Левитант Ребекка. Вильнюсская рапсодия


Городу

Ты остался вдали со своей ненавязчивой готикой,
твое небо пьянело под действием легких наркотиков,
источаемых иглами башен отнюдь не из золота,
твое небо крестами костелов навеки исколото.

Твое небо пьянило, и стены ему в этом вторили,
беззаботно тая леденящие душу истории,
лишь рисуя кривые и бесперспективные линии
закоулков твоих, по которым метались Эриннии.

Там богемные мальчики с нимфами томно-хипповыми
коротали деньки под бочонками или подковами,
там кофейные реки текли по фаянсу, керамике,
и обыденно жизнь протекала без видимой паники.

Там и я покорялась ленивому ритму неспешному,
где паденья и низости долго казались безгрешными,
где на польско-литовско-еврейско-российском наречии
высевалось нещедро разумное, доброе, вечное.

У Рудницких ворот, на Стефанской - в булыжниках - улице
суетились прохожие с давней повадкой сутулиться,
воплощали до точки они всю унылость провинции,
так с какой же мне стати мерещились сказочки с принцами?

И зачем же я слышала там карнавальное шествие,
барабанную дробь или все же свое сумасшествие,
созерцала иллюзии с их непонятными тропами,
неразборчивость страсти людской на краю мизантропии.

Что за улица там выгибала бедро свое женское,
и в изящных изгибах её было счастье вселенское.
Чтоб до мозга костей ощущали мы камня эротику,
этот город лелеял и пестовал в каждом невротика.

До скончания века я не полюблю параллельное,
я извилистой линией с детства любовно взлелеяна.
Пусть навеки погублено четкое мудрое рацио,
от любви тут пыталась меня излечить эмиграция.

У чужого стою я теперь у прекрасного берега,
но опять у души у моей беспокойной истерика.
Как люблю я, мой город, тебя, как грущу и скучаю я,
ты меня научил, что любовь тем сильней, чем отчаянней.

Поездка домой

Я вернулась сюда, в свой Вильнюс,
удивительно белолицый,
светлоглазый и светловолосый,
столь медлительный, тихоголосый.
Здесь по-прежнему черепицы
в геометрии горизонта,
каблучками русалки-девицы
в мостовые вонзаются звонко,
и по-прежнему башенок спицы
колют небо не больно и тонко.
Пышнотело и круглобоко
проплывая по синему небу
облака повторяют барокко,
расточая ленивую негу.
Мне рассказывают о новом,
ну а я очарована старым,
будто в тапoчках по ковровым,
по прекрасным иду тротуарам,
незаплеванным, шагом небыстрым -
здесь и впрямь по-домашнему чисто.
И на месте стоит Кафедральный
с колоннадою фундаментальной,
и роскошен костел Иоанна,
и прекрасна изящная Анна,
Казимир, Катарина, Тереза,
камни замка, крестов железо.
Только я тут, как сон, исчезла,
только нету волшебного жезла,
чтобы юность могла повториться,
чтобы в детство своё возвратиться.


***
Каких-то восемь лет прошло,
какой-то плевый срок.
Меня обратно принесло
на стоптанный порог.

Здесь может не было меня,
но трепетная тень,
за вашим шагом семеня,
блуждала каждый день.

Здесь все еще она в кафе
вдыхает аромат
кофейный. Или под шофэ
не чувствует утрат.

Но вот я тут - вся наяву,
как дышится легко.
По улицам твоим плыву -
барокко, рококо.

Отреставрирован вокзал,
но безнадежно пуст.
Он знает, что концы отдал
разрушенный союз.

И никуда не увезут
пустые поезда.
И столь сомнительный уют
не принесет езда.

Пустынен так аэропорт,
как ферма иль погост.
И позабывшийся курорт
щемяще мал и прост.

Но некий ангел пролетел,
Паланга, над тобой.
Народ по-русски твой запел,
охваченный тоской

по прошлому ли, по стране,
распавшейся вразнос.
Оторванную резво цепь
подбрасывает пес.

Стиклю Стеклянная

По улице знакомой,
изящной, Стеклянной,
по улице, где юность
куда-то утекла,
я мысленно шагаю,
на цыпочках ступаю,
чтоб не разбить случайно
старинного стекла.

Всю молодость ходила
по этой самой Стиклю,
извилистою линией
она меня влекла.
Восторг и радость сникли,
шаги мои там стихли,
печаль моя по прошлому,
зачем ты не светла?

Ах, Стиклю, что скрывала,
таила, молчала,
зачем не говорила
про страшные дела?
Про то, как ты из Гетто
родителей и деток
на верную погибель
в Понары увела.

