Филь Эдуард – руководитель оргкомитета
Международного Грушинского Интернет-конкурса
Номинация МАЛАЯ ПРОЗА
ПОБЕДИТЕЛЬ
Жаклин де Ге
Цыпленок жареный
Сухаревской рынок жил своей шумной, крикливой жизнью. Выставленные на продажу примусы громко гудели, показывая недоверчивым покупательницам золотистые, прозрачные на ярком солнце язычки пламени. Торговки выпечкой и лоточники наперебой расхваливали товар, оттепельный ветерок разносил над толпой вкусный запах сдобы. В рядах барахольщиков плескало в глаза разноцветье распяленных на руках кофточек, юбок и женских платков. Невозмутимо восседал над книжным развалом старик-букинист, закутанный поверх худого пальтеца в оренбургскую шаль. Две татарки, стоя на брошенной на землю дерюге, оживлённо примеряли блестящие, чёрные, похожие на гигантские семечки галоши. И надо всей этой безостановочно бурлящей мешаниной лиц, красок и звуков возвышался исполинский брусок Сухаревской башни, упиравшейся остроконечным навершием в безоблачно-чистый небосвод.
Читать полностью...
Маверик Джон
Храм скорбящего
Мужчина стоял, облокотясь на гостиничную стойку, и спорил с клерком. Лет сорока с небольшим, высокий и поджарый, с глазами светлыми, как у породистого пса, он говорил тихим голосом, нервно теребя в руках скатанную в трубочку рекламную брошюру. Из-за дорожной сумки с двумя латунными замками и высокого, на колесиках, чемодана за ним наблюдала невзрачная девочка. Щуплая и скуластая, с бледными щеками и большим ртом — не из тех о ком обычно говорят: «Она вырастет красавицей». Хотя красота — дама прихотливая. Как из неприметных гусениц иногда получаются прекрасные бабочки, так порой удивительно и ярко расцветают некрасивые дети.
Читать полностью...
Номинация ПОЭЗИЯ
ПОБЕДИТЕЛИ
Точка отсчета
Да, конечно, я знал, что прав: не гонялся за тем, что снится,
От добра не искал добра, в крепких лапах держал синицу,
Насмерть вкручивал все болты, зов дороги отправил к черту,
Потому что всегда был ты – для сравнения и отсчета.
В самой дикой лесной глуши, как последний осколок чуда,
Билась искра твоей души, ясно видимая отсюда.
И пока ты шагал во мрак, потаенные тропки вызнав,
Я работал не просто так, а как будто бы принял вызов.
Но теперь ты вернулся. Что ж, на чужбине и мед несладок.
Я гляжу, ты на диво тощ, на одежде полно заплаток,
А на смену льняным кудрям – темный волос, прямой и жесткий.
Сразу видно, тебя и впрямь часто гладили против шерстки.
Знаю-знаю, судьба слепа, в бедном сердце ни сил, ни страсти.
Хорошо тебя потрепал ненаглядный твой ветер странствий,
Выжал досуха, сдал в утиль, вынул душу, впечатал в глину.
И тогда ты свернул с пути, а иначе бы просто сгинул.
Не смотри на меня с тоской, это, в общем, неплохо даже:
В нашей маленькой мастерской наконец-то пошли продажи,
Веселится гончарный круг, за прилавком мелькают лица,
Словом, пара свободных рук обязательно пригодится!
Платим вовремя, а поверх – кружку светлого в день погожий.
Скоро выветрится, поверь, все, что въелось тебе под кожу:
Сок полынный, промозглый дождь, путевое ночное счастье.
Ты вернулся, ну что ж, ну что ж… Только лучше б не возвращался.
Плейстоцен
Я вписан прочно в пейзаж окрестный
И знаю правила назубок —
Листаю ридер в вагоне тесном,
По понедельникам жду суббот.
Но если вдруг воротник все туже,
А зубы сжаты до ломоты,
Я закрываю глаза – и тут же
Наш мир становится молодым.
Вода прозрачная, камень твердый,
Огонь согреет и защитит,
Обрывок шкуры надень на бедра,
С голодным хищником не шути,
У желтой ягоды горький привкус,
Зеленоватых не рви плодов,
Потреплешь Серого по загривку —
И он оближет тебе ладонь.
Ты эти правила знаешь четко:
Ходи бесшумно, не верь врагу,
Остерегайся змеи с трещоткой
И зверя с пятнами на боку.
