Борн Мила. Три миниатюры


Импрессия

   Когда-то давно они знали друг друга. Но это было давно.
   А тут встретились случайно у старых знакомых, которые, провожая их обоих в прихожей, смущенно молчали и подавали тяжелые зимние пальто.
   Спустились на лифте вместе. Из темного подъезда вышли в затеявшийся снегопад. Он привычно втянул голову в плечи и зашагал к ближайшему метро. Она пошла туда же.
   Едва успели на последнюю электричку. Садиться не стали. На следующей станции ему нужно было выходить. Она помнила. Потому что когда-то и сама доезжала до той же станции и привычно выбегала на пересадку. Теперь они оба застыли у самых дверей, держась за перила.
   Всю дорогу молчали. В темноте туннеля вагонные окна, запутавшись в том, что им отражать, соединяли все разом – и внутренности вагона, и бегущие провода, и фонари на щитах рекламы.
   Нестерпимо хотелось спать. Но их все сильней и сильней раскачивало навстречу друг другу. Она незаметно рассматривала его в стекле. Он был в чем-то красном. И от этого казался особенно красивым. Ее белое пальто то и дело наезжало на его красное. Поэтому краски в оконном отражение грозились смешаться. В глубине вагона дремал какой-то бездомный дед. Его тоже мотало из стороны в сторону, но он спал, согласившись с вагонными судорогами, и не замечал опасного смешения красок.
   Вдруг ей подумалось ненужное. Представилось, как он доберется наконец до своего дома, просочится в теплую однокомнатную квартиру, включит свет, вскипятит чайник. Оборвала мысль. Не нужно.
   И вдруг поезд внезапно затормозил. Белое, оторвавшись от поручня, неожиданно врезалось в красное, опрокинулось в него. Пунцовые пятна обхватили белое и замкнули в свой тесный круг. Белое съежилось. Цвета замерли. Но тут же, словно опомнившись, белое отшатнулось от красного и снова ухватилось за поручень.
   Ее шапка съехала набок, но она не стала поправлять. Выглянула из-под нее. Он смотрел сверху вниз – взволнованно, жадно. Потом решительно шагнул к ней навстречу. Задыхаясь, что-то закричал. Стал пытаться снова обнять белое. Но белое, испуганно выпростав обе руки, стало отчаянно отталкивать красное.
   Все это длилось невыносимо долго, пока электричка, бешено завизжав, не вырвалась из черноты туннеля на платформу станции. Яркий, неоновый свет смазал все отражения в стекле, как засвеченный кадр, и выплюнул красное в разъехавшиеся двери вагона.
   Выброшенный, он кинулся через платформу к стоящему напротив поезду. Запрыгнул в вагон. И лишь потом обернулся.
   Она стояла и смотрела ему вслед. Секунду. А может, и еще меньше. Даже непонятно, чем можно было измерить это мгновение, пока двери вагонов были еще открыты, а победное красное призывно сияло напротив.
   Двери его вагона сомкнулись. И какая-то дикая, непреодолимая сила потащила электричку в дыру туннеля.
   Медленно, как во сне, она прислонилась щекой к стеклу. Облегченно закрыла глаза. Ее уже несло – дальше, дальше - от когда-то знакомой станции. Но ей все еще казалось, что пугающая, непонятная ей сила еще швыряет и швыряет в нее опасное красное, много красного, густые пятна безжалостного, чужого красного, щедрого красного. И заливает ее белое. Уничтожает. Отрицает ее белое как цвет.
   Он выбрался из метро, когда снег уже окончательно завалил тротуар. И медленно, устало побрел по запорошенному бездорожью, сливаясь со свежевыпавшим снегом и черной ниткой следов обнаруживая свой одинокий путь до самого дома.

