Окунь Михаил. Чернеет дорога...


– Поедешь ты или нет? – уже начав раздражаться, вскричал Генрих Груббе и грозно блеснул стеклянным глазом. – Трудно мою просьбу выполнить?!
   Лугин понял, что более лучше не препираться. Поэта-фронтовика Груббе, штатного сотрудника Дома писателя имени Маяковского и члена комиссии по работе с молодыми литераторами, одним из каковых являлся и Лугин, все побаивались.
   Груббе потерял глаз на фронте. Пуля попала в висок. Почти наверняка смертельное ранение, особенно в условиях боя. Но санитарка, вытащившая его из-под огня, хирург военно-полевого госпиталя и это самое «почти» спасли ему жизнь. Хотя глаза Груббе лишился. Всё это он описал в одном из своих стихотворений.
   Каково было ему, потомку обрусевших немцев, с такими именем и фамилией на войне? – странно, что СМЕРШ не прикопался…
Груббе просил Лугина съездить по одному адресу на Якорной улице («Ведь в двух шагах от тебя!») и посмотреть, что там и как, поговорить, обсудить стихи. С Якорной приходили объёмистые пакеты со стихотворными рукописями от девушки-инвалида.
Минут пять назад Груббе поднялся из буфета огорчённый, сел за письменный стол и досадливо выдохнул:
– Опять Реза как дереза!
   Лугин знал, что Груббе имеет в виду своего друга, крымско-татарского поэта Резу Халидова (как тот сумел после возвращения с фронта избежать депортации, подобно большинству своих соплеменников, было загадкой). Приближалось 9 мая, и Халидов, придя в Дом писателя, затащил Груббе в буфет. Там, однако, заметно переусердствовал, – да так, что с вахты пришлось вызывать ему такси.
   Утвердившись за столом, Груббе начал «делать дела». В принципе человек незлой, он был весьма сварлив, а тут Лугин попался ему под горячую руку. Да еще, переоценив градус Груббе, стал отнекиваться от неприятного поручения. В общем, приходилось соглашаться.
Метко прицелившись, одноглазый поэт безошибочно выдернул из монблана рукописей в углу за спиной толстый коричневый конверт нестандартного формата, пробормотав при этом «Сама склеивает, мать ети…», и протянул его молодому поэту:
– Вот, последнее. Бери с собой. Без звонка поезжай, я обещал, что сегодня человек будет. Да посмотри по дороге!
   Тут надо сказать два слова о «молодых литераторах» в целом и о Лугине в частности.
   Работал Лугин инженером в НИИ, и при этом был членом Клуба молодых литераторов при ленинградской писательской организации. В клуб этот объединили «продвинутых» поэтов и прозаиков, по возрасту пока укладывающихся в размытые рамки «молодой» и переросших уровень лито. Уже имевших публикации, а то и первую книжечку, обычно являвшую собой тощенькую «кассетную» брошюрку страничек на двадцать. То есть это были кандидаты на вступление в вожделенный Союз писателей СССР. Но это дело надо было еще «отслужить»...
   Лугин читал стихи на литературных вечерах в Доме писателя, сдавал рукописи в коллективные сборники, участвовал в молодежных конференциях. Даже выезжал на платные выступления по путевкам отдела пропаганды писательской организации. В места, правда, весьма хреновые, куда уважающего себя члена СП ни за какие коврижки не заманишь.
   Но заявки в бюро поступали из самых необычных учреждений, и надо было их удовлетворять. Так, в последний раз Лугин выступал в лечебно-трудовом профилактории где-то за Павловском. В ЛТП запирали отъявленных алкоголиков, и режим там был тюремный.
Взамен за все эти «привилегии» требовалось выполнение некоторых поручений. К примеру, обзванивание по адресному справочнику союза с оповещением о продуктовых наборах. Или посещение одиноких пожилых писателей. Не слишком обременительно, а иногда и небесполезно в плане установления новых связей.
   Случались, впрочем, и казусы. Однажды, изрядно перебрав у одной гостеприимной маститой поэтессы, Лугин «впал в состояние» и, раздевшись догола, бегал на четвереньках, крича «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». И при этом действительно лаял.
Но, слава богу, поэтесса, будучи человеком с юмором, его энтузиазм оценила и жаловаться на нового Тредиаковского не стала.
   Лугин спустился в буфет, принял сто грамм для поднятия настроения и отправился на задание.
   Но, оттягивая визит, он решил по пути ненадолго завернуть к одной знакомой. Там он имел неосторожность, вылезши из постели, выпить подкисшего домашнего вина, так как других видов алкоголя в хозяйстве не оказалось. Его тут же «пробило». Задание оказалось под угрозой срыва.
   «Как однообразна человеческая жизнь! – размышлял Лугин, скучая на унитазе. – Сплошь физиологические акты. Только один закончил – уж и следующий подоспел».
   Настроение еще больше испортилось. Желудок, однако, после нескольких таблеток активированного угля более-менее пришел в норму.
   В троллейбусе Лугин достал рукопись из конверта. Аккуратные бледные стихи, кирпичики четверостиший. Обилие эпиграфов из поэтов Серебряного века. Кроме них, зацепиться почти не за что. Всё каллиграфически переписано от руки.
