Ицкович Галина. Тяжелый случай нарколепсии


   Капюшон закрывал её лицо и волосы как плохо повязанный, сползающий хиджаб.
   Как вам пришло в голову привести её к нам, мы вообще на отшибе, глубинный Бруклин, царство доходных домов из потемневшего кирпича, где парковка до слез доводит, где все спешат в метро, чтобы скорее в настоящую жизнь, в Город.
   В Нью-Йорке психотерапия — это образ жизни. Поселился здесь — пожалуй в терапию. Шутим, шутим, конечно. У вас, говорят, уникальный опыт работы с арабами. Может, вам удастся воссоздать картину, никто так и не понял, что там произошло.
   Мы уже обследовались и в Маунт-Синае, и в Рузвельте. Энцефалограммы, МРТ с контрастом и без.
   Мама, серенькая тоненькая новоанглийская (или Мид-Вест?) мама, немецкие глаза, датские скулы, очень довольна результатами: органических поражений нет.
   Она вообще очень здоровая. Мать говорит так деловито, как будто это её призовая свинья или корова, которую после выставки всё равно освежуют. Наверно, всё-таки родом с Мид-Веста. А что, захотела девочка разыграть социальную активность. Почему бы и нет. Она сама должна была убедиться, что там ничего не изменишь. Ни сердцу, ни уму. С чем приехала, с тем и уехала, вот заболела только. Всю инфекционку тоже протестировали, чистая она.
   Белая непрозрачная кожа, только в высоко прорезанных ноздрях просвечивают кровеносные сосуды. Сосуды близко расположены, всё остальное где-то на дне. Сними же свитер, милая, здесь тепло. Вот, представляете, не хочет переодеваться. Маме стыдно, невзирая на вроде бы объединяющее их «мы». «Мы обследуемся». Мы заодно против проблемы. Грамотно. Надо будет спросить попозже, откуда такое понимание психологии болезни. Или посмотрела что-то вроде "Обычных людей"?
   Она выпустила из длинных рукавов голубоватые пальчики с под корень обрубленными коготками. Соблюдает личную гигиену, не переодеваясь. Так и отметим в документации: «Самая умытая bag-lady Восточного побережья».
   Ей будет с Вами комфортно, я уверена. Посижу за дверью, а вы, милые, говорите обо всём. Конфиденциально.
   Вот и я стала милой. Так мамаша объединила меня с дочкой. Наверняка профессиональный анализанд, вечный пациент, вот приемов и набралась.
— Мама хочет, чтобы я рассказала Вам... Я не знаю, о чем рассказывать. Мне тяжело говорить, потому что...— она засыпала.
— Вы пишите, пишите обо всем.
— Да я пишу. Пишу и рву потом на мелкие кусочки.
— А Вы приносите мне. Вот в следующий раз и принесёте. В четверг, в два сорок пять.
   Зачем, это ведь никому не нужно. Это просто память такая дешевка… дурочка... — нет, она другое слово хотела сказать, но не могла сделать усилие и вспомнить. С тем и ушла в тот раз.

*** 
   Она стала приносить свои записи. Видно было, как почерк меняется от начала предложения, пока она ещё бодрствовала, к середине. В конце каждого предложения строка совсем сползает, загибается к углу страницы, иногда вылeзает за пределы, мысль продолжается где-то на невидимом, невесть, где стоящем столе — значит, заснула в процессе. После точки опять — бодрая католическая каллиграфия. Хронология не соблюдалась, мысли не додумывались, но какая-то линия потихоньку начала вырисовываться: Иордания, тупой поселок где-то — где-то; волонтёры; доброволец Корпуса Мира. Девяносто седьмой, первая группа студентов-добровольцев и она с ними; надо не посрамить себя и команду. Ну, и всю миссию, конечно. Она приехала преподавать английский в деревне.
   Родители? Нет, не мид-вестернеры, совсем наоборот, милые новоанглийские либералы. Помочь вам разрушить стереотип? — Небогатые. Но с ценностями. Они с радостью приняли известие о том, что дочка по окончании колледжа вместо того, чтобы сразу подавать в магистратуру, решила послужить делу прогресса и подписалась отработать год в Корпусе Мира. «Белая вина», либеральные комплексы.
   В лето перед отъездом с Корпусом она больше всего напоминала маму: прозрачная стройность, не знавшая солнца кожа, глубоко посаженные голубые глаза в тёмном круге — совсем как у панды, сказали бы недоброжелатели. А мальчишки из её общежития и яппи, клеящие юных студенток на зелёной, прохладной площади, куда выходили корпуса колледжа, очень даже восхищались.
   Она просыпалась от радости, от света, прокалывающего шторы розовыми иголками. Воздух дрожал, как звонкое, натянутое полотнище паруса. И самой ей казалось, что она несётся под парусами, предполагая, что попутный ветер как минимум вечен. Надеясь на ещё более прекрасный осенний антураж для её огромного будущего.

*** 
   Надо же, каких-то девяносто семь по Фаренгейту, а она решилась расстаться с фланелевым свитером! Растянутая майка в шкафных пятнах, начинавшая свою карьеру как белая; тусклые пряди занавешивают лицо. Татуировки на предплечьях мелкие, азбука Морзе какая-то; более масштабные татуировки-картины с декоративными завитушками выглядывают из-под задравшейся штанины.
— Если бы Вы увидели женщину, вот такую, как Вы, на улице, что б Вы подумали?
   Я-то сама нашла бы её необычайно интересной, будь она объектом фотоработы, желательно в монохроме. А вот так, в реальной жизни, не через объектив— дурнушка, полубомжиха.

*** 
   Надежда. Ей очень хотелось поделиться своей надеждой с миром. Будет нести свет и добро детям Иордании, которым так не хватает ни того, ни другого. Свет и добро, добро и свет паковались в привлекательные обёртки всеобщего обучения, доступности социальных служб, первой медицинской помощи. Её направили в недалёкую деревню, из столицы всего четыре часа езды, и не на целый год, а с сентября по июнь. Конечно же, вылетать надо было заранее; месяц их ориентировали на ориентациях, интервьюировали на интервью, отбирали лучших из лучших.
   Она переменит их жизнь. Откроет горизонты.