Карандаши

   Верочка знала, что они лежат в синей коробке на самом краю шкафа их маленькой комнаты на троих. Мама и папа были уверены, что спрятали их хорошо. Но Верочка знала. Еще с середины лета. Их сладкий древесный запах разносился по всей комнате. Украдкой Верочка придвигала к шкафу высокий табурет и карабкалась вверх, чтобы еще и еще раз посмотреть.
   Они были там. Лежали в своей коробке - аккуратные, в два ряда. Справа - посветлей, слева - потемней, а в самом углу - заветный белый, который – она уже знала - ничего не рисовал, но оттого превращался для Верочки в еще большую загадку среди других.
   В конце лета отпуск у родителей кончился. И Верочку снова повели в детский сад. Воспитательница Раиса Петровна, грузная тетка со слоистой, как пирог, шеей сказала:
- Дети!
   Нет, она не так сказала…
   Она усадила всех за столы. Строго прошлась между низенькими стульчиками. И, дождавшись мертвой тишины, сказала наконец:
- Дети!
    Все сосредоточились.
- Завтра мы будем рисовать с вами зиму.
   Верочка удивилась. Какую еще зиму? Даже лето еще не кончилось. А за ним должна была прийти еще осень. Она хорошо это знала. Но спорить не стала. Кем была Верочка и кем Раиса Петровна!
   Дети тут же зашумели. Им идея понравилась. А самый противный во всем детском саду мальчик Смирнов, который всех обзывал и вообще был хулиганом, громко засмеялся и зачем-то плюнул на пол.
   Раиса Петровна укоризненно покачала головой, но говорить мальчику Смирнову ничего не стала, а только добавила:
- Завтра, дети, вы должны принести в детский сад цветные карандаши.
   Это выплеснулось из Раисы Петровны так неожиданно, так желанно, что Верочка, насилу дождавшись, когда родители придут за ней, всю дорогу до дома хватала их за руки, захлебывалась словами и повторяла:
- Мамочка, карандаши! Папочка, завтра!
   Синюю коробку достал со шкафа папа. Похрустел картонной крышкой, снимая магазинную обертку. Потом вынул из буфета свой любимый перочинный нож. И, напряженно закусив нижнюю губу, стал срезать с карандашей стружку. Верочка сидела рядом с папой и долго, завороженно смотрела, как пахучее, разноцветное конфетти рассыпается по полу вокруг папы, застревает в его волосах и цепляется за одежду. Наконец он вытянул из коробки заветный белый карандаш, зажал его в своих пальцах и… превратил в живой.
   Когда он закончил, мама сложила карандаши обратно в коробку и деловито сказала Верочке:
- Возьми цветную бумагу и наклей на коробку что-то такое, что поможет тебе отличить ее от коробок других детей.
   Верочка задумалась, повертела в руках бумагу. Взяла ножницы и вырезала квадрат и треугольник. Наклеила их на заветную коробку. Получился красивый дом. Верочке он понравился. Маме и папе тоже. Потом синюю коробку положили ночевать в мамину сумку.
   Утром в детском саду мама отдала Верочкины карандаши Раисе Петровне. Та, мотнув своей шеей-пирогом, отнесла коробку туда, где уже лежало с десяток таких же, как у Верочки, синих коробок.
- Боже мой! - только и успела подумать Верочка. – Как же я теперь отыщу среди них свою коробку?
   Но тут же вспомнила о приклеенном на коробку доме и успокоилась.
   И вот после завтрака, когда дети, взволнованные предстоящим рисованием, обсуждали каждый свою коробку, Раиса Петровна снова сказала:
- Дети!
   Дождалась мертвой тишины. Хотя зачем повторяться? Ведь Верочка уже не слушала. Ее уши заложило от волнения. Она не могла дождаться, когда ей наконец выдадут ее заветную синюю коробку, внутри которой – один за другим - лежали новенькие, пахучие, аккуратно заточенные папой карандаши. И среди них – тот самый, волшебный, белый.
   Внутри у Верочки засуетилось: непременно надо начать с него, с белого. Она нарисует им зимнее небо, заснеженную землю, заледенелые провода. А еще белую соседскую собаку, которая с удивлением нюхает свежий, выпавший снег.