   Он вышел под мелкий дождь, дошел до пятиэтажки серого кирпича, позвонил в квартиру третьего этажа.
   Дверь ему открыла худая изможденная женщина лет сорока. Он представился. «Проходите,– сказала она тишайшим голосом. – Как раз обедать заканчивают...»
   Еще в коридоре Лугина стали обволакивать «ароматы». А при входе в комнату его принял в себя крепкий настой из запахов пищи, опрелого тела, ношеного белья и еще бог знает чего. Запах инвалидности. Но отнюдь не запахи прибили его...
   По стенам небольшой прямоугольной комнаты стояли две кровати, а в них, обложенные подушками, в вертикальном положении помещались два «тулова». Это слово сразу пришло на ум Лугину, и отделаться от него он уже не смог.
   Тулова были похожи: с большими головами, сидящими как бы без шеи, гипертрофированной грудной клеткой, выпирающей ребристым днищем морского ялика, с короткими ручками, без ног. Отличало их то, что одно принадлежало юной девушке, другое – старухе...
   На табуретках перед обеими стояли пустые тарелки. Обед, очевидно, был уже закончен.
   Девушка, выжидательно и немного испуганно глядя на визитёра, в нетерпении крикнула женщине, открывшей Лугину:
– Мама, пожалуйста, убери поскорей посуду! И у бабушки тоже.
   Та освободила для Лугина табуретку, протерла тряпкой. Он осторожно сел у кровати девушки.
   «Мама...» Значит, эта женщина, в глаза которой лучше было не заглядывать, приходилась матерью одной и дочерью другой. И в генах своих несла какую-то жуткую наследственную болезнь, «родовое проклятие», передававшееся через поколение. Сама же не была им затронута.
   («Не была затронута»?.. – еще как была! Мечется между двумя родными беспомощными людьми: вынести судна, помыться, завтрак, обед, ужин, снова судна... Стирка, магазин, уборка. Надо, надо, надо... Каждый день, изо дня в день. Мужа, видимо, нет – долго этакой каторги не выдержал.
   Но старуха-то какова! – подивился Лугин, – нормальную дочь родила! А главное, каким-то непостижимым образом «познала таинства любви», как пишет каждая вторая дилетантствующая поэтесса. Чудеса!..)
   Однако надо было приступать к разговору. Лугин достал из портфеля конверт, собрался c мыслями и начал мямлить.
   Девушка, вскидывая на Лугина черные выразительные глаза, внимательно слушала. Старуха из своей кровати сердито посверкивала на обоих. Была, очевидно, недовольна внезапной помехой послеобеденному тихому часу.
– Вы, на мой взгляд, слишком злоупотребляете эпиграфами, подчас они слишком объёмны и словно подавляют текст самого стихотворения, – несколько оправившись, веско говорил Лугин (должен же он был что-то говорить). – Вот, например, из Ахматовой: «Чернеет дорога приморского сада, желты и свежи фонари...» И тэдэ. Восемь строк, всё стихотворение целиком. Многовато.
   И неосторожно добавил:
– Хотя, помнится, в оригинале «темнеет»...
   Внезапно она вскинулась и начала горячо возражать:
– Нет-нет, именно «чернеет»! Это Вертинский в своей песне изменил. И еще в двух местах испортил. Анна Андреевна была очень недовольна...
– Да-да, припоминаю, вы правы... – пробормотал Лугин.
Она, тем не менее, продолжала, словно только и ждала этой возможности выговориться:
– Понимаете, «темнеет» – это когда становится темнее и темнее, а «чернеет» –значит, дорога уже настолько черна, что выделяется даже из окружающей тьмы… Полная безнадежность... Вы понимаете?..
   «Какая, в конце концов, разница? – темнеет, чернеет...» – продумал Лугин и не стал ввязываться.
   Постепенно разговор иссяк. Лугин томился. Он отказался от чаю и собрался уходить.
   На прощание пообещал, что непременно отберет несколько стихотворений из рукописи и передаст в редколлегию ежегодного альманаха «Молодой Ленинград».
– Спасибо! – сдержанно сказала она. – Вы не представляете, как это для меня важно...
   Уже в дверях мать поэтессы окинула его взглядом, каким, должно быть, смотрят сокамерники на выходящего на волю.
   Спускаясь, он подумал: «Третий этаж... Лифта нет. Каких-либо съездов, естественно, тоже. Действительно, тюрьма... »
   Неподалеку от дома он заглянул в знакомый дешевый разлив, заказал двести граммов водки и полстакана томатного. Потом решил добавить еще сотку. Расплачиваясь у стойки, неожиданно для себя спросил буфетчицу Раю: как, по ее мнению, лучше – темнеет дорога или чернеет?
   «А как, бля, в контексте?» – выкрикнул из-за соседнего столика незнакомый эрудит.
   Рая уклончиво улыбнулась и ответила:
– По мне – пусть лучше светлая будет...
   Через пару дней Лугин, избегая лишних подробностей, доложил Груббе о проделанной работе.
– Зря ты ей «Молодой Ленинград» посулил!– подосадовал тот. – И так вас полно, автобус не резиновый. Хоть одно-два годных стихотворения можно там наскрести?
– Ну, вот, например... – Лугин протянул листок.
   Груббе прочел вслух:

Две корзины, старый нож,
Чёрный хлеб, щепотка соли
Да внезапный летний дождь,
Что застал в открытом поле.

Ржавый обруч на бадье.
И в заброшенном колодце,
В темной лиственной воде –
Первая звезда смеётся.


– Ничего зарисовочка, может пойти, – резюмировал он. – Живо, с натуры...
   «С натуры – это вряд ли...» – подумал Лугин.
   Через некоторое время он забыл и о девушке-инвалиде, и о ее стихах, – как о неприятном эпизоде, нарушившем веселое течение жизни. Как ее звали, добрались ли в конце концов ее стихи до печатного станка? – нет, со временем ничего в памяти не осталось...
   В конце восьмидесятых годов сбылась мечта Лугина – он вступил в Союз писателей. Но почти сразу же всё и развалилось. Канули в небытие ежегодные бесплатные путёвки в Комарово, Малеевку, Коктебель, Дубулты. Как и сборнички стихов членов союза в Лениздате (раз в пять лет на среднестатистического пиита).
   Писательские «блага» остались лишь для тех немногих, кто стоял у распределительных вентилей «союзов писателей», образовавшихся на обломках единого СП СССР.
   Лугин продолжал тянуть инженерную лямку. Промелькнули девяностые, начались «нулевые», затем десятые. Лугину перевалило за шестьдесят. Жил по-пенсионерски, один.
   Однажды ночью, проснувшись от острого прокола в сердце, он внезапно понял, что дорога, действительно, чернеет…




   "Увиденное автором поражает своей точностью, пронзительностью. Галерея женских портретов, как говорится, «бьет по мозгам». Те ужасы (и запретные радости) нашей жизни, о которых многие лишь слышали, проходят перед нами в этой книге. И портрет самого героя нарисован с небывалой для нашей литературы откровенностью: городской плейбой, ищущий приключений, а находящий трогательные картины настоящей жизни, существующей, оказывается и на дне."

Валерий Попов, председатель Союза писателей Санкт-Петербурга. Из предисловия к сборнику "Ураган Фомич".

   "Другой вектор прозы Окуня – истории, микросюжеты, преимущественно декорированные разновременным Питером. Их кажущаяся непритязательность – с нарастанием объема – обнажает очень пронзительные и острые моменты, которые и отбираются, собственно, памятью. Алкоголь, забавные или горестные сюжеты, персонажи-аутсайдеры, копошение жизни, вдруг взрывающееся в какой-то узловой точке, чтобы потом снова замереть, затихнуть и продолжаться за пределами последней строчки в прежнем полубытии, лишенном участливого взгляда сквозь увеличительное стекло текста."

Олег Рогов. Сны с открытыми глазами. "Волга" №3 - 2008.