*** 
   Она летела в другой, совсем незнакомый мир. Ещё в полете стала видна разница: детей, которых был полoн самолет, никто не успокаивал, они плакали беспрерывно, превращая музыку перелёта в адский саундтрек (а у нескольких был ещё и отчаянный хриплый кашель). Грубоватые стюарды смотрели с презрением, игнорировали вопросы девочек. Наконец сели. Самолет был обычный, а ведь есть ещё специальные, ООН-овские, и они тоже были в аэропорту Аммана. Аэропорт Королевы Алии им всем понравился. Он был многообещающ: предвиделась щепотка экзотики в понятном, нормальном контексте вполне современных воздушных путешествий. Вот разве что чемоданы прилетевших были невероятных размеров; разве что женщины не поднимали глаз, а мужчины, казалось, сердились на бесшумных жен и заодно на всех окружающих.
   Их встречали, а как же. Шофёру (рубашечка навыпуск, американская музыка в кабине) было, наверное, лет шестнадцать. Среди волонтёров больше девчонок, потому что у девчонок гормональная потребность творить добро и всякое такое выражена гораздо сильнее. Миляга-шофёр поглядывал на них с лукавой усмешкой, но при этом явно гордился своей миссией. Пока доехали до отеля, почти стемнело, и зажглись гирлянды на подсвеченных пальмах, возникла иллюзия чего-то простого и понятного. Особенно если не смотреть на холм с бетонными коробчонками или на минарет на горизонте.
   Утро принесло ещё одну порцию приятного возбуждения, мятный чай и инструктаж. Ей и Рики, угловатой, резкой в движениях выпускнице ЮМасса, выпала очень простая деревня: там население почти сплошь иорданцы, никаких тебе перемещённых лиц, никаких палестинских или других каких беженцев. Или почти никаких. Регион такой, что все соседи бегут куда-то от собственных войн и разборок, и получается, что стабильней всех стран региона именно Иордания. Она должна была стать второй учительницей в младших классах. Рики предстояла более сложная роль, женская клиника, поэтому её специально готовили, отзывали на какие-то дополнительные беседы. Даже немного завидно.
   Правила поведения волонтёра немногим отличаются от общетуристских. В душе рот не открывать. Покупая бутылки с водой, проверять, герметичны ли крышки — можно ведь наполнить заново и продать подозрительную воду из крана как родниковую. Отправляясь в пустыню, помнить, что даже там вам могут понадобиться деньги, но также учитывать отсутствие банкоматов. Не фотографировать никого без разрешения. Спрашивать, а не предполагать. Повторите ещё раз: «Спрашивать, а не предполагать». Ну, и выполнять основные функции, как предписано в описании рабочих обязанностей сотрудника миссии Мира. Просто, не так ли? Иордания вообще очень простая, безопасная и дружелюбная страна.

*** 
   Сегодня было чуть получше, и я увидела её глаза. У неё оказались глаза, а до этого казалось, что под матовыми отёчными веками зияет пустота. И она, похоже, меня видела и регистрировала. Где-то я уже отпечаталась, видимо, потому что зрачки её сфокусировались на моём лице, и на несколько из положенных сорока пяти минут показалось, что она рассказывает именно, что мне, а не просто перебирает звуки как чётки.

*** 
   Первым разочарованием была сама деревня. Не было в ней ничего ни ближневосточного, ни библейского — два стереотипа, прочно, оказывается, сидевших в ней.
— А что было?
   Внезапно возникшие дома на обочине, отзывающиеся болью в мышцах камни дороги, ржавые ветви сгорбленных деревьев, старики у каждого входа. Женщины нигде не видны, на завалинках и перекрёстках одни мужчины, изредка дети.
   Рики вышла первая, рюкзак волочился у щиколотки, как надоедливая деревенская дворняга.
— Удачи! Скоро увидимся.
   Она хотела было пискнуть, что, типа, не договориться ли им о встрече через часок, но увидела, что Рики так была устремлена в новую жизнь, с новыми друзьями, с будущими заботами— не оглянулась даже. Она тоже устыдилась и сосредоточилась на ощущении энтузиазма.
   Когда пришёл и её черёд спрыгнуть на землю, невесть откуда взявшийся парень махнул рукой; она припустила за ним, не запоминая дороги. Предварительно переступив через низенькую жёлтокаменную ограду, они вошли в какой-то дом, вход прикрыт тряпками, как у большинствa уже увиденных ею домов.
   На зов её проводника вышла плотно обмотанная тряпьём старуха, кратко поприветствовала и жестом пригласила следовать вглубь, через недлинную анфиладу комнат без дверей. Та же жёлтокаменность, что и снаружи, никакой тебе штукатурки.
— Школа рядом, — перевёл парень. — Тебе здесь будет удобно. Мы искали, чтоб с одинокой женщиной.
   Она увидела кошму, или что там тёмное было распластано по земляному полу, и содрогнулась. Нерешительно опустила сумку на пол...
— А где можно купить поесть?
   Старуха удивилась переведённому вопросу.
— Она говорит, что сможет тебе готовить. Будешь есть с ней вместе.
— Шукран, — сказала она автоматически.
   Продвигаясь вместе со своим любезным провожатым в следующее за «её» комнатой помещение, она ненароком заглянула в опасно шкворчащий, пахнувший звериным чан. Тошнота закипела где-то над диафрагмой и выплеснулась в горло обжигающей массой. Она не сможет здесь есть, это было ясно.
— Ну что, до завтра? — радостно спросил уже отпрыгнувший к занавешенному входу её Вергилий. — Она покажет тебе дорогу в школу.
— Ана инди, — она вдруг сообразила, как это сказать по-арабски. — У меня аллергия.
   Вергилий перевёл старухе. Старуха закручинилась, понимая одно: её неожиданно пришедший заработок так же неожиданно уходит от неё.
   Бедняга Вергилий в замешательстве стоял у входа.
— Что же с тобой делать? Я не знаю, с кем ещё можно договориться, может, в школе завтра придумают. Сейчас поздно.
   Он вышел, постоял на пороге. Она радостно выскочила за ним следом, только бы не наедине со старухой.
   Вдруг его осенило:
— В соседней деревне строят гостиницу, но там нет воды и света.
— Отлично, — поспешно, пока он не взял свои слова обратно, сказала она. — Без воды и без света — это вполне.
   Парень объяснял по дороге:
— Хотят верблюдов привести, будут привлекать туристов. Повезло им с природой: хороший выйдет лагерь, не хуже, чем в Вади-Рам.
   Ещё минут пятнадцать по бездорожью, и они въехали в соседнюю деревню, где на единственной улице стояли плакаты: «Отправляйте девочек в школу!» — и дальше мелким шрифтом статистика непосещений, собранная по региону. Людей совсем не было. Войдя в недостроенную гостиницу, она поразилась тому холоду, который пронизывал всё в этой ближневосточной пустыне. Что там скрипело на зубах? Льдинки, песчинки?
   Она рискнула выйти из дома и пройтись по безлюдной пыльной улице до лавки, торгующей специями, кока-колой, чумазым виноградом и оливками. Уже через несколько шагов она поняла, что деревня не безлюдна: всё имеющееся в наличии мужское население издалека следилo за её предприятием. Она пожалела, что не прикрыла волосы, но кто же мог предположить.
   В номере она поужинала кока-колой с виноградом, надела на себя всё, что было в рюкзаке, включая перчатки и лыжную маску, и легла в темную полынью кровати. На другой день, потратив пол-утрa на поиски, спросить же не у кого, отыскала автобусную остановку и, добравшись до «своей» деревни, пошла рапортовать по месту службы, в школу.
   Школа тоже была не вполне достроенная. Здесь пахло какой-то синтетикой, то ли от изначально щербатoго линолеумного пола, то ли от стреляющего при каждом прикосновении скользкого, ненамокающего синтетического тряпья, которым его мыли по утрам.
   Директриса в европейском костюме и строгом никабе сердечно поприветствовала новую помощницу учителя и повела знакомить с классом. Дети, в основном разновозрастные мальчики, сидели в пыли школьного двора. Увидев директрису, они нехотя встали. Грузная учительница жестом показала ей на грязно-белый пластиковый стул:
— Садитесь, наблюдайте.
   Здесь была распространена практика со-обучения, впоследствии захватившая и США. Подскочила знакомиться тоненькая девочка в черных брючках и хиджабе. Малика, местная, тоже была помощницей учительницы, но работала за деньги, не волонтёром.
   Малика с первой минуты показала такое искреннeе дружелюбие, что именно ей захотелось довериться. Новая коллега не разочаровала: тут же разрешила квартирную ситуацию, потянув за собой.
— Вы должны жить у меня. У нас. Сразу после уроков поeдем за Вашими вещами.
   И, после крохотной паузы:
— Папа обрадуется.
   Ну, скажем, он не рассердился, и на том спасибо. Папа, в западной куртке Nike поверх восточного кафтана до пола, сидел в углу первой комнаты. Лицо его было довольно страшным. Это эффект щетины у жгучего брюнета? Или молчания, когда к нему обращались? Она изо всех сил постаралась не испугаться, не проецировать свои недавние приключения в пустынной деревне на невинного араба. Папа, подумав, протянул ей крохотную чашку с чем-то чёрным и жгучим, предварительно отхлебнув. Она знала, что отказаться нельзя, что это хороший знак.
   Она осталась жить у Малики. Платила за комнату, конечно, втридорога, но зато у своих: с горячим запахом бородавчатой, в подпалинах лепешки, с ледяным кислым молоком, с веселым утренним щебетом детей и птиц. На работу отсюда было недалеко. Хмурые гружёные ослы с пивными животами проходили по улице именно в то время, когда надо было идти в школу, и задевали её полосатыми тюками, свисающими с каждого бока. Получалось, что она— одна из них, такая же безразличная к окружающему, подверженная приступам необъяснимого раздражения ослица. У дверей школы она выпрастывалась из ослиного строя и надевала педагогическую полуулыбку. Доброжелательное, но строгое лицо.
— А как Вам спалось тогда?
   Как всем. Обычно спалось. Как дома.