   Раиса Петровна сгребла со своего стола детские коробки и начала их раздавать. Она продвигала свое грузное тело между низенькими стульчиками и бросала на каждый стол по несколько коробок. Но бросала их без разбора, совсем не учитывая того, что у каждой коробки был свой хозяин.
   Перед Верочкиным носом тоже хлопнулась коробка. И еще чистый лист бумаги. Удивленная, Верочка потянула к коробке руку, открыла ее и посмотрела внутрь. Дыхание ее остановилось. Это была не ее коробка. Она тут же захотела крикнуть вслед воспитательнице:
- Раиса Петровна, хорошая, добрая Раиса Петровна, это не моя коробка!
   Но дети так расшумелись, что Верочку никто бы не услыхал. Она закусила губу. Ей стало обидно. И слезы навернулись сами собой. Она повозила коробкой по столу и после открыла. От ужаса задохнулась. Внутри чужой синей коробки лежали тупые, замусоленные карандаши, половина из которых щерилась огрызками без стержней. Это были карандаши-уродцы, карандаши-палки, у которых не осталось больше никакого смысла. А белый… Белый был изуродован больше других. Белый-калека. Неправильный белый. В отвратительной чужой коробке карандаши были мертвыми. Внутри у Верочки стало совсем мутно. Желание рисовать зиму исчезло.
   Тем временем дети угомонились, раскрыли коробки и склонились каждый над своим листом. Верочка тяжело, исподлобья посмотрела на детей. Никто не подавал виду, что ему досталась ее, Верочкина коробка с остренькими, новыми и аккуратно заточенными карандашами. Отчаяние подкатило к ее горлу комком. Верочка в ярости оттолкнула от себя чужую коробку с поломанными карандашами и встала со стула.
   Раиса Петровна обернулась и удивленно уставилась на Верочку.
- Что случилось?
- Это не мое, - решительно сказала Верочка.
   Ноги у нее затряслись. Кровь ударила в голову.
   Раиса Петровна выкатила на Верочку глаза. Подошла. Взяла со стола коробку и, громыхая ею перед Верочкиным лицом, прошипела:
- И что с того?
- А то, что это не моя коробка. Она не моя!
   Верочка решительно сжала губы и часто задышала.
   Дети перестали рисовать. Развернулись в ее сторону. И вдруг - один за другим - тоже зароптали:
- Не мое, не мое, не мое…
   Раиса Петровна, будто бы потеряв равновесие своего тучного тела, закачалась, затрясла своей шеей-пирогом и внезапно, как сирена, заревела:
- А ну-ка всем молчать!
   Но дети ее не слушались. Кто-то пытался объяснить, потрясая над головой чужой коробкой. Кто-то кричал. Кто-то уже плакал:
- Не мое-е-е!
   Остальные, воспользовавшись общим смятением, стали вскакивать со своих стульчиков. Кривлялись, толкали друг друга и кидались карандашами.
   Раиса Петровна перешла на визг.
- Сядьте, идиоты, сядьте! Прекратите орать!
   И, придавливая ладонью детские головы, пошла по рядам.
- Рисуйте, я сказала! Немедленно рисуйте!
   Очередь дошла до Верочки. Она сделала шаг назад и отклонила голову.
- Я не буду рисовать!
   Раиса Петровна сжала зубы и угрожающе наклонилась над ней:
- Это еще почему?
- Потому что, - едва сдерживаясь, повторила Верочка, - карандаши, которые вы мне дали, чужие. А чужими я рисовать не буду!
   Мальчик Смирнов снова плюнул на пол. И тут пружина, едва сдерживавшаяся в Раисе Петровне, наконец разжалась. Она выбросила вперед крепкую руку, ухватила за шиворот Верочку и волоком вытащила из-за стола.