Как ты сейчас красива,
тонка и ювелирна,
хрупка, но так роскошна -
сплошное Фаберже.
А до войны тут рядом
мясной был тесный рынок.
Тот иудейский хаос
исчез давно уже.

Я больше не шагаю
по улице Стеклянной -
хоть чисто и прилично,
но где её тепло?
Она сама уходит
своей походкой пьяной,
и в сердце проникает
разбитое стекло

Мой двор

Двор мой старый был мрачным колодцем,
на балконах сушилось бельё.
Редким гостем бывало в нём солнце,
но сияло там детство моё.

Целый день во дворе мы играли
то в скакалку, то в прятки, то в мяч.
Жизнь, казалось, была сущим раем,
и носились мы по двору вскачь.

На дворе ни куста, ни травинки,
лишь булыжников скользкие лбы.
До крови обдирали коленки,
но росли мы, от счастья глупы.

Меж камней зарывали секретик
из стекляшек, конфетной фольги.
Что за тайна в секретиках этих
у дворовой была мелюзги?

Лишь поздней на стене всплыли буквы
алфавита ушедшей поры.
Кто из прошлого нас аукнул,
обозначив конец игры?

И какую открыла тайну
эта надпись? О чём гласит?
Глубина её чрезвычайна,
будто древности манускрипт.

Вдруг разверзлась времени пропасть,
разделившая всех по косой.
То ли адская двинулась лопасть
нас молоть, то ли бед колесо.

Рай, скорей всего, не был садом,
прекращаем бессмысленный спор.
Детству мне объяснять не надо -
раем был этот серый двор!

Гора

В кудрях листвы тонула башня,
в зелёном облаке плыла.
Но в чем-то провинилась страшно -
и вот - гора под ней гола.

Гора была когда-то рифмой
кудрявым белым облакам.
Но скажут: это глупый миф мой,
молчать прикажут языкам.

Как зэчку налысо обрили,
на казнь нагою повели.
С корнями вывернули крылья -
пошли по телу волдыри.

Свой череп напрягая лысый
и проклиная наготу,
гора кипит одною мыслью,
как честь спасти и красоту.


***
Осени меня лучше сегодня словами простыми,
чтобы мне описать на Руднинку громадный пустырь.
Не корми меня сонной травой под названьем пустырник,
поднеси мне от спячки к лицу лучше свой нашатырь.

Расскажу, как порою казались места те пустыней,
как на той же Руднинку амбаром был старый костёл,
как свистящих согласных язык притворялся латынью,
материнский язык руки вверх для расстрела простер.

Там к костёлу Святых примыкал монастырь кармелитов,
что когда-то с горы к нам высокой спустились Кармель.
Францисканцы, Господние псы, иезуиты -
все имели они в нашем городе важную цель.

Кельи их переделали позже в людские квартиры
без удобств, без воды, на дворе продувался сортир.
Одноклассники милые, было вам там не до жиру,
в нищете все едино: пустырь, или же монастырь.

Колокольни и башни твои устремлялись высоко,
а внизу в преисподней царили помои и вонь.
Вопреки злобе дня обмануть нас пыталось барокко,
но в домашних печах разгорался досады огонь.

Город этот и впрямь был когда-то столицею древней,
он рядился под запад, игнорируя весь неуют.
В самом центре, однако, являлся он сущей деревней -
пусть приезжие славу его неправдиво плетут.

А я знаю его подноготную - жизнь прожила там -
не забыть мне изнанки его, унизительный быт,
как подружкина мать, выливая ведро, крыла матом,
как отец пожилой колкой дров и растопкой был сыт.

К совершенству стремились когда-то давно филоматы,
филареты мечтали о том, чтобы делать добро.
Но потомки в потёмках блуждали, усталы, помяты -
даже звёзды не знали, как ночью ронять серебро.


***
                                        Лене С.

Помнишь нашу бедную юность?
Ночевали с тобой за вокзалом
у какой-то чванливой бабки.
А поутру вместе проснулись
и отправились на экзамен.

Зимний, розовый Вильнюс
нас встретил с тобой по-царски,
укутанный в пышные шапки.
Трубы над ним дымились,
наш пыл унося школярский.

Помнишь, что мы сдавали?
Как всегда какое-то псевдо -
экономию социализма.
Науки в нас развивали
обилие комплексов вредных.

Но торжественно мы ступали
под сводами Остра Брамы,
и ангелы с каждой кровли
с улыбками нас провожали
навстречу грядущим драмам.