*** 
   «Наблюдайте» ... Она пыталась, честно пыталась наблюдать. Пыталась запомнить имена детей, что было довольно легко. Все они тут были если не Мухаммедами, то Ахмедами, вся деревня. Оговорки всегда можно списать на трудности произношения. Разве что учительница, Амал, укоризненно качала спелёнутой головой, слыша, как она опять путается в именах.
   Дети класса были разные, как оливки: потемнее и посветлее, покрупнее и поменьше. Она пыталась помогать мальчикам: старшим с несложной математикой, маленьким с английскими буквами, вихляющими по странице. Каждое утро она придумывала для них «вопрос дня»:
— Кем вы хотите быть, дети, когда вырастете?
— Хочу быть гидом и туристов водить. Американские дают хорошие чаевые.
— Хочу уехать в Амман.
— Хочу стать военным или полицейским.
— Хочу собственную лавку и продавать там сувениры.
   Абу, тот, что хотел лавку, развил свою мысль назавтра, когда она спросила о мечтах:
— Хочу, чтобы дядин сын умер, и тогда я мог бы унаследовать дядину лавку.
   Мальчики были — ну, обычные ветхозаветные мальчики, с ветхозаветными желаниями и страстями, а вот девочки... Немногочисленные девочки были совсем как Ариэль, диснеевская Русалочка: огромноглазые, безмолвные, семенящие, скрывающие какую-то тайну, под длинной одеждой прячущие что-то постыдное, как русалочий хвост. Жаль, что их нельзя было заманить в школу. Но деревня не могла себе позволить освобождение женщины.
   Она очень старалась их всех полюбить и быть не ослицей-критикессой, a такой же весёлой оптимисткой, как, скажем, Рики. Той всё было в радость: она обожала и свою квартирную хозяйку и начальницу в клинике, запоминала обычаи, восхищалась вкусностями, медными светильниками и шитьём на праздничных платьях, немедленно находила общий язык с женщинами, приходившими на приём. Oни иногда встречались по выходным, важно прохаживались по улице. Девушки выходят на люди. Несколько раз приглашали с собой Малику, которая тоже немедленно влюбилась в Рики, a потому полюбила и эти гулянья. Она шла между ними, пытаясь удерживать позицию по центру, но постепенно оказываясь выдавленной, и получалось, что она уже шагала чуть позади подружек.

*** 
   Оказалось, что английский детей лучше её арабского. Во всяком случае, она их кое-как понимала, а вот они недоуменно щурились на её беспомощные вопросы вроде: «Шу эсмак?» («Kак тебя зовут?»). Много позже она поняла, до чего это выгодно, не понимать своего учителя, но пока ещё пыталась как-то договориться с шумными, безэмоциональными мальчишками.
   Постепенно становилось ясно, что учительница отбывает такую же каторгу, что и она сама. Значительная разница заключалась в том, что она уедет через девять месяцев, а вот учительнице деваться некуда. Например, той казалось решительно всё равно, выполняют ли ученики домашние задания. Всё было странно.
   Один из самых наглых, редкозубый мальчишка с первого стола, особенно её раздражал. Вообще никогда ничего не делал, изо рта дурно пахло, так он ещё и подходил так близко, что, казалось, сейчас дотронется до неё, прижмется всем телом, как один из утренних ослов. Зачем сидеть впереди, если ничего не знаешь и знать не желаешь. Она взялась за него по-настоящему: заинтересовать пыталась, дополнительное чтение приносила и читала всему его столу. К счастью, вскоре оказалось, что у неё есть нечто, заслуживающее его любви: фонарик, надеваемый на лоб.
   Этот фонарик поразил его воображение. За право нахлобучить чудо на голову и самостоятельно излучать бледно-голубой свет он готов был стать её рабом на полчаса или час: отгонять надоед, раздавать и собирать карандаши. Ему-то она и поручила проверку домашнего задания. Он должен был собирать листочки с домашним заданием по утрам. Задумано было гениально, и сразу же обнаружилось то, что она так долго подозревала: они вообще не делали уроки, никто не делал, а Амал покрывала. Даже за фонарик было невозможно их заставить. Вот такая проблема, не разрешаемая обычными педагогическими приёмами.

*** 
   Если она симулировала, то зачем? А если по-настоящему страдала нарколепсией (или это тяжёлая депрессия? — границы размыты), то что давал ей мой аскетичный кабинет, моё скудное полувнимание?
   Когда она прикрывала за собой дверь, я сомневалась, что когда-нибудь ещё увижу её. Поразительно, но через неделю она появлялась снова.