Сражайся насмерть за то, что ценно:
Подруга, племя, живой очаг.
Эпоха позднего плейстоцена —
Не время грезить о мелочах.
Здесь не бывает ни злых, ни добрых.
Здесь есть понятие «свой – иной».
И ты шагаешь, подтянут, собран,
Копье подвешено за спиной,
Четыре шрама на темном теле
И украшение из клыка...
Но между нами на самом деле
Не так уж разница велика.
Когда от долгого перехода
В коленях щелкает и хрустит,
Когда, отправившись на охоту,
Добычу верную упустил,
Когда от вони гниющей туши
Готово вывернуться нутро,
Ты закрываешь глаза – и тут же
Встречаешь питерское метро.
Летняя баллада
И приходит к отцу Июнь, синеглазый мальчик,
Как положено, весь искрящийся и упертый,
Говорит, что на свете есть паруса и мачты,
Перекрестки, меридианы, аэропорты.
Можно топать по теплым шпалам до горизонта,
Можно взять за рога потертый, но крепкий велик.
Это значит, что ни единого нет резона
Оставаться с тобой по эту сторону двери.
И плевать, что подстерегают в потемках ямы,
Что гремят арсеналом молний чужие выси…
Если что-то случится, то эта гибель – моя, мол.
Понимаешь, она от меня одного зависит!
А потом приходит Июль, двухметровый воин,
Через щеку шрам, в золотой бороде косички.
Говорит, что на свете есть подлецы и воры,
И удары исподтишка, и ночные стычки.
И поэтому ты, отец, на меня не сетуй,
Слишком горек теперь мне вкус молока и меда.
Прямо в эту секунду, пока мы ведем беседу,
По жилому кварталу кроют из миномета,
Бронированная махина въезжает в надолб,
Георгины распускаются на могилах…
А случится чего со мной, горевать не надо б,
Только этого я тебе запретить не в силах.
И последним приходит Август, сухой, прожженный,
Преждевременно поседевший, глотнувший лиха,
Говорит, что в саду за домом созрел крыжовник,
Теплой мякотью наливается облепиха.
Можно сесть на скамейку и ничего не делать,
Можно просто прикрыть глаза, улыбаться немо.
Только братьев уже десятую нет неделю,
А кому их спасать от гибели, как не мне, мол?
Не подумай, что я о ком-то из них скучаю.
Мы, конечно, родные, но дело не в этом вовсе…
Он хватает куртку, позвякивает ключами
И уходит, не оглянувшись, из дома в осень.
***
Вот я и ты.
Вот Мишка - твой кузен.
Он безмятежно постигает дзен,
в гостях сидит, уткнувшись носом в книгу.
Вот Мишкина невеста Ира О.
Поёт "под крышей дома своего",
но также любит Моцарта и Грига.
Вот ты и я.
Вот наши кореша.
Они идут, вселенную кроша
своими озорными сапогами.
И нам ещё друг с другом хорошо,
и даже глупый анекдот смешон.
И только бесконечность перед нами.
Вдыхая жизнь и выдыхая сон,
мы выбрали Созвездие Весов,
взлетая ввысь и опускаясь наземь.
Но как бы ни был долог тот полёт,
однажды кто-то нас перечеркнёт,
как строчки неудачные в рассказе.
***
В синем старом лыжном свитере,
Выходила на Неву…
Я жила когда-то в Питере,
А теперь вот не живу.
Там вода от ветра щурится,
Небо - серая броня.
И Гороховая улица
Не скучает без меня.
Свитер толстый, мамой связанный,
Шерсть, как печка, горяча.
Я ведь тоже не обязана
Огорчаться и скучать.
Без особенного рвения
Жизнь обычную веду.
Только в редкие мгновения
Представляю, как иду,
Обращая к ветру резкому
Удивлённое лицо,
По заснеженному Невскому
Мимо сказочных дворцов.
Нити те, что с прошлым связаны,
Всё равно не оборву.
Только знаю, что два раза нам
Не войти в одну Неву.
***
Хорошо, когда есть мама.
Хорошо, когда есть папа.
Можно к ним явиться в гости
На обед или на чай.
Мама с папой пожалеют,
Иногда покритикуют,
Иногда минут пятнадцать
Друг на дружку покричат.