- Ах ты дрянь! Дрянь упрямая! – замотала она своими складками. - Что ж ты делаешь! Что ж ты мешаешь другим рисовать!
   От испуга Верочка закричала и судорожно стала хвататься за детей. Но те, как в игре, стали вскакивать со своих стульчиков и выворачиваться из-под ее рук. Кто-то азартно гоготал, кто-то прыгал, кто-то рвал приготовленные для рисования листы и разбрасывал клочки в разные стороны, кто-то лез в драку, а мальчик Смирнов все плевал и плевал на других, радуясь, когда его слюна достигала цели.
   Под общий гомон и дикий вой Раиса Петровна потащила Верочку, как барана, и швырнула в кладовку с постельным бельем. Яростно захлопнула дверь. А потом, тяжело отдуваясь и брызгая слюной, повернула красное, рассвирепевшее лицо к остальным детям.
   Они разом затихли. Опустились на стульчики. В мертвой тишине Раиса Петровна, качаясь, будто пьяная, дошла до дверей, вывалилась из комнаты и с шумом захлопнула за собой дверь.
   В тихий час дети улеглись еле-еле. Верочку так и оставили запертой в кладовке. Она молча сидела там, привалившись к большому матерчатому мешку с черной, расплывшейся от многочисленных стирок печати с номером детского сада. А Раиса Петровна, обхватив руками свою толстую шею, сидела весь тихий час спиной к детям и не шевелилась.
   Зима так и осталась не нарисованной. Вот и правильно, - думала Верочка, волочась домой следом за рассерженной мамой. - Ведь белый карандаш на белом листе все равно бы никто не увидел. Невозможно было нарисовать зиму белым. Тем более чужим.

Когда они приехали с моря

   Стоял жаркий июльский день. Таня была в старом, линялом платье и кургузых сандалиях, совсем убитых поездкой к морю, из которой они с мамой вернулись только вчера. Коленки, шоколадные от крымского солнца. Волосы, отпущенные до плеч. В конце лета мама собиралась отвести Таню к тете Веронике. Та должна была все состричь, все поправить, чтобы к первому сентября Таня вновь стала похожа на прилежную школьницу. Но все их планы сломались в один день.
   Вот уже сутки никого не заботило, чем Таня занята и о чем она думает. А она шла. У нее под сандалиями плыл разбухший от плывущего зноя асфальт. Таня смотрела только на него, потому что в его расплавленной мякоти с удивительной точностью отпечатывались десятки подошв людей, идущих впереди нее.
   Кто-то бросал на асфальт цветы. Таня наступала на них. А они, выпитые зноем, не сопротивлялись, не скрипели под ногами. А бессильно сгибались, понимая, что уже мертвые.
   Рядом с Таней шли ее дворовые подружки - толстая Тамара, ябеда, и Светка, дочь дворничихи - глупая и доверчивая, младше Тани на целый год. Обе они изнывали от жары. То и дело останавливались, тяжело отдувались, обмахивая красные лица подолами платьев. Но потом продолжали идти вслед за другими.
   Вдруг толпа остановилась. Запертые в ней, Таня и ее подружки стали вытягивать шеи и подпрыгивать от любопытства, желая посмотреть, почему все остановились, что случилось там, впереди.
   А впереди к толпе подъезжали автобусы. За ними - грузовая машина с открытым кузовом. Люди, сбившиеся со своего хода, стали суетиться и кричать, отыскивая друг друга.
   Вдруг в толпе Таня увидела маму. И удивилась, потому что едва узнала ее. Мамино лицо показалось ей каким-то чужим, отрешенным. Маму кто-то вел, держа под руку. Но она то и дело останавливалась, будто бы устала или жара доконала ее совсем.
   Когда люди остановились, мама зачем-то обернулась и посмотрела на всех. Таня хотела ей крикнуть или помахать рукой. Но мама смотрела так, будто бы не узнавала никого. Тогда Таня стала проталкиваться через людей, чтобы добраться до мамы. Но в этот момент какие-то люди подхватили маму под локти. Потащили ее вверх, в открытый кузов грузовика.