*** 
   У Малики домa дело тоже шло кое-как. Она поняла потом, много позже, что Малика что-то пообещала своим в обмен на разрешение притащить в дом американку. Может, что она посуду там будет мыть за всеми или стены белить. Хотя зачем им белёные стены. И вот теперь и мать, и отец Малики были немного разочарованы, немного раздражены: всё реже приглашали к столу, всё меньше обращались к ней.
   Она поняла, что надо присматриваться к Маликиным сестрёнкам и делать как они: оставлять обувь где положено, уходить в заднюю комнату, когда в доме посторонние, не выпускать прохладу за дверь, помогать хозяйке у печи-табуна и у стола… Сколько умеют пяти-шестилетки, как мало знает и умеет она. Эти девочки-русалочки с постыдной тайной раздвоения годились ей в ученицы, но в школе она их не видела. Зачем девочек в школу. Хотя странно, Малика сама помогает учительнице, значит, есть польза от образования?
   Дети проявляли к ней нездоровый интерес, как если бы она была слизняком или диковинным растением: дотрагивались до лица, волос, мусолили её вещи. Вскоре она поняла, что в её отсутствие они перебирают чемоданчик, и самое важное и интимное стала носить с собой, в рюкзачке.

*** 
— Вы там жили все девять месяцев?
— Я не выдержала. И они устали.
   Отец Малики так никогда и не заговорил с ней, но через дочку передал, пусть ищет другую квартиру. Им самим тесно, разве не видно. Малика страшно переживала, а потому резво пробежалась по деревне в ближайшее воскресенье и нашла-таки комнату у одинокой женщины. С одинокими проще. Ей там действительно полегчало, потому что не было детей и можно было спать, и никто не тронет тебя неожиданно за лицо или грудь, или не полезет в карманы куртки, как только ты забудешься.

*** 
   Серьёзно поговорить со спешащей домой Амал было сложно, но она всё-таки припёрла её:
— Они не учатся. Они же будущее страны. Разве Вам всё равно?
   Именно так она и думала, но надо же было как бы показать пиетет.
— Что тебе сдалось это домашнее задание?
— Это самая важная часть обучения… закрепление… таким образом мы получаем представление...
   На лице Амал читалось: «Сейчас эта козявка будет читать мне курс педагогики». Вслух Амал сказала:
— Вы здесь ещё очень мало побыли. У них... у нас другая жизнь, другая культура.
— При чем здесь культура. Мы должны их обучать.
— Зачем? Зачем им все это? — жест в направлении нескольких учебников на обтянутых коричневым сукном учительских коленках.
   Она ещё немного побилась о непроницаемое одутловатое, такое опротивевшее лицо учительницы, и поняла, что ей надо действовать в одиночку.
   От пряника она решила перейти к кнуту. Мягкому, интеллигентному педагогическому кнуту.

*** 
   Она решила сходить домой к самым злостным.
   Больше всего её пугало, что она может не узнать своих учеников на улице. Пыталась ухватиться за детали: прыщик на подбородке, язычок на молнии.
   Но всё прошло без эксцессов: было не до случайных встреч, потому что она впервые увидела, что такое иорданский дождь. Вышла на улицу и упёрлась в стену воды. Она была когда-то на Ниагаре; водопад выглядел точно, как вот это явление. Обмотала платок, шемаг мхадаб, потуже, кусок целлофанa поверх капюшона, и бросилась против «течения», сверяя адреса с немедленно промокшим листком.


   Во всех домах оказались женщины. Она отвлекала их, они были озабочены другими заботами, мало кого в их деревне волнует успеваемость, не до университетов, а овцам всё равно, как пастух усвоил прочитанное и какое-такое домашнее задание выписывал в дурной тетрадке. Рексограммы какие-то. Некогда им учиться, дома сколько дел несделанных. Но выслушивали, вяло кивали, обещали передать мужьям. Придёт отец, он и разберётся.
   В первый по списку дом она вошла было как положено, оставив кроссовки под дрожащим от ветра навесом. Мужчин в первой комнате не было, но женщина, открывшая дверь, всё равно сразу же вытеснила её за порог. Там они и поговорили об учёбе Мухаммеда и о несделанных домашних заданиях. Очень разумная тактика. Не переступила порог — значит, законы гостеприимства на неё не распространились, ни кофе, ни угощений, ни расспросов не требуется. Заодно и волонтёрские правила не нарушаются. Не представившаяся ей женщина обещала всё передать отцу Мухаммеда. Там же, у входа, её укусила за щиколотку мелкая тварь с визгливым голоском. Она подавила собственный жалкий визг и с достоинством завершила беседу, всё время думая о бешенстве.
   Второй дом оказался домом-знаменитостью. Ещё в первые дни она заметила табличку «Старейший Дом Нашей Деревни!». Если придерживаться кодекса, то входить было нельзя, поэтому она заглянула с улицы. Дом был как дом: белёный коридор, узкая лестница на второй этаж, висячая лампа цветного стекла. Никакой тебе патины веков, ничего библейского. Малика рассказала ей сплетню: хозяева очень рассчитывают на будущий туризм, потому и повесили табличку. А вдруг и к ним заедут те туристы, которых собирались катать на верблюдах соседи? Жаль, конечно, что вскоре приехала туристская полиция и заставила снять табличку, но сплетен хватило надолго. И вот теперь ей предстояло войти именно в этот самый, «старейший». Но внутри было так же, как и в предыдущем доме, и результат тоже не отличался: поняли, примем меры. Предприимчивого хозяина увидеть тоже не удалось. Смешно, как она умудрилась поверить? Старейший — это десять веков? Два века? Или старейший — это с 1948 года, когда стали прибывать и строить такие вот времянки палестинцы?
   Она пока с трудом разбиралась в местных реалиях, даже не всегда понимала, кто есть кто. Палестинок легко было узнать по сочно-гранатовым пятничным платьям, а остальных она только училась различать: вот коренные иорданцы, а вот беженцы, а вот мигранты. Постепенно. Пока она ходила от дома к дому, старая знакомица-надежда приподняла было нежную змеиную головку: oна постепенно станет здесь если не своей, то хотя бы доверенным лицом. Миссионером своего рода.
   Прошла весь намеченный маршрут и только тогда посмотрела вниз. К счастью, она была в колготках, и большая часть слюны не проникла в рану, да и рана была поверхностная. Попросила у хозяйки тазик, помыла ранку, застирала обслюнявленные колготки, зашила дырки. Ближайшие новые колготки — в Аммане, а когда ещё ей в Амман...
   На другой день собирала урожай. Мальчуганы, пришибленные какие-то, сдавали каракули, отводя глаза. Всё-таки имеют арабские родители особый авторитет. Во всяком случае, отцы.
   Её прихлебала Ахмад тоже сделал задание, тема была: «Дроби». Через всю щёку тянулась свежая царапина.
— Подрался? — спросила она, надев выражение лукавого дружелюбия.
   Он странно посмотрел на неё и кивнул.