А потом, перед уходом,
Мама даст мне двадцать банок.
В них котлеты, борщ и рыба
И ещё чего-то там.
И тогда я крикну: "Мама,
Ну зачем мне столько банок?
В наш "огромный" холодильник
Не поместятся они."
И тогда мне скажет мама,
И тогда мне скажет папа:
"Забирай, пока мы живы,
Забирай и не кричи."
Забирала эти банки
И пихала в холодильник,
Друг на друга громоздила,
И ругалась про себя.
Прихожу домой с работы,
Открываю холодильник -
Там, где были двадцать банок,
Больше года пустота.
Только два пучка редиски,
Лук в фольге, два апельсина.
Нету, нету, нету банок.
Нету банок, хоть кричи...
твоя апофеосень
недолог путь.
прошедшее итожа,
ты впитываешь время тонкой кожей,
в бокалах измеряя каждый шаг,
заглядываешь в мир своих видений
и чувствуешь: в тебе скребется гений
и просится на волю, подышать.
рябит в глазах твоих апофеосень.
на пожелтевших трав простоволосье
наносят клены сочные мазки.
и в капельках подсолнечного света
мерещатся безумие винсента
и сгустки медно-охровой тоски.
ты ловишь музу, стоя на асфальте.
в тебе дрожит от холода вивальди
и морщится взъерошенный гоген.
а ты упрям, заносчив и свободен.
и делится обрывками мелодий
собрат по крови - ветер перемен.
ты - сумас-бродский, может, полу-ницше,
еще счастливый, но уже раскисший
от виски и прошедшего дождя.
ступай себе, расплачивайся с миром,
твори, но не трави в себе кумира,
в который раз в нирвану уходя.
и кажется...
"И тихо... Тaк, Гoспoди, тихо...
Что cлышно, как вpемя идёт.."
Анна Ахматова
..и льётся свет на зябкую ладонь.
и кажется, что воздух, только тронь,
рассыплется на пиксели снежинок.
и тихо так, что слышно, как идет
начавшийся по всем законам год,
неотвратимо и неудержимо.
действительность похожа на спираль,
и кажется, на счастье выбирай
любой виток, что в срок тебе отпущен.
но время держит за руку, и мы
с тобой живем за пазухой зимы
и ничего не знаем о грядущем.
мир безусловен в этой тишине.
и только снег...
кругом один лишь снег,
подкрашенный густым ультрамарином.
молчи и ничего не говори.
мне всё уже сказали фонари
на фонарином.
потрогай осень
беги, мой друг, по осени, беги
из сумрака, где мир уныл и тесен.
беги туда, где клёны у реки,
где связывая тропки в узелки,
полянки сыроежатся в полесье,
на изумрудный холст сырого мха
наносит день мазки багровых листьев.
здесь ясен пень: садись и отдыхай,
и слушай, как токующий глухарь
тревожит сон лесного закулисья…
случайный луч, пробившись сквозь листву,
неловко, вскользь, твои ресницы тронет.
поймай зрачками неба синеву.
пускай ветра тоску твою прорвут,
подставь им занемевшие ладони…
…когда-то здесь, бродя рябой тропой,
мы так же осень трогали с тобой…
ПРИЗЁРЫ
Иваницкий ЕвгенийЧасовщик
Это тема для валторны, двух фаготов, клавесина,
Двух свистулек, двух снежинок, колокольчиков зимы.
Открывается шкатулка, где Щелкунчик с балериной, –
Музыкальная шкатулка, где с тобой кружились мы.
Флейте – петь, снегам – искриться, нам – разгадывать загадку:
Неужели мы вернулись, неужели влюблены?
А над нами две снежинки, и несут нас две лошадки
В наше кукольное царство и игрушечные сны.
Мы – две сущности, две ноты царской радостной охоты.
Нас с тобой не испугает волчий вой из детских книг.
Позади большая вьюга, и ликуют два фагота.
Бунтовавший тёмный ангел нынче – тихий часовщик.
Чёрный пластырь вместо глаза на лице его совином.
Словно крылья старой птицы, свисли полы сюртука.
Заржавели зодиаки, и растянуты пружины,
А в сердцах так мало счастья, тут работы на века.
Фея-флейта гасит свечи. Бьют часы, но как-то странно.
Надо смазать шестерёнки износившихся миров.
Спит усталый старый мастер, сполз парик его стеклянный.