***
Здесь на совесть погоды
приходится львиная доля грусти
в глазах моего народа.
Пытки то тусклым небом,
то вялым дождём, то студеным хрустом.
Если б не сон отрешенный,
то как выносить обиды
от природы и государства.
Эти избитые буднями виды,
по учреждениям мытарства.
Эти бетонные глыбы микрорайонов,
пейзаж малолюдный.
Особенно в полдень, ноябрем разоренный,
серый и скудный.
Вот и народ мой уподобился этому краю
вдали от жаркого Иерусалима,
тоской небывалой переполняя
глаза - маслины.
В этих глазах следы вековых унижений
и без числа утраты.
Но не смей показать своего раздраженья -
нет виноватых.
Там они смотрят так ласково, душно -
кровь колобродит.
Здесь так измученно, равнодушно,
прячутся вроде.
Прячутся, как характер литовский,
- моя хата с краю -
пейзаж неприветливый и неброский
в глаза проникает,
чтобы потом на полоске узкой
земли обетованной
сжимало сердце тоскою русской
больней, чем у Левитана.


***
Все, что было безнадежно мертвым,
городских безглавых лип стволы,
кожа стен, почти что в кровь обтертых
и домов заброшенных мослы

встрепенулось, зализало раны,
обретя отчетливость и цвет.
И обычно мокрый, кислый, странный,
город излучает яркий свет.

Скинул он бутылочное небо,
далеко чахоточный январь.
Он давно таким счастливым не был,
словно вымытый в дождях янтарь.

Новое зеленое убранство
подрумянило его лицо.
Неба голубого постоянство
не грозит убийственным свинцом.

Я ступней касаюсь тротуара,
чувствуя его желанный зной,
у жары, похоже, свойство дара
делать эту землю вновь родной.

Близость в том, что обе мы раздеты,
солнце любит равно нас. За сим,
город мой, Давидом не воспетый,
словно золотой Иерусалим.


***
Запах липового цвета
одурманил город мой.
Скоро середина лета
сладкий принесёт покой.

Я поеду к морю, к морю,
в лес, где сосны держат синь,
колоннадам мощным вторя
древнегреческих Афин.

Выйду на широкий берег,
лягу в золотой песок
и опять в себя поверю,
будто выпью жизни сок.

Я отмою страх и злобу,
мне налипшие на грудь.
Ветер выдует стыдобу,
выгонит из сердца муть.

И в ладонях у природы
отлежусь я как-нибудь,
надышусь тобой, свобода,
и отправлюсь в дальний путь.

Lietus

Ну что, моя страна, моя Литва,
в названии твоем навеки lietus.*
Льёт беспощадно и дрожит листва,
дрожу и я. Куда, куда я денусь?!

Перкунас** зол, гораздо злей, чем Зевс,
он молнии безжалостные мечет.
В отчаяньи я прячусь под навес.
Увы, не вышла радостною встреча

с тобой, Литва. Как от ударов розг,
взвывают вне себя автомобили.
Так много ты прошла метаморфоз,
но помню лишь: меня тут не любили.

Лить среди лета дождь вовсю готов.
Под барабанный бой тяжёлых капель,
как область мозга, всю к Литве любовь
пусть вырежет его холодный скальпель.

*Lietus(лит.) - дождь.Считается, что само название Lietuva произошло от слова lietus.
**Перкунас - в литовской мифологии бог-громовержец.


Девочка из Литвы

Дымами стали девочки в Литве...
                                         М.Бриф.


Долго с тобой говорим мы
о книгах, стихах, любимых,
родителях, детях, женах.
Слушаю я напряженно.

Нет, отнюдь не на идиш
с тобой говорим мы. Видишь:
этот язык полумертвый
к нам не прикрутишь отверткой.

Все дольше с тобой говорим мы,
все чётче рисунок из дыма.
И чем говорим мы дольше,
тем ярче из пепла Польши

растет силуэт уязвимый,
встаёт из литовского дыма
мой облик животворящий
девочки настоящей.

Мамэ-Лошн
Фане Бранцовской, библиотекарю вильнюсского института идиш

Только когда услышишь чистый её мамэ-лошн,
сразу поймёшь, до чего ты весь позабыт-позаброшен.
Как ты обкраден и вырван вместе с глубоким корнем,
как ты иссох от жажды, как ты давно не кормлен.

Лодку твою качает в долгом абсурдном кочевье,
радость твоя с печалью, взлёты твои плачевны.
Вряд ли ты понимаешь литературный идиш,
только дырявую память всю с головою выдашь.

Так для кого собирать-то нужно еврейские книги -
силы нечистой ради, новой бандитской клики?
Будет ли посетитель в вашей библиотеке?
Правда ль, что это забота о живом человеке?

Вы отвечаете просто, о временах помня старых:
“Нет, это всё ради мёртвых, тех, что лежат в Понарах.”
Я заодно с мертвецами бедным космополитом
вашу историю слушаю на языке позабытом.

*мамэ-лошн(идиш) - язык матери, родной язык