*** 
— Иди ко мне. Иди-иди. Спасибо, что собрал листочки. Вижу, сегодня ты тоже пришёл с уроками.
   Преданный фонарикопоклонник Ахмад приблизился к столу с тоненькой стопкой ответов, но почему-то отказался от чести натянуть фонарик на лоб и прогуляться в нём вдоль столов, обычный их ритуал.
— Учительница Амал, Вы видели его лицо? Где он так расшибся?
— Да у нас полкласса в синяках.
   Действительно, сегодня лица и руки детей особенно отливали фиолетовым.
— Небось, вчера опять ходили по домам? Послушайте, мисс. Вам их не жалко?
— Кого, родителей?
— Детей. Вы действительно не понимаете, как сильно их бьют дома после Ваших визитов? Мы благодарны, конечно, за помощь, но... — Амал поджала губы, отвернулась, не договорив. — Это же деревня, работать надо. У вас там, в вашей Америке, в деревнях как, всё само собой делается?
   Одних били за несделанные уроки, других — за то, что они пытались эти самые уроки делать в ущерб своим обычным обязанностям по дому и уходу за живностью.
— Что же делать?!
— Ничего. Ничего не надо делать.

*** 
   Прокручивая на ходу разговор с Амал, она почувствовала дурноту и прибавила шагу. Легла спать рано, но просыпалась, как только переворачивалась на бок; вместе с ней в горле поворачивались тяжёлые миндалины, и становилось страшно, что неведомая болезнь уже пустила корни.
   С трудом дождавшись просветa в окне, она открыла рот и долго разглядывала в зеркале воспалённые железы, мясо неприличных своей продолговатостью и краснотой миндалин. Горло саднило, хотя она и промолчала весь день. Вечером, выпевая по-бедуински унылое «а-а-а», полоскала солевым раствором. Миндалины сокращалась, как дождевые черви, пытающиеся уползти от опасности.
   На другой день впервые не пошла на работу, позвонив с хозяйкиного телефона и сказавшись простывшей. Она действительно чувствовала себя больной, хотя ничего конкретно не болело. Слабость, сонливость, ломота, тяжесть в горле. Прошла неделя, подошли и прошли выходные, но легче не становилось. Дома назвала бы такую хворобу гриппом, но грипп заканчивается, а эта штука стала, похоже, хронической. С понедельника она начинала ждать выходной, чтобы можно было поспать днем. Она засыпала, как под воду уходила. Без сновидений, без воздуха, в какой-то мутной зеленине.
   После месяца такой каторги она поняла, отчего так слезятся глаза и давит горло, отчего жуткая зевота. Это действительно стало похоже на аллергию. Любая вслух произнесённая ложь становится правдой; она ведь знала, что так и случится, но всё равно солгала тогда, у страшной старухи. И теперь Святой Власий, покровитель верхних дыхательных путей, отвернулся от неё.
   Что там было с ноября, когда она впервые заснула под звуки голоса Амал прямо среди урока, по март, когда она честно назвала проблему проблемой, трудно воспроизвести. Детские руки, как мухи, ползали по её лицу и рукам, вещи из рюкзака путешествовали по классу и не всегда возвращались на место... однажды пропало её педагогическое орудие, фонарик, но ей больше не требовался союзник в её педпредприятиях, потому что предпринимать она ничего более не собиралась. Она вообще не понимала, зачем она здесь нужна. Ей стало казаться, что всё, что она привезла с собой — либерализм и гуманизм, академические навыки и педагогический азарт, — было лежалым, никому здесь не нужным товаром; что она, в сущности, обманывает всю деревню, пытаясь выдать сомнительный этот товарец за жизненные ценности. А надо совсем другое, чего ей не упаковали с собой в дорогу.

*** 
   Аллергия прогрессировала. Даже собственные волосы стали ей ненавистны, жалили в шею, пока она спала. Она просыпалась в красных тонких каракулях под подбородком, как будто некое ядовитое насекомое ползало по ней чуть не всю ночь.
— Днем, то есть, не ложились?
— Нет, конечно. Куда мне было ложиться?
   Куда было ложиться? Надо было находиться на службе. Она сидела на своём стуле и ждала, когда же домой.
   Как человек интересно устроен: где спишь, там и дом. В её случае всё было почти наоборот, потому что спала она везде, a вот дома у неё совсем не было.
— А могло ли больное горло «позаботиться» о том, чтобы ни о чём больше не спрашивать детей в классе?
   Но инсайт навязать нельзя. Смотрю, как она засыпает.
   Я тоже начинала дико зевать с её приходом. До тошноты.

*** 
   Рики повысили и стали выплачивать крохотную зарплату. Хватало как раз на воскресные фалафели для их троицы. Нет, она не была одинока, и подруги у неё были хорошие. Она их не посвящала в подробности аллергии, ну, той хворобы, что вгоняла в сон, зачем. Вот если бы с ней в это время был Бог...
   В родном её городке третьего февраля каждого года она приходила в церковь. Родители были не особо религиозными, но она, она всегда стремилась, и после конфирмации стала ходить без мамы-папы. В церкви было гулко, торжественно, самый воздух звенел. Раньше она знала здесь всех-всех, а вот в последние годы, приезжая на каникулы из колледжа, узнавала совсем немногих, потому что демография изменилась совсем: фабричку, откуда в годы её детства работницы заходили помолиться в обед, закрыли. Теперь здесь молились исключительно строгие тётки из Вест-Индии с блестящими лицами. В туалете висело объявление в стихах:

«Дети, стискивайте зубы:
Жвачку и гостии в унитаз не бросать!
Жвачка прилипает к трубам,
A тело Божье надо уважать».


   Что ж, она не была обязана ни молиться вместе с ними, ни верить в их версию Бога. У неё было своё видение, свои отношения, и можно было молча. Рядом, но отдельно, но рядом. Но теперь молиться не удавалось даже про себя. Она стала какая-то... прозрачная, что ли. Нараспашку, навыворот. Горстка личных вещей в рюкзаке, который приходилось раскрывать где угодно, и тут же заглядывали дети и взрослые, следили за движениями её рук внутри, пытались разглядеть тетрадки, лифчики и носки. Посторонние люди входили без стука и расписывали её дни, её жизнь.

*** 
   Да, пожалуй, не третье февраля, праздник Св. Власия, а отравление и Святой Бенедикт. Она была отравлена их окончательной нелюбовью, бессмысленным, бесцельным одиночеством, и, что самое страшное, это перестало её беспокоить. И количество желаний резко сократилось. Даже мастурбировать приходилось под старые, зачерствевшие фантазии. Её собственные пальцы горчили. Оставалось ждать марта и молиться, молиться про себя.
   Было ли хорошее? Было, конечно. Однажды ранней весной, на дебрифинге в Аммане, один из собратьев-волонтёров положил на её стул букет неестественно огромных, бесстыдно красных маков. Она вдруг осознала, как прекрасны здешние луга: оказывается, маки цвели по всем обочинам, она просто не обращала внимание.