   Там, над толпой, мама в своем лазоревом платье показалась Тане еще красивее, чем на земле. Такая же загоревшая после моря, как и Таня, в модных туфлях, которые они вместе купили за день до отъезда домой. Тане хотелось полюбоваться мамой. Но она снова подумала, что в маме что-то не так. Она была теперь какая-то вялая, точно пьяная или больная. Тогда Таня передумала бежать к маме и вернулась к подружкам.
   Те же люди, что затаскивали маму в кузов, стали закрывать заднюю крышку грузовика. Загремели щеколды по бокам. Вместе с мамой в кузове сидели еще несколько человек. Остальные же полезли в автобусы. Тане в автобус совсем не хотелось. Там наверняка было еще жарче, чем на улице. Она подняла край своего платья и вытерла потное, будто печеное лицо. С усталостью посмотрела на пустеющую от людей площадь.
   Вдруг кто-то схватив ее за руку, потащил за собой в кабину грузовика. Она повиновалась. В кабине уже сидели и Тамара, и Светка. Они с интересом крутили разные рычаги, кнопочки, трогали руль. Видимо, им это было разрешено. И они, восхищенные этим занятием, увлекли и Таню.
   Кабина была обжитая. На зеркале заднего вида болтался чертик, сплетенный из капельницы. Вдоль лобового стекла тянулась желтая ковровая бахрома. А на панель управления были приклеены выгоревшие от солнца иконки и фотографии голых японок. Они напомнили Тане девушек с моря. И она даже подумала, что хозяин машины тоже был этим летом на море. И тут же убедилась в этом, когда загорелый до шоколада шофер запрыгнул в кабину.
   Он был усатым, в застиранной полосатой майке, синей русалкой на плече и неровно выбитым словом «Марина». Отдышавшись, он с охотой стал рассказывать девочкам про устройство грузовика. Причем говорил он так весело, живо, что все в кабине разом ожили, стали хохотать и толкать друг друга голыми коленками.
   Вдруг кто-то застучал по крыше кабины. Шофер, спохватившись, завел мотор. И они поехали. Налегая на свои рычаги, он время от времени посматривал на девчонок и подмигивал им. Компания нравилась ему.
   Совсем скоро машина приехала на место. Через лобовое стекло Таня увидела, что они уже не в городе. Автобусы, тянувшиеся караваном за грузовиком, тоже остановились. И теперь парковались друг за другом на узкой полосе потрескавшегося асфальта. Из автобусов стали выходить помятые, совсем замученные жарой люди, снова образую большую, неупорядоченную толпу.
   Шофер тоже стал смотреть на толпу. Он уже не смеялся. А только громко пыхтел и вытирал локтем пот со своего лба. Наконец он повернулся к своим пассажиркам, еще раз, будто заново, их рассмотрел. И совершенно неожиданно, будто забыл сделать это раньше, спросил:
- Девчонки, а у кого ж из вас папка-то умер?
   Толстая Тамара, совсем не растерявшись от такого вопроса, подняла указательный палец и показала на Таню. Светка, робея, согласилась с ней. Шофер как-то по-новому посмотрел на Таню и с непонятной стыдливостью опустил глаза.
   После этого все почему-то затихли. Смеяться больше никто не хотел. И Таня подумала, что закадычные дворовые подружки вот так – просто и подло – выдали ее. Она сидела, окаменевшая, будто бы ее только что ударили наотмашь по лицу. От этого к ней тут же вернулась нетвердая память - о том, что случилось накануне. С ней. С ее мамой. С теми, кто был с ними знаком. По ее лицу разошелся жгучий румянец. Как клеймо, - с отчаянием заключила Таня. Потому что в этот момент вдруг поняла, что теперь она не такая, как все. Она стала другой. И уже никогда не вернется в тот день, когда они с мамой приехали с моря.