Осторожная кукушка не выходит из часов.
Часовщик сердец бесплотных, часовщик миров полночных
Спит, а облако, как птица, звёзды бледные клюёт.
Пусть кружиться нам недолго, наше счастье пусть непрочно,
Но счастливая валторна начинает свой полёт.
Эрос
В путанице сновидений, в ласковом плеске прибоя
Солнце в сетях рыбацких рыбкой плывёт золотою.
Утром на цыпочки встанешь, тянешься к спелой черешне,
Тянешься к поцелую, – вот он, твой первый, вешний.
Эрос, тебя мы не звали, мы не мечтали стать старше.
Белый платок на верёвке нам на прощанье машет.
Даль в перламутровых бликах. Моря и чаек всевластье.
На циферблате крылатом ветреный полдень. Счастье.
Парус, как пёрышко в море. К нам не вернётся детство.
Как о тебе не думать, есть ли такое средство?
Что я посмею поведать той, кто стала богиней?
Небо, храни эту лодку. Парус растаял в сини.
Линии совершенства. Бёдер прохладных лекала.
Буря, минуй нашу гавань. Туча. Предвестие шквала.
Бог беспощадный, прекрасный, Эрос, тебя мы не звали,
Что же ты мчишься над морем с песней, полной печали?
Ах, золотые стрелы! Сколько смятенья и боли!
Волны, их сердцебиенье. Нежность. Желанье. Безволье.
Счастье, разбитое к счастью. Форточек слабые нервы.
Путаница в поцелуях: сотый становится первым.
Эрос, ты победил нас. Будет ли добрым семя?
Волны следы смывают, волны смывают время…
Голубка
О, голубка моя…
Себастьян Ирадьер
Голубка взлетела, душа опустела.
Открытая клетка – хорошее дело.
Бескрайнее небо – начало пути.
Тебя отпустил я, и ты отпусти.
Забытый, как зонтик, пустой, как скворечник,
Забытый, как снег, и как паводок вешний,
Я слышу, как дышит цветущий миндаль:
Вдох-выдох – весна, и вдох-выдох – печаль.
А ветер рассветный так ласково веет,
Любовное шепчет фиалковой фее.
В глаза загляни – в них движенье планет,
И свет сновидений, обманчивый свет.
Слезам подчиняюсь, улыбке, капризу,
Иду, как лунатик идёт по карнизу,
В лагуне воздушной качаю звезду,
Забылся, очнулся, и дальше иду.
Когда же тебя вспоминать перестану?
Любовь так похожа на старую рану.
Моря испарятся, измелется соль,
Изменится всё, но останется боль…
Ветер с лимана
***
Не спрашивай, не умничай – я слышу,
что говорит любовь – резцом по камню,
рукой по струнам, а огнем – все выше!
Наверное, сейчас о самом главном
она мне скажет. Медленно и строго
она перебирает клочья свитков,
и, кажется, иной раз даже трогать
ей больно, словно золотые слитки
из огненной печи. Горит и плачет
душа слепого мотылька, а сам он
давно забыт. На сцене лай собачий,
на всех аренах похоть и реклама,
но я все помню. Память, словно парус,
улавливает отголоски бури,
и рвется, и трепещет в сердце старом,
а собеседник кашляет и курит,
вычеркивает книжные глаголы,
и нашивает на язык заплаты…
Но все равно я слышу тихий голос,
и вижу свет, клонящийся к закату.
***
Трава да мох с цветами вперемешку
меж пятен снега, талой синевы.
Освободился – расцветай, не мешкай,
и с нетерпеньем каждый луч лови.
Так и живем – в короткий летний проблеск
любовь и смерть одним венком собрав,
а дальше тьма, зимы слепая пропасть,
как только завершится ледостав.
И будет небо в донышке стакана,
осколок солнца в жарком угольке,
в замерзшей капле сердце океана,
и вечность в облетевшем лепестке.
***
Ветер, веющий с лимана,
полон холода больного –
выйдешь поздно или рано,
все давным-давно не ново,
тяжек снег на месте лобном,
сколько душу не трави,
тундра вечности подобна,
хрупкой вечности любви.
Проводи меня на пристань,
погадай мне на дорогу,
горький век наш перелистан
до начала эпилога,
годы старости что птицы
на расклеванный гранат,
но последние страницы
откровение хранят.