*** 
— Почему Вы там оставались? Неужели нельзя было уехать?
— Мисс Джи, — она называла меня инициалом, так, как это принято в младших классах, по-детски не утруждаясь ни фамилией, ни полным именем, — я пыталась.
   После общего собрания она подошла к руководителю и сказала. Не всё как есть, но сказала. Он встревожился и предложил сходить для начала к доктору в Аммане. Она покорно позвонила прямо при нём, прямо из штаба Корпуса Мира. Руководитель перехватил трубку и попросил поскорее. Ей назначили через четыре дня.
— A можно ли до пятницы остаться в Аммане?
— Нет, это исключено. Где Вы собираетесь ночевать и вообще?
   И вообще, подумал руководитель, чем чёрт не шутит, а вдруг не истерика, не симуляция, а какая-то заразная дрянь. Ещё не хватало нам всем перезаразиться.
   Он позаботился, то есть заказал ей такси на пятницу, и они с Рики поехали назад, в руках у каждой по букету.

*** 
   Она погрузилась в такси и назвала адрес. Таксист, высохший старик с вогнутой грудью, приветливо покивал головой и улыбнулся обросшими щетиной губами. Он был тёмно-коричневый, a кафтан его был то ли грязным, то ли тоже — тёмно-коричневым, и в результате он сливался в однотонное пятно за рулем. Правила поведения волонтёра — проявлять дружелюбие и выражать уважение к культурным и религиозным ценностям страны, поэтому она улыбнулась шофёру:
— Асалям! Долго ли ехать? Сколько мне будет стоить поездка?
   Она знала — приблизительно четыре часа. Также знала, что цена (в динарах) будет названа астрономическая, и что обязательно нужно поторговаться и сбить её, но не слишком. Также, что цена эта все равно копеечная в сравнении с американскими ценами. Ну, вроде билета на автобус, едущий через всю страну.
— Всё будет хорошо, — ответил старик и хлопнул её по джинсовому колену. Или он не был стариком, а просто растерял зубы и давно не брился?
   Ей не пришлось раскручивать нить разговора. Шофёр оказался словоохотливым и задавал вопросы ей — что делает в Иордании, да откуда приехала, да есть ли муж. В конце концов он сказал:
— У меня есть дети. Много детей, — оторвав обе руки от руля, он потряс шестью пальцами, — но нет жены. Давай ко мне в жёны? — он ещё раз хлопнул её по коленке, но на этот раз снял руку чуть медленнее. Как в замедленной съёмке.
   Она инстинктивно сжала колени и спросила о дороге.
— Всё будет хорошо, — сказал старик и осклабился без улыбки.
   Ей стало неуютно.
— Так сколько это будет стоить? Я волонтёр, и денег у меня очень мало, — она решила дать эту информацию сразу, чтобы ограбление показалось ему малопривлекательным.
— Мы договоримся, — сказал шофёр и добавил что-то по-арабски, вопросительно глянув на неё. Она не поняла и решила никак не отвечать. Потом она сопоставила хронологию, и, конечно же, это был пробный шар: от того, знает ли она язык, зависело, какой из сценариев лучше разыгрывать.
   Он продолжал рассказывать о семье, периодически вставляя фразы на арабском и апеллируя к напряжённой коленке. С каждым прикосновением рука его всё глубже прорывала нору меж двух стиснутых ног. В конце концов она сообразила поднять с пола и положить на колени сумку. Шофёр посуровел и глянул на дорогу. Тут и она посмотрела вперёд. Шоссе кончилось, и пошла ухабистая просёлочная. Они довольно далеко по ней заехали.
   Он ехал очень быстро.
— Куда мы едем? Там до самого Аммана должно быть шоссе! — она пыталась доказать, что знает дорогу, что её не проведешь, что она своя, местная, и всё тут хорошо знает. Почему-то казалось, что местную жительницу, хоть бы и белую, он не посмеет тронуть или украсть.
   Шофёр ответил по-арабски.
   Она уловила знакомую фразу, ту, что она сама произносила не раз: «Я не понимаю...». Он больше не понимал английский, вот что.
   За окном замелькали домишки. По деревне пришлось ехать помедленнее. Она стала рыться в сумке, достала адресную книжку.
— Мне нужен телефон. Альхатефу.
— Ла, — сказал он в ответ. То ли отказывался остановиться, то ли здесь не было телефонов.
   Ирония заключалась в том, что звонить было некому, кроме её инструктора в Аммане, и что бы она ему сказала? «Я нахожусь неведомо где, пришлите полицию?
— Вези назад, — она назвала свой адрес в деревне — чтобы не ошибиться в произношении — чтобы не было сомнений, даже если он «забыл» английский. — Аудедун. Назад.
   Он вынужденно затормозил, пропуская огромный грузовик, и она высунулась из окна:
— Альхатефу! Помогите!
   Какой-то парень оглянулся.
   Продолжая твердить свой деревенский адрес, она ухватилась за дверную ручку и прижала к груди сумку, начиная готовиться к рывку. Открыть дверь на ходу, и там будь что будет. Люди они, эти деревенские, или не люди? Всё лучше, чем в страшной капсуле такси.
   Внезапно шофёр, напрягшийся и как бы оглохший с того момента, когда её голос зазвенел от ужаса, переспросил с холодным непониманием:
— Аудедун?!
— Я забыла деньги, — сказала она по-английски.
   К счастью, он не стал её обыскивать. Такси с визгом развернулось, и за сорок минут он довёз до исходной точки. Весь кошмар продолжался полтора часа, не более.
   Самое дурацкое, то, что долго мучило её, даже во сне, это — что она с ним расплатилась, сунув ему пропотевшие в кулаке пятьдесят динаров.
   Больше она не пыталась попасть к доктору.

*** 
   За билет заплатили родители. Она не могла членораздельно объяснить им ничего из того, что с ней происходило, но они парочку раз дозванивались и слышали, как она стала говорить и реагировать. Почему-то мама была убедилась, что её надо спасать, и каким-то чудом сговорилась с квартирной хозяйкой. Через неделю-другую после истории с сорвавшимся визитом к врачу та вошла в комнату и коротко сказала:
— Ты уезжаешь, учительница. Завтра самолёт в Америку.
   Она даже почувствовала какое-то воодушевление и впервые улыбнулась безликой хозяйке.

