СКВОЗЬ ВОДЫ И ТУМАН
Она пришла в их школу в девятый класс, когда он учился в одиннадцатом (времена недолгой хрущёвской политехнизации среднего образования), последнем. Он сразу обратил на неё внимание – так резко она выделялась неожиданной в её возрасте зрелой женственностью, но всего более её красили глубокие и ласковые, так ему казалось, глаза. Почему она обратила на него внимание, тоже было понятно: неспортивный (тогда спортивность ещё только набирала цену) узкоплечий очкарик, он считался одним из записных школьных умников и остряков, что давало свою – и немалую – долю популярности.
Вне школы они не встречались, да и в школе встречи были спонтанными, разговоров уже и не вспомнить, да, кажется, и тогда они не имели особого значения: контакт был чисто эмоциональный, сейчас бы сказали «чувственный», потому-то ему потом так и помнились не слова, а взгляды.
Через три года после школы, когда она только поступила в институт, а он бестолково осваивал пространства относительной свободы в её богемном варианте и, как мог, увязывал свои стихотворные и алкогольные опыты и пристрастия, они случайно встретились возле её дома, глядевшего окнами на Нижний парк, откуда он вышел купить вина и куда, купив, собирался возвратиться. Она пригласила его к себе, удачно купленная бутылка была тут же водружена на стол. Выпив, он пересел на диван и, когда она села рядом, притянул её к себе. Она довела движение до логического конца, верно угадав его желание, и ещё через мгновение, сбросив свои разношенные полуботинки рядом с её босоножками, он оказался вплотную прижатым к ней (диван был довольно узкий). Она лежала с закрытыми глазами, его правая рука медленно, осторожно поднимала подол широкой юбки. Оторвавшись от её губ, он перевёл взгляд вниз и увидел под смуглой полоской загорелого живота простые белые трусики, в самом низу приподнятые бугорком и чуть-чуть просвечивающие тёмным. Но в тот момент, когда его ладонь уже скользнула под резинку, раздался звук отпираемой входной двери, и шёпотом вскрикнув: «Это мама!», она, а вслед за нею и он, вскочила с дивана.
Почему они не повторили попытку назавтра, через несколько дней, через месяц, он не может сказать сейчас, как, боюсь, не смог бы сказать и тогда. Кто знает ту настоящую причину, которая мешает какому-то мужчине и какой-то женщине стать мужем и женой, любовниками или, скажем высоким слогом, единой плотью? Ещё через пару лет они встретились на улице, он со своей компанией, она со своей, - компаниями между собой не знакомыми, так что встречу можно было считать почти интимной – и при расставании в их прощальных взглядах была ласка несостоявшейся близости, и взаимное прощение, и грусть.
Через много лет, уже заграницей, он вдруг стал часто её вспоминать, без какой-либо внешней причины. Что это было – потребность в тепле, которую всё больше ощущает каждый человек в свою осеннюю пору? Очень может быть. Как бы там ни было, в очередной приезд в Питер он решил её найти. Задача не выглядела простой: Царское Село, в котором они когда-то жили, разрослось, наверное, втрое, а по населению так и раз в десять, дом он помнил смутно, ни его номера ни номера квартиры в памяти не осталось, да и район был окраинный, вполне подходящий для новостройки. И всё же он попытался. На его счастье место оказалось забытым если не Богом, то строителями, не без труда обнаружилось и что-то вроде домоуправления, и, за пять долларов купив благосклонность восседавшей там дамы, он нашёл – в ветхой домовой книге – нужный ему адрес вместе с нужной – не забытой – фамилией. Однако радоваться, он это понимал, было рано. Девять шансов из десяти были за то, что жильцы сменились и, может быть, даже не один раз, а уж что касается фамилии, которую в данном случае следовало называть девичьей, - то уж она-то поменялась наверняка.
И тем не менее… И тем не менее, когда после краткой передышки – одышки – на нужном этаже он нажал на звонок, дверь ему открыла она, узнанная безошибочно и мгновенно, и самым удивительным, на несколько секунд перехватившим ему горло, было то, что и она сразу узнала его и назвала по имени.
Потом они сидели в комнате и говорили, и ему, да, наверное, и ей было понятно, что слова абсолютно не важны: в истории их раздельной жизни не происходило ничего необыкновенного – что куда более важным было то, что трудно назвать словами, но что ощутимо для обоих стояло сейчас между ними – тёплое и плотное, как вода когда-то любимого ими Колонического пруда.
Он сидел напротив неё, слушал, говорил, и всё больше понимал, что эта встреча – не с нею, вернее, не столько с нею, сколько с его собственным несбывшимся. С тем, что когда-то могло стать его радостью или болью, подарком небес или ударом судьбы, да мало ли чем ещё, но чего уже никогда - никогда– не будет. Бутылка вина, которую он на всякий случай захватил с собой, опустела. Темнеющая комната – свет она не включала – медленно заполнялась туманом, ползущим со стороны Нижнего парка. Почти машинально он пересел на диван, а когда она села к нему, мягко но решительно уложил её рядом с собой. Потом так же быстро и решительно снял с обоих всё лишнее, потому что им нужно было многое успеть до того, как раскроются двери.
ЗА ДАЛЬЮ
Симпатичная девушка из еврейской семьи. Неглупая, начитанная, с поразительным даром бестактности. Мать, преподавательница высшей математики, романтична, в свободное от работы время шьёт знакомым жилетки, за которые хочется оторвать руки. Строгий отец, запрещающий взрослой дочери возвращаться после девяти вечера. При всей своей суровости имеет слабость: каждый год с упоением ремонтирует квартиру. На время ремонта – неделю – выставляет дочь из дому, ночуй где хочешь. Во время одного такого ремонта я лишил её невинности. Когда я лёг рядом, она спросила: «Теперь я женщина?» «На сто процентов» - сказал я и снова подтвердил это делом. Через несколько месяцев мы расстались. Она топилась, её спасли. Ещё через полгода сказала: «Поскольку ты не хочешь на мне жениться, я уеду» и вышла замуж за югослава. Югослав оказался мусульманином. Сначала с ней переспал его средний брат, потом старший. Семья была большая: братья, двоюродные братья, дядья… - поразмыслив, она вернулась. Иногда мы виделись, по разговорам было понятно, что в России она не задержится. В конце концов познакомилась с немцем из ФРГ (ГДР ещё существовала) и уехала в Германию. «Зачем тебе этот немчура?» - спросил я её перед свадьбой. «Теперь я невеста» - ответила она невпопад. Сейчас в Германии у неё дом, достаток, сын. Непослушный, непоседливый, страшно «приставучий». «Немцы от него шарахаются» - говорит она. О существовании мужа я знаю только по фразе «Йоханн, ну сделай же телевизор тише!», когда мы разговариваем по телефону