Про себя его читая,
ощутишь, как сердце бьется –
от Днепра и до Китая,
от креста и до колодца!
Мир подобен тонкой линзе,
собирающей огонь –
только тронь, она и брызнет
жаркой смертью на ладонь!
Но на Севере все просто,
если спят в стволах патроны,
если щедрость – полной горстью,
и прощание – с поклоном!
Здесь неправда – свет болотный,
а ошибка – самострел,
здесь за точку платишь сотню,
и полсотни за пробел.
Север наизусть заучен,
но всегда берет врасплох он –
перед горем неминучим
все беспомощно и плохо.
Здесь видна изнанка мира,
швы, заклепки и болты,
да зияющие дыры
заполярной пустоты.
Но у пропасти прощаний
неба весточка святая
на лишайник и песчаник
серой пуночкой слетает,
тихой птичкой, легким пухом
на протаявшем снегу…
Этот ясный образ Духа
я до смерти сберегу.
Офелия
Офелия лежала вниз лицом,
а я плыла — рекою и отцом
Офелии, отцом её ребёнка,
плыла и пела — жалобно и тонко,
и тонкой струйкой лёгкая вода
входила в лёгкие. Качались города —
дрожал размытый контур королевства,
как будто в мареве июля — только вместо
тягучих солнечных лучей текла вода,
входила в лёгкие. Качались города —
зеркальный шар катился по реке,
и волосы Офелии в руке
моей текли плакун-травой,
опутывали пальцы, за собой
тянули в омут, погружали в плоть,
качали, словно люльку, зыбкий плот,
но я плыла — а что мне оставалось? — плыть
Офелией, рекой, отцом, ребёнком,
зеркальным шаром — быть или не быть —
звучащим жалобно и тонко
всегда, везде, когда-то, где-то.
...Взорвался пурпуром разбуженный цветок —
персты покойницы впиваются в висок,
и я плыву — не заревом, но светом.
Полдень
Здесь каждый встречает полдень, стоя в дверях —
солнце скользит, как по льду, от порога к порогу.
Люди щурятся, запирают наглухо двери — благодаря
столь дерзкому способу люди попробовали
обмануть бег времени. Получилось. В этом селе
все бодры и румяны — мужчинам всегда по сорок,
женщинам — по тридцать пять бесконечных лет,
ночь тиха и длинна, словно смерть, день проворен и короток.
Если стойкое "здесь" не смыкает глаз в задремавшем "сейчас",
если время становится жалким заложником места,
прорастает и зреет "однажды" — ядом сочась,
выжигает землю. Однажды садовник Темперс,
вырезая побеги омелы из яблоневых ветвей, —
и откуда нынче в наших краях птичье нашествие? —
позабыл о времени и у своих дверей
оказался минутой позже полудня. Шестеро
братьев Темперс дышали за шторой — и ни гугу!
Теряя перчатки и ножницы на бегу,
садовник стучит что есть силы в соседские двери.
Пастор шепчет в замочную скважину: — Сын мой, я верю...
Темперс плюёт на крыльцо, бежит напролом
через грядки святого отца, топчет клубнику.
Хлопает булочник дверью, шипит: — Поделом! —
прячет ключ. Портниха заходится в крике,
сапожник смеётся, аптекарь, сжав зубы, молчит,
учительша уши прикрыла ладонями белыми.
Садовник, седой как лунь, упал в наступившей ночи —
и умер. Наутро воскрес исполинским деревом.
Солнце встало в зените в положенный час,
заскользило привычным путём, зацепилось за ветки —
и уснуло. Всё погрузилось во тьму. При свечах
сельчане метались между трухлявыми вехами.
Двери хрипели, визжали и лаяли. Шло напрямик
освобождённое время, шатаясь спросонок.
В крайнем западном доме умер первый старик,
в крайнем восточном — родился последний ребёнок.
Реки, река
Реки́, река, пока я слышу,
пока я слушаю тебя.
Твой берег, разнотравьем вышит,
колышет лёгких жеребят.
Нальются силою копыта,
придёт высокая вода —
дорогою подземной, скрытой
уйдёт, казалось, навсегда.
Молчит река — мелеют строки,
тускнеют гривы жеребцов,
но гераклитовы потоки
сквозь соломоново кольцо
смягчают берег, что колышет
новорождённых жеребят.
