Дмитриев Андрей. Ты не молчи


***
И пуля прошла навылет,
и солнце ушло в зенит…
Уборщица с плеском вылила
воду цвета земли.
В омытом зеркальном холоде,
но с детской трещоткой в руке
мы будто по-прежнему молоды
на старом материке.

Сквозят ледяные трамваи
по желобу долгих зим,
который с утра разгребает
молва по пути в магазин.
И нет ничего беспощаднее,
и нет ничего белей
для выживших в пору осады
простых и домашних зверей,
чем эти простудные хрипы,
процеженные стеклом,
да наголо бритые липы,
которым твердят: поделом…

И пуля прошла – не сыщут,
и солнце ушло – в расход.
Из общедоступной пищи –
лишь сердца кровавый кусок,
но воду, что вылили с плеском
во славу намытых полов,
земля возвратит в свою песню
в отсутствие чистых слов…


***
А был ли мальчик,
был ли мальчик?
Спроси у девочки тайком.
Она припомнит Фибоначчи,
в степи приметит террикон,
взметнёт над суетой кудряшки,
припудрит носик свой пыльцой
и скажет, что уже не страшно
быть в зеркале чужим лицом.

Ах, эти милые картинки:
шмель, заползающий в бутон,
растаявшая всё же льдинка
в бокале с тем, что прочит сон,
нездешний путь, трава по пояс
и с нитки бусинки – кап-кап.
Всё в ней найти стремится голос,
лишь феньки находя пока…

В кровавом вальсе Годунова
другие мальчики парят,
хотя и то давно не ново –
не нов, поскольку, в целом ад.
Блуждать по стынущей аллее –
пока глаза не отведут,
и, Самгина весь фильм жалея,
вновь, как и он, остаться тут.


***
Не Афанасий, не Никитин,
а всё туда-сюда – пешком.
Свидетелем земных событий
в маршрутный график помещён.
На щёках плещутся гуашью
неоновые блики в час,
когда он шествует меж башен
из крашеного кирпича
по тротуарам, где горгулий
на поводках ведут псари,
и с тихой мантрой «гули-гули»
старушка сыплет сухари.
Там – на изведанных дорожках,
в ухабистых развалах дней,
он – как и все – сегодня прожит
до кончиков слепых огней…

Смешались в кучу кони, люди,
сгустились вязкие тона.
Из всех отчаливших посудин
причалит к берегу одна
луна – ему предложит сходни,
и он взойдёт на свой этаж,
решив, что хватит на сегодня,
хоть путь по-прежнему манящ
для ходока сквозь эти толщи
и для медведя-шатуна.
Но и Никитин мыслил проще,
оставив посох до утра…


***
И вот когда всё это стихнет –
лукавый доктор подтвердит –
раскроет почки облепиха,
мёд обещая впереди.
Качнётся жизнь – не то, чтоб вправо,
не то, чтоб влево – изнутри,
покинув эту переправу,
где видно только пузыри.
И вот когда фонарным всплеском
потушит лампочку – в тот миг
на хорде нового отрезка
возникнет чей-то яркий блик –
как невидаль в столь очевидном,
как пробуждающий звонок.
Под долгий и глубокий выдох,
ну не всегда же под шумок…

Здесь что-то будет, с кем-то будет,
и тем лишь бесподобно, что
не скажешь больше: знал, ведь, люди,
готовил нужное плечо.
Закрытый счёт – другим интрига:
а как же он на это жил?
Вот так и жил – по землянику
ходил и с мухами дружил.


***
Зелёный змий закончит фотосинтез,
и стебель вычертит движение извне.
Мы пережили уж какой по счёту кризис,
манёвры доверяя кривизне.
Бежит по ветке белка – не летяга,
а то бы – прыг – и дальше из пике
пошла б на взлёт стремительный, однако –
и так шустра: орех невдалеке.

Ты не молчи – дай воздуха глаголам,
вокруг и без того одни замки.
А помнишь двор? А помнишь нашу школу?
Теперь не так заборы высоки?
Остыла в усыпальнице природа,
припудрив щёки снегом – белый сон,
а, ведь, всего лишь остудили воду
и птиц услали до апреля вон…

Зрачок старухи, проходящей мимо,
напоминает чёрную дыру –
в ней канули галактики и с ними
за смертью смерть – не только на миру.
Не надо быть искусным Калиостро,
чтобы исход игры предугадать –
всё очень сложно и – напротив – очень просто:
начнём опять…


***
Трещат поленья в каменном мешке,
клубится дым, и пахнет горьким пеплом.
Где ждали хлеба – там и впредь Ташкент,
а, впрочем, мест сегодня много хлебных.