*** 
   Она сообщила всем, что сегодня её последний день. Никто не был удивлён, только её товарка Малика заплакала.
   Она больше не должна была притворяться и, не борясь с собой, продремала до последнего урока прямо в классе.
   В два с облегчением поднялась со стула.
— Прощайте, мисс, благодарим за помощь, — вяло говорили мальчики, группками пробирались к выходу.
   Один из них подошёл к учительскому столу. Принёс листок и положил написанным вниз.
— Это мне? — изобразив умиление.
— Вам, — мальчик немигающе смотрел на неё тёмно-вишневыми глазами без белков.
—Спасибо, я тро... — начала было отнекиваться она, ожидая какую-нибудь непропорциональную картинку. Но на листке было лишь короткое слово на арабском.
—Это моё имя, — пояснил мальчик. — Чтобы Вы помнили моё имя и узнали его в газетах, когда обо мне напишут. Когда он меня убьёт.
   Она не знала, что делать с лицом, куда девать дурацкую, приклеенную заранее улыбку. Да и что говорить, она не знала.
   А мальчик повернулся и ушёл.
   Она тоже ушла: механизм был запущен, в Аммане её ждали на финальное собеседование, оттуда сразу в аэропорт. Собрала в две сумки скарб и прилегла перед отъездом. Её знобило, она это точно помнила. Спала двое суток и проспала самолет. Никто её не разбудил — комната не сдавалась же, хоть сколько туристов привези в эту деревню. А что? Достопримечательности довольно далеко, а туристу подавай римские развалины или там бедуинский лагерь. А деревня была обычная, и люди в ней жили… ну, не для туристов приспособленные люди. И не любили они туристов, прямо скажем.

*** 
— А потом? Что Вы там делали следующие два месяца?
— А? — подпрыгнув на стуле. Уже успела заснуть, а ведь только что говорила.
   Кто-нибудь, разбудите меня. Кто-нибудь, выставьте её из моего кабинета. Я не хочу этого сонного варева, в которое я бултыхаюсь, как только она садится поудобнее.
— Хотя бы что-то Вам запомнилось из весенней четверти?
— Плевали они на меня, — тусклым монотонным голосом.
   И, слегка качнувшись, помолчав, с внезапной переменой порядка слов и интонации:
— Они на меня плевали.
   Она вдруг увидела этот обильный, желтоватый от какой-то гадости, которую все там жевали, плевок, покачивающийся как поплавок на листке её тетради. Да, всё так: подходили и плевали, ждали, что она накажет, вскрикнет, что-то сделает.

*** 
   Инструктор приехал на личной машине и сам отвёз её в “Королеву Алию”: родители активизировались и нашли какие-то старые, ещё университетские знакомства в ЮНИСЕФе, оттуда позвонили в штаб-квартиру Корпуса и популярно объяснили серьёзность ситуации. Она заснула, как только машина тронулась, а по-настоящему проснулась уже в самолёте, поэтому помнила лишь какие-то ошмётки: выехали до рассвета, долго ждали на какой-то стоянке, инструктор “лечил”: «Почему нам не звонила?.. Что ж ты как без кожи... Хочешь, переведу в Амман... Будешь на звонки... Со мной дружила бы... Если кто обидит, скажи... Хорошего парня бы тебе... был у тебя когда-нибудь чёрный парень?»
   Она, кажется, отрицательно мотнула головой, и он в темноте взял её руку и обвил пальцы вокруг чего-то, толщиной и твёрдостью напоминавшего ствол молодой яблони:
—Видала? Может, останешься?
   Если обрезать кору по окружности, то можно убить дерево.
   Если обрезать кору...
   Устав ждать реакции, инструктор отлепил её пальцы, выгрузил сумки из багажника, повесил ей на плечи и подтолкнул к темной ещё стеклянной двери:
—Давай, быстро пошла на посадку.
   Может, всё это ей привиделось.

*** 
   Я очень спешу? Но её история не рассказывается иначе, ведь она может заснуть на полуслове или не прийти больше.
   Она вернулась к началу мая. Мама и отец встречали на полпути, в JFK. Совсем обесцветившаяся мама со впавшим лицом, всё понимавшая мама ещё до объятия протянула ей пакет с только что купленным «Сабвеем». Было немного стыдно, но она съела свой фут-лонг прямо из пакета, а потом облизала целлофан. Подняв глаза, она увидела лицо отца, напомнившее ей маску из греческой трагедии. Подумаешь, трагедия, хорошие манеры отшелушились. Ничего не подозревал он о трагедии.
   Ещё в аэропорту она сказала, что попробует жизнь в большом городе. Юность — время контрастов. Можно, она останется в Нью-Йорке?
   Она нашла квартиру в глубинах Бруклина, в одном из тех районов, что когда-то были еврейскими, потом заселились вытесненными из Гарлема островитянами, и совсем недавно оказались освоенными неофитами — молодыми, до тридцати, белыми мальчиками и девочками. На окнах верхних этажей ещё оставались решетки времён этнической борьбы за территорию. А сейчас всё цивилизовалось в срочном порядке. Говорят же, куда придет хоть один белый, чёрным уже не жить — вытеснят на фиг. Жила сначала с руммэйткой, в крохотной мансарде со скошенным потолком; родители сначала не осознали, что в университет она так и не вернулась, и посылали щедрое содержание. Так им образом она накопила на отдельную маленькую студию в страшном, запущенном лентяйкой-гречанкой билдинге, где все трубы как старые варикозные вены и дети отличаются «свинцовыми» отставаниями в развитии. На неё свинец уже не повлияет, и трубы перекрашивать да ремонт делать она не требовала. Получалось очень даже по карману.
   Но она была отравлена другим способом.
   Да, отравлена. Она перестала брить ноги и подмышки ещё в деревне, так и продолжила в Бруклине. Безотносительно сексуальной ориентации. Но оказалось, она подаёт неправильные сигналы, и её стали останавливать девушки. В конце концов её начали приглашать на вечеринки с выпивкой. Пока она, безработный гуманитарий, приценивалась к нью-йоркскому рынку труда (специализация — хвастаться нечем, английский и социология, Summa Cum Laude), родители доплачивали. Точнее, платили за всё. Ей даже не было стыдно. Забывала стыдиться, то есть.
   Время укорачивалось с обеих сторон, и со стороны прошлого, и со стороны будущего, и что оставалось ей? Сон настоящего, подушка в паутине слюны. Что хлипкие стены иорданской комнатушки, что многослойно перекрашенные стены мегаполисной трущобки, всё одно.
   С одной из вечеринок она притащила вьюношу, дизайнера какого-то трендовой требухи, постоянно подливавшего ей и настойчиво угощавшего «очень хорошей» травой, не той, что курили все гости, а своей личной, качеством повыше. Видимо, под влиянием этой, неизвестно чем нафаршированной травы, она позволила ему дотронуться до своего давно запретного тела. Он взялся за неё как-то деловито. Как будто её оргазм зачелся бы ему как дизайнерский проект. Через сорок минут усилий посмотрел ей в лицо: 
— Скажи, чего ты хочешь?
   С его подбородка стекали струйки её горького сока, и потому он стал немного похож на бешеную собаку. Она видела таких в деревне.
— Я хочу спать, — равнодушно ответила она, но всё же заставила себя и отдала ему должок. Надо сказать, его оргазм тоже заставил себя ждать, но, в конце концов, всё произошло. Задерживая рвотный рефлекс, она добежала до ванной и вместе с по-христиански непролитым семенем выблевала все сегодняшние коктейли и остатки травки.
   Пока она содрогалась в ванной, соблазнитель оделся и стоял теперь у дверей. Всё-таки попрощался с ней, чему она немало подивилась. Призрак персикового шнапса поселился во рту до конца недели.
   Потом были ещё какие-то. И ещё. Она оттягивала разрывы, не смела уходить и кончать. Если вначале настойчивые мужчины охладевали и незаметно исчезали, она не искала, не пыталась вызвонить и выяснить. Если же они не уходили сами, то присоединялись к числу полу-отношений, тянувшихся за ней тонким хвостом, голым крысиным хвостом. Её внутренние отношения с выбором, с риском всегда были непростыми, a после Иордании ещё усложнились.