Реки́, река, пока я слышу,
пока я слушаю тебя.
* * *
Удержи меня
наверху,
на плаву. Пусть глубины кличут,
пусть, оскалившись, стерегут
в заводь загнанную добычу.
Мимо день пробежит босой,
отсылая судьбу ко дну, и
смоет с рук не морскую соль –
растворённую соль земную.
Голоса залечив волной,
в снах январских обиду спрятав,
удержи тишину со мной
на корме.
По ночи дощатой
вслед теням прокрадись и ты,
чтоб коснуться, узнать неловко,
так взволнованные киты
под водою целуют лодку –
не дыша, не ища слова,
не по разуму, не по вере –
просто плачут, поцеловав,
и выталкивают на берег.
* * *
Вдохнуть его и снова закурить,
надменно медлить, улыбаться липко.
Молчанием давясь, из-за двери
считать шаги, что режут путь до лифта.
Опять считать, но только этажи,
где спят слова, где полумраку тесно,
и видеть, как его толкает в жизнь
горчичный свет затворника-подъезда,
и как его встречают фонари –
с упреком смотрят и стоят у входа,
смолкает снег. Курить-курить-курить,
пока на парапет ложатся годы,
пока вздыхает дом – устал, замолк –
и тянется зима по тротуару,
опомнившись едва, закрыть замок
и спрятать тапки – праздничную пару.
И кутаться, себя не находя,
пустые пальцы опуская в вечер,
пока миры теряют негритят,
а языки лишаются наречий.
Не знать-не знать, насколько хватит сил
о том, как спеет тишь, о том, как некто
уносит свет, как тянется такси,
врастает тень в расщелину проспекта.
И тоже возвращаться – в жизнь, в себя,
до исступленья избегая спальни,
где запахи забвенье теребят,
и день на подоконнике оставлен.
Не ходи за дверь
Не ходи за дверь – там черный весенний лес,
там промокший свет,
и стоит свернуть за угол –
заскулит капель, смывая слои колец
со стволов,
и мы не сможем узнать друг друга.
Там живое и взрослое время еще «на Вы»,
у ручьёвого берега ты – всё такой же мальчик.
И к забытому голосу тянутся из травы
желторотые дети сорванных мать-и-мачех.
Мы ютимся в ладонях старого шалаша.
Мир заботливо создан из теплой господней глины.
Вечер ходит на цыпочках, мягко, едва дыша,
держат небо апостолы – тополи-исполины.
Обернёшься – по просеке тучно ступает дождь,
Зябко жмётся к земле, шепчет себя во сне ей.
Лес становится холоден, изнемождён и тощ,
и чернеет-чернеет.
Не ходи за дверь – там черный весенний двор.
В талых далях его ни мне, ни тебе не место.
Просыпается дом – многоокое божество –
Выпускает, зевая, сумерки из подъезда.
Двери кашляют. Лучше поберегись:
боги – не по углу, одежда – не по погоде.
Вместо лиц и речей остаются одни шаги,
да и те уходят.
Там в минувших пролетах - черный весенний ты,
март щебечет ветвям, не дотеплев до листьев,
и всё кажется, мир – попытка одной вражды
с нерадивым собой, покинувшим закулисье.
Там заря утопает в робости ветряной,
наглотавшись морозов, облако цепенеет.
Не ходи за дверь,
сегодня побудь со мной.
Я еще весеннее. И еще чернее.
Когда наступает время
Когда наступало время тоски и вечера,
он, за день своё положенное избегав,
утюжил рубашки, бережно вешал на плечики;
все белые-белые, белей твоего снега.
Ходил, любовался. Мурлыкал под нос мелодии.
Следил, чтобы всё в порядке – любая малость:
ему так казалось, что он не один. И, вроде бы,
рубашкам тоже так нравилось и казалось.
Вздыхал, что его чудеса зарастают былями,
что люди проблемы решают как будто сами...
Рубашки, впуская людей, шелестели крыльями.
Хранили, спасали...
Четвёртый Рим
Грустный город спит, распластав дороги и провода,
ни пароль от грусти, ни её секрет никому не выдав...
Помести этот город, однажды и навсегда,
в зеркало заднего вида.
Зачерпни – на дорожку – немного его реки;
в ней вода мертва, но она от бед, говорили, лечит.
Зачерпни – и выпей. Не пакуй походные рюкзаки:
будут свободны плечи...
