанов,
по вечерам ступни его нежно прилив ласкает,
понимать научился выкрики чаек, язык пеликанов,
мидии - пища его да трава морская.

Все исчезли, Полупанов стал частью природы,
правило Лопиталя забыл, теорему Лагранжа.
В мелких лужах после дождя ищет пресную воду,
а во сне давно не приходят нежные великанши.

Вот дельфин вылезает из моря во время отлива,
у него вырастают короткие лапы,
плачет бедняга о доле своей несчастливой,
в этом мире сухом он остался без мамы и папы.

Зайцем ему надо стать, медведем, потом павианом,
мрачной гориллой и, наконец, человеком.
Путь очень длинный, мучительный, глупый и странный -
вновь добиваться того, что дельфины имели от века.

Снова придётся доказывать правило Лопиталя,
а он не умеет пока водить пером по бумаге.
Столько лишней работы, ведь в море всё доказали
Гаусс дельфиний и академик Понтрягин!

Полупанов уходит в море, охотится на селёдок,
изучил пути и повадки селёдочной стаи,
стал дышать под водой, заострился его подбородок,
много дней может плыть, как рыба, не уставая.

Час тишины наступил, дремлет планета седая,
будто исчезли из этого мира птицы и звери.
Нет никого, только с неба Господь наблюдает,
как волны одна за другой выбегают на берег.

Муравей и архитектор

Закончилась на днях эпоха Мэйдзи,
умчались - цок, цок, цок - красноармейцы,
глазам открылась розовая даль.
Парит Земля. Она вдруг стала плоской.
По ней шагает муравей Фроловский,
и зодчий с ним идёт, Мендисабаль.

Парит Земля, на белый лист похожа.
На небе Солнце лезет вон из кожи,
мечтает сжечь заброшенный хайвей.
Потеет архитектор знаменитый,
он в даль спешит, и рядом с ним копытом
стучит малоизвестный муравей.

Вокруг в полях крестьяне торжествуют,
выращивают свеклу листовую,
зелёный чай, сурепку и турнепс.
На землю снег ложится, но не тает,
и до хайвея песня долетает,
её хрипит какой-то мутный Лепс.

Услышав эти жалкие аккорды,
кричит пейзанам архитектор гордый:
"Такие песни я бы запретил!"
Земля летит, как листик из блокнота.
Её наверно спьяну бросил кто-то
среди миров в мерцании светил.

Фроловский плачет: "Умер император",
Мендисабаль любил его как брата,
теперь так сладко слёзы лить вдвоём.
Что наша жизнь, всего лишь тень от дыма.
И вот уже она проходит мимо,
Как по дороге зодчий с муравьём.

Читал Бодлера

Материализовывались самые странные предчувствия и страхи,
когда появлялся трехпалый человек-амфибрахий,
рыжий человек-амфибрахий,
появлялся неожиданно из-под крыши сарая,
позабытыми словами, как табакеркой, играя,
в каждой строчке рождаясь, радуясь и умирая.

Шум, шум, шум.
Шум площадей и городских виадуков,
разрывающий рабство и присыпанную золотом скуку
требованиями мира без аннексий и контрибуций,
жаждой новых откровений, смыслов и революций.

Человек-амфибрахий и скандальный мужик-черновик
непривычных созвучий раскручивали маховик,
разбрасывали слова, к которым никто не привык.

Человек-амфибрахий отвратительный, как драный кот Вебинар,
уводил в катакомбы смыслов, снов и коммунальных свар,
долговязый, как улица Вожирар.

Слова рождались, надувались, а смысл сгорал,
и тогда амфибрахий эти слова пожирал,
белый как пожилой адмирал,
злобный, как защищающая черноморскую акулу катран
экологическая общественность разных стран.

Сновали туда-сюда лишённые мозгов пионеры,
и только добрая нянечка тётя Вера
предполагала, что это я на подоконнике читал Бодлера.


***
Мы движемся! Движемся, Боже!
Я слышу, естественный звук
становится чище и строже
пареньем старушечьих рук.
На люстре хрусталь розовеет,
за рядом колышется ряд,
вот некто подходит к стенвею,
глаза его нервно горят.
Над крышами тремоло вьются
в надежде на землю упасть,
а город восьми революций
раскрыл свою чёрную пасть.
Весь мир наполняется светом
дорийских замедленных гамм,
из маленьких комнат со смехом
выносят таинственный хлам.
Встревоженно гномы глазеют,
как сонмы ночных секретарш
играют в подземных музеях
бетховенский траурный марш.

Die Winterreise

Март в Берлине.
Петер Андерс на сцене маленького зала.
За пианино Михаэль, похожий на Мефистофеля,
качается и смотрит в никуда.
Сегодня вечером не бомбят.
Давно не было в мире такой тишины.
И только музыка. Шуберт. "Die Winterreise".

Я вспоминаю
Моника бежит ко мне по набережной Шпрее, размахивая сумочкой.
Она кричит издалека: "Макс, Макс!
Из оркестра уволили евреев, и Герберт меня назначил первой скрипкой!"
Её оливковые глаза светятся, как я люблю их.
Она лопочет не переставая:
"У нас так легко дышится теперь, как будто свежий ветер пробежал по коридорам Оперы.
Мы репетировали "Эгмонта".
Какая это чистая, сильная музыка, по-настоящему, немецкая.
Евреям нельзя играть Бетховена, они не могут его чувствовать".
В её глазах свет, в её глазах счастье.

Я вспоминаю
Хроника в кинотеатре перед фильмом с Царой Леандер и Марикой Рёкк.
Наш флот входит в порт Мемеля,
на одном из крейсеров фюрер.
Как будто свежий морской ветерок веет с экрана.
Как легко дышится даже здесь, в кинозале.
Несчастные, поруганные немцы встречают фюрера, как бога.
Теперь все немцы вместе в единой великой стране.
И Австрия с нами, и Судеты, и Мемель.
Какие-то поляки, непонятные литовцы унижали нас.
Все всегда хотели нас унизить.
Но так больше не будет.
Как мы верили, что так больше не будет никогда.

Я вспоминаю
День рождения фюрера.
Опера на Унтер-ден-Линден.
Моника в оркестре, а я в зрительном зале.
Петер Андерс поёт из "Нюрнбергских мейстерзингеров".
Потом фюрер просит его спеть Парсифаля.
Как счастлив фюрер, да и все наслаждаются чудесной музыкой.
Все мы как будто уже не здесь, а улетели в чистый мир звуков,
который намного лучше нашего мира.
И потом овации.
Долгие овации Петеру и, конечно, фюреру,
За то, что он объединил нас всех,
Ведь это он научил нас гордиться тем, что мы немцы.
Фюрер обнимает Петера, как сына.
В феврале Оперу разбомбили. Нашей Оперы больше нет.
Варварство.

Я вспоминаю
В пивной "У последней инстанции".
Старичок был сильно пьян,
ему хотелось поговорить,
но язык заплетался,
и никто бы не смог понять, что он бормочет.
Я разобрал только: "За всё придётся заплатить.
Неужели вы думаете, что нам не придётся заплатить?"
Я похлопал его по плечу, и сказал:
"Не бойтесь, дедушка, мы за всё заплатим.
Я могу и за вас заплатить.
Это всего шестьдесят восемь рейхсмарок".
Но он отказался: "Заплати за себя", - и заплакал.
О, эти пьяные слёзы, подумал я тогда.

Скоро закончится "Die Winterreise",
и бомбы снова полетят на Берлин,
а потом придёт американец или русский
и пристрелит меня,
и останется в комнате с Моникой.
Берлин, мой город, будет гореть восемнадцать дней,
восемнадцать ночей,
пока не останется от него один пепел.

Петер уже поёт "Шарманщика".
Ещё несколько минут, и всё.
"За деревней крутит шарманку босой старичок,
качается и смотрит в никуда.
Людей нет нигде, только собаки лают и пытаются укусить его за ногу.
Денег нет, и смысла нет никакого в его музыке.
Мне бы уйти с тобой, старый Шарманщик,
но куда? Куда уйти?"