Сабиров Рустем. Здесь протекала река


Бог у каждого свой

Мой контуженный дед так похож был на Бога:
И гневлив, но забывчив, и всеведущ, но глух.
В его стылых очах пламенела дорога,
Расстрелявшая память, разорвавшая слух.

Его руки дрожали предчувствием боли,
Что ночами, как штопор, вгрызается в мозг,
Чтобы вырвать из сна — на мгновенье, не более,
И вернуть в подсознанья дымящийся воск.

Бог у каждого свой, нет единого Бога.
Но с немыслимой, горней своей высоты
Он вбирает в себя до последнего слога
Весь клубок твоих горестей и маеты.

Это сгусток вины, эта хладная вечность,
Средоточье измен, суетливых грешков.
Это правда, которую страшно поведать,
Это тени ушедших — друзей иль врагов.

Бог у каждого свой. С каждым годом все глуше
Его лёгкая поступь сквозь сирую ночь.
Он болит, словно пуля, вживлённая в душу,
И скорбит оттого, что не в силах помочь.

Бог у каждого свой. Непохожий, отдельный.
И когда я, отчаясь услышать ответ,
Крикну: «Где ж ты, Господь?!» то из тьмы запредельной,
Он проступит неясно, мой контуженный дед.

Идол

Мне интереснее дерево, чем идол, что из дерева вытесан.
Спираль годовых колец интересней его корявого тельца.
Точный росчерк волокон, что дуновеньем Бога выписан
Интереснее беззубого рта, вырезанного рукой умельца.

Мне интереснее дерево, сосудов чертёж филигранный,
Помнящих неторопливый говор подземных вод.
Томная влага земли, врачующая времени раны,
Интересней, чем пустые глазницы и вздутый, несытый живот.

Мне интересней дерева несмолкающее одиночество,
под горячий звон мошкары и дробный, стрекочущий зов,
тайные иероглифы тоннелей жучков-древоточцев,
искрящаяся цепочка спешащих наверх муравьёв

Мне предпочтительней лес — зелёный собрат океана,
взгляды внимательных птиц, разговоры листьев живых,
Чем ненавидящий взгляд криворотого истукана
и сиплые причитания выживших из ума ворожих.

Холмы под луной…

Полая цепь холмов — словно застывший звук,
Словно вчерашний сон, словно неровный пульс.
Ветер плетёт спираль, пробует мрак на зуб,
Травы вгоняя в транс, неба касаясь вскользь.

Долгий ползущий змей, весь в чешуе дерев,
Греза пустых равнин, их разделённый нерв.
Полая цепь холмов — выдох бесплодных недр.
Мне бы упасть ничком, душу в траву втерев.

Мне бы услышать въявь говор глубинных вод
И подколодный гул впаянных валунов,
Что мне миганье звёзд, что мне бездонный свод.
Тяжек язык земли, рокот глубинных слов.

Но недоверчив мир, скрытен, угрюм, упрям,
Полая цепь холмов, неба горбатый срез.
Жёсток, непроходим горький, сырой бурьян,
Копит в себе луна жёлтую ртуть небес.

Чертополох в грозу

Над водой обрыв, травяная желчь.
Ветер пыль вертел, плёл да ворожил.
Татарва́-трава, жесткокрылый смерч,
Говорливый ток отворённых жил.

Ветер гонит рвань, стелет веером,
Долу клонятся донник с клевером.
Лишь чертополох, зол и голенаст,
Не согнёт хребта, ни клочка не сдаст.

Тощ, угрюм и дик, нищ и узловат.
И богам не мил, и чертям не брат,
Вишь, как стелется хмарь зелёная…
Татарва-трава, тварь клеймёная

Колесит гроза, мир разъят-разверст…
Травы все — в кулак, он — один как перст.
Ветром вздыбленным берег бит и гнут,
И сечмя сечёт сыромятный кнут.

Что ж ты маешься, жизнь заблудшая?
Всё вберёт в себя глина вспухшая.

Зарастут пото́м раны-язвины…
Татарва-трава, братец названный…

Река перед ледоходом
                                                         Памяти мамы

У реки в эти дни облик хмурый, больной, неуклюжий.
Всё глядит исподлобья: «уйди, говорит, не смотри —
На рубцы эти рваные, рытвины, пролежни, лужи,
Это древняя боль, что давно колобродит внутри».

Прибывающий мир запоздал на глухих перекрёстках
оголённых пространств, второпях одураченный сном.
Но прибрежная ива дрожит, не чураясь уродства,
на безбожном ветру, и шатается, как метроном.

У реки в эти дни вид внимательный и отрешённый,
Ожидая в молчанье спасительный скрежет и всхлип.
В низких тучах темнеет угроза грозы погребённой,
прошлогодние листья втираются в кожу земли

«Уходи, говорит, пережди этот час окаянный.
Ты услышишь спиной сквозь парящую снежную слизь:
Плеск незрячей волны прозвучит, словно плач первозданный —
Так закончится смерть, и ещё не закончится жизнь.

Мы увидим рассвет всепрощающий, дикие гнёзда,
И вокруг дерева́ и скворечни, и жизнь впереди.
Всё вернётся опять, всё опять непременно вернётся…
Мы увидимся вновь.
А покуда, сынок, — уходи».


***
Здесь протекала река — неторопливо и тускло.
Тело стоокой воды, кладезь сырой тишины.
Люди бредут по её окаменевшему руслу,
Смутно сознаньем ловя шелест тревожной волны.

В уличной гари и мгле — хрип твердокаменных линий.
В злом перекрестье путей будто споткнётся душа:
Вдруг ей привидится плеск горизонтального ливня,
Отзвук утопшей травы, вязкая прель камыша.

Город оглохнет на миг, норов уняв свой извечный.
Здесь протекала река, холод, волненье, круги.
И померещится тут сирой душе человечьей,
что он всего-то — волна вниз уходящей реки.

Что он всего-то вода, путь неприметен и узок,
И отразятся в зрачках ветви, туман, облака.
Оповестит белый свет трель неземных трясогузок:
Здесь протекала река,
Здесь Протекала Река…

Февраль, пурга

Ветра́ из вековой утробы
Гудят, пространство заголя́.
Гвоздит слоёные сугробы
Корявый почерк февраля.

Той клинописи коромысло
Замкнула напрочь темнота.
Над каменной землёй зависла
Деревьев чернь и нагота.

И эти воющие бредни —
Как тяжкий предрассветный сон.
Кручёным снегом предпоследним
Небесный купол осенён.

Но вот — река…
Ей нету дела
До тяжб февральских и хвороб,
Её спелёнатое тело
Трясёт предродовой озноб.

Из хладной темноты острожной
Глядит в белёсой синеве
Внимательно и осторожно —
сквозь полынью — на белый свет.