Сохрани в себе эти спящие улочки и дома,
что черны под слоями ночи, словно обувь под гуталином.
Сохрани, чтобы вспомнить, когда загрустишь сама:
клин вышибают клином.
И когда в душе ярой жизнью заблагоухает сад,
и любой сюжет станет важным, неповторимым,
ты увидишь, что тихий город, всеми другими над,
выжил Четвёртым Римом.
Не навсегда
Она верит:
Летать – это очень просто, главное – окрылиться.
Какое дело пространству, что ты не птица?
Время вон тоже не птица, а летит, летит же!
Марк небесный свод тушует немного ниже:
всё безопасней в тенётах его качаться...
– Марк, а ты мог бы нарисовать счастье,
дерзкое, бесшабашное!?
Над замыслом покумекав,
мог бы, говорит Марк, и рисует летящего человека.
Она смеётся:
Держи меня за руку, как за нитку воздушный шарик!
Здесь всюду небо, и ветер шершавый шарит,
а солнце к закату стынет и будто вянет...
И мы парим – над розовыми церквями,
зелёными кронами, домиками, скрипачами!
Она вздыхает:
Марк, а ты мог бы нарисовать отчаяние,
лёгкое, как воздух, пронзительное, как булыжник - в реку?
Мог бы, говорит Марк, и рисует
летящего
человека...
Она плачет:
Марк, но ведь летать – это счастье, да?!!!
Да, говорит Марк. Если не навсегда...
Земляничный пирог
В избе, пропахшей ягодами, мятой,
чаевничали за полночь, когда
жара спадала. На скатерке мятой –
крестьянская нехитрая еда:
хлеб, сало, лук, печеная картошка
и земляничный праздничный пирог
по случаю Петрова дня. До крошки
его съедали, слизывая сок,
что тёк в ладони, до блаженной лени –
всё ею наполнялось всклень,
под сонными часами шли олени
на водопой, и, не сходя с колен,
дремала память перед образами
в окладе самодельном из цветных
бумажных фантиков и детскими глазами
смотрела о далеком прошлом сны.
И свечи оплывали карамелью
ирис «Кис-кис», в ногах мурлыкал кот,
а за обитой дерматином дверью
ночь черной кошкой терлась о живот
земли, сомлевшей от дневного зноя,
негромкий голос Отче наш
читал чуть нараспев, от слов покоем
светился воздух, пела тишина
над ухом, мерно шевеля губами,
как колыбель раскачивался дом,
и чудилось: за чаем с пирогами –
Он с нами вместе, за одним столом.
Хоромушка
Однажды стала лёгкой и слепой.
Тогда родня заржавленным серпом
взялась отрезать напрочь пуповину –
отсечь не дом, казалось – домовину.
Она звала его х о р о м у ш к о й,
молилась на иконный темный лик
и в отсветах мерцающие лица...
Запеленали силой, понесли.
Она вдруг позабыла, как молиться,
чтобы позволили
в родную
землю
лечь.
Дочь будто странный заговор читала
над маленькой, упрямой, непослушной:
в тепле там будешь, мамочка, в тепле,
там – все удобства, туалет и ванна,
так будет лучше, мама, всем – так лучше,
я буду там с тобой.
Дверь сорвалась с петли, повисла криво,
но держится, а поезд ждать не станет,
сосед живой еще – присмотрит за избой,
никто и не позарится на ветошь,
но ставенки прикрыла – сильный ветер,
сама подумала: пускай не смотрит вслед.
Последний
В печке не пляшет, а старчески шамкает.
Слышишь, не дышит кромешная стынь.
Нет ни принцесс, ни драконов, ни замков тут –
остовы чудищ, а, может, кусты.
Шепчут шаги невесомые чуткие
на чердаке – домовой стережет
наше сокровище позднее, шутка ли,
счастье на старость. Месит снежок
тощая тень под худыми окошками,
чтобы волчок тебя в лес не унес.
Слышишь, из ковшика звездными крошками
запорошило медведице нос.
Глухо крест-накрест зашиты окрестности.
Не прошмыгнет ни одна из дорог.
Много легло здесь, умаявшись, без вести.
Ты постарайся выспаться впрок.
Спи и не слушай, как сердце колотится.
Будет бессонница – крестная мать.
Доля студеней водицы колодезной –
мертвой деревне глаза закрывать.