*** 
   Иногда она по-настоящему, до конца просыпалась и с недоумением оглядывалась вокруг: откуда здесь её вещи? Где она? Чей это почерк на прилипшем к столу листке? Кто-то сказал ей всё записывать, и она записывала.
   Мне казалось иногда, что она и в клинику приходила по какому-то наитию, чудом попадала именно в мой, а не в соседний кабинет, чудом вспоминала первую букву моего имени, а иногда даже реагировала на мои реплики. Весёленькая работа. И главное, исполненная глубокого смысла. Может, в группу её?
   Неожиданно она согласилась. Правда, спросила: «Я Вам надоела, да?»
   Самым твёрдым, но тёплым тоном:
— Это часть Вашего роста, Вашего возвращения. В безопасных условиях терапевтической группы... — И, пока она не передумала: — Я рада, что Вы доверяете мне и клинике.
   Но доверять свою безопасность нашей клинике — это надо ещё постараться. Разбросанная по квартирам пропахшего тараканами старого многоквартирного дома, с неприятным духом неуместной фамильярности. По воскресеньям пациенты приходили с детьми и животными. Психотерапевты тоже — с детьми и животными, благо в выходные начальства не было. В одно из воскресений у неё случился панический приступ прямо в приёмной. Молодой индус, кстати, будущий её согруппник, зависший в образе юного экзотического любовника и приходивший поплакаться об умерших отношениях с состоятельной дамочкой лет на десять его старше, сладко улыбнулся ей и жестом предложил попробовать его карри. Как только он поднял крышку одноразового контейнера, она начала задыхаться и рвать с себя и так растянутый ворот свитера. Специи напомнили что-то. Восточная еда — её триггер. Извините. После этого случая вопрос о группе был закрыт. Зевота продолжалась.

*** 
   Зачем-то она принялась медитировать, сошлась с йогинями. Медитация только усугубила, она и так совсем уж отвалилась от реальности, а медитация разрушила, что ещё оставалось нетронутoго — какие-то детские воспоминания, тёплые местечки в закоулках подсознания, остатки мыслительных привычек.
   Она медитировала на слово «терпение». Буль-буль, легко нырять туда, тяжко всплывать. Она быстро отказалась от всего этого. Медитация — это молитва атеиста, а она человек верующий.
   Она собралась-таки в храм Божий, аккуратный, в свежей штукатурке, вот разве что у мадонны, стоящей у входа, пальцы были замусолены, но это же от поцелуев и касаний. Из окружающего сада, с холма, видна была наморщенная тёмная река, готовая слиться с океаном, но это всего лишь оборот речи, никуда она не сливалась, ни во что другое не превращалась, так, иллюзия движения. На мессе было пустовато, а чего вы ждали после скандала с отцами-совратителями. Пусть благодарят за долготерпение прихожан. И школы закрываются, да-да. А она училась в католической школе, и никто не приставал к ней ни разу, разве что монахини лупили по пальцам для выработки безупречного почерка.
   В общем, она была рада возможности вернуться в лоно церкви, пусть и в таком запущенном варианте. Обычно она засыпала ещё во время литургии, так что до гомилии дело не доходило, и она затруднилась бы ответить, хороший ли у них проповедник, но голос святого отца проникал в её сон и делал его спокойным и уютным. Она просыпалась к концу мессы отдохнувшая.
   И начала рассказывать сны.
   Ей часто снился голос: «Это моё имя... помните имя».
   Ей снились талоны, похожие на билетики лотереи из игровой аркады её детства. Она протягивала их пограничнику в вычурной форме: «Вот… для выезда из страны…» — и он с удивлением говорил: «Так вы все вместе уезжаете?» Oна оборачивалась — за спиной стояли молчаливые дети, корчили рожи. Она кричала в отчаянии: «Если будете такими, я не возьму вас с собой».
   Ещё снились какие-то разноцветные карточки вместо билетов, она протягивает их пограничнику, а тот смеется, вы это что, девушка, билет потеряли и думаете, мы тут все дураки и не заметим разницу?
   Снилось, что она вернулась в деревню и ищет свой рюкзак, в котором имя мальчика, a найти не может: миссию свернули.
   Кстати, наяву иорданское отделение программы тоже свернули. Не пошло что-то.

*** 
   Ей всё не становилось лучше. Отправили на электрошок, и он, можно сказать, помог неким парадоксальным образом: она стала забывать какие-то, тревожащие её, детали, повеселела как-то, капюшон подняла. Симптомы нарколепсии не уходили, но она была довольна своей психотерапией: ей ведь удалось столько всего вспомнить, и она не сошла с ума от вспомненного. Проблемы административного свойства возникли, когда oна начала просыпать сессии, а ведь у нас всё строго по часам, весь приём: границы-границы! Так и перестала посещать — точнее, очертили границы и выписали, к большому удовольствию нервного начальства, не желающего работать с такой миной замедленного действия.
   Снова о ней мы услышали много позже от кого-то из пациентов:
— Помните девушку, что всегда спала в приёмной? Умерла она.
   Никто не знает всех деталей, свидетелей ведь не было и быть не могло. С трубами у них там что-то регулярно случалось; должна быть такая система, регулирующая температуру, но, по всему, в этот день она не сработала — домA столетней давности, запущены, так бывает сплошь и рядом. В общем, пошла ранним зимним утром в душ, хлынул крутой кипяток, а реакция у спящего или полусонного... И непонятно, сколько ушло у неё времени на то, чтобы вырваться из кабинки. Пока достучалась к соседям, на лестнице потеряла сознание от боли; вправду очень рано было, до рассвета. Голая, в ошмётках кожи, она была доставлена в госпиталь, и мать, говорят, приехала сидеть в интенсивной терапии — кто-то нашёл-таки номер телефона! Но она уже не пришла в сознание. Повезло этой гадине лендлордихе, попались бы другие родители, какие деньжищи получили б в компенсацию. А эти просто собрали дочкин скарб и молча уехали. Очень интеллигентные люди.

*** 
   Откуда нам знать, как это было. Должно быть, в тот момент никакой такой боли и не было. Татуировки вздувались и лопались на коже, а она всё таращилась бессмысленно, не просыпаясь. Должно быть, ей казалось, что она снова заснула с открытыми глазами и видит сон о боли.
   Откуда нам знать, что ей казалось. Теперь уже не спросишь.
   Как же её звали-то? Господи, до чего сегодня хочется спать…

New York. 12/2019