Остановилась музыка, застыл
в полёте маленький жучок-сновидец.
Сквозь шелест всех оторванных нам крыл
плывёт уснувший на привале витязь.

Из принтера выходит береста –
крючки и закорючки крупным кеглем,
но плавный жест стерляжьего хвоста
велел огню в глазах чтецов быть беглым.

То Новый год, то Пасха, то пожар.
Вновь с кем-то угол делит биссектриса,
пока вопрос квартирный не прижал,
вернув булгаковской цитате смысл.

Доеден сыр, закончилось вино.
Трещат поленья, но знобит под вечер.
И, пыль смахнув протёртым рукавом,
находишь зеркало, как и себя, конечным…


***
Рыба пела в хоре,
раздувая жабры,
о далёком море –
искренне и жалобно.
Было в этом пении
что-то от бессилия,
немоты и пепла, но
и воды спасительной.

Рыба пела – тусклая,
зябкая и стылая,
повторяя музыку
ту, что знала сызмальства,
ту, что белой пеною
стлала кромку берега
в час, когда и пение
было делом времени.

В рыбьем хоре трепетном
громче право голоса.
Это то, наверное,
что пронзало проблеском
толщу вод непознанных
до того, как неводом,
вычерпали борозды
без посевов нереста.

Рыба пела в хоре –
билась, надрывалась,
но с глубинным холодом
лишь отождествлялась,
Тишина – и только,
кислородный голод –
в ней завыть бы волком,
да и то – легко ли…


***
Под сакурой не спится по весне –
мешают цвет – и аромат, и ветер,
живущий больше не движением извне,
а скрипом отпустивших створку петель.
Как самурай, забывший свой айфон
на прикроватном столике под книгой,
распахнутой на той главе, где звон
разбитых судеб стал надрывным криком,
он наблюдает мимолётный дрейф
поднявшегося над планетой пара,
который преграждает только ветвь –
но не физически, а словно грёзу память.

А вот зимой – ни соков, ни ростков,
ни птиц, вернувших подлинное имя –
есть только меч холодный, что жесток
к тому, кто отстрелялся холостыми
или под выдох в воздух, да земля,
промёрзшая до той своей изнанки,
что, вывернутой оказавшись зря,
ложилась мглой на питерский Исакий
и на равнины средней полосы.
Пусть день зимою короток, как хокку,
к нему сакэ, пожалуй, не неси,
а лучше сразу – чёрный хлеб и водку.

Весна придёт – продолжится свирель,
а с ней и самурайские ноктюрны,
но до тех пор – в её возможность верь,
от сада перейдя к архитектуре.
Под сакурой не спится и зимой,
в чём, может быть, японец не согласен,
и пишет каллиграф о том письмо
на рисовой бумаге тушью красной…


***
На натянутой верёвке
сохнет мокрое бельё –
будто пляска скоморохов,
потешавшая в былом,
на ветру стремится выйти
за очерченный ей круг –
в чистоте и не в обиде,
но отбилось вновь от рук.
Мечет снежная пороша
мелкий бисер. Простыня
между будущим и прошлым
словно белая стена…

На отшибе частный сектор
опоясал свой гектар
досками, железной сеткой,
врыл здесь листовой металл.
Поджимают новостройки –
надвигается прогресс,
что ж, пододеяльник мокрый –
парус выцветших чудес.
Как на стропах парашюта
сохнет стираный уют,
пучеглазые маршрутки
мимо дребезжа снуют.

Будет день и будет пища,
будет долгая зима.
В окна дома ветер свищет:
унесёт – бельё снимай.
Скоморошьим хороводом,
когда чарки до краёв,
рвутся майки на свободу,
будто ведают её.
На верёвку уповая,
стынут контуры двора,
где с пустыми рукавами
вновь остались свитера.


***
«Ваша публикация удалена».
Видимо, слишком была длинна.
Видимо, текст догорел дотла.
Пепел ложится в пустую длань.
В ленте раскидистых соцсетей
ловишь фрагменты рыбьих костей:
больше нет для тебя вестей
по координатам этих систем.

Включенный счётчик всё обнулит.
Будешь красив, как корабль на мели.
Бубен возьмёшь и споёшь: ай-люли.
Лишь уронил, а уже подмели.
Выложи снимок, где ты – антрекот,
коли не вышел целостный кот,
может быть, кто-то хоть подпись прочтёт –
задом пускай бы уж наперёд.

Сильно ушёл от тебя интернет,
пробуй догнать, если купишь билет,
если допишешь к тексту куплет,
где приготовишь для всех винегрет.
Клавиши клацают – в лес по дрова:
щепки летят, и трещат дерева,
со щепками точно неплохи дела,
но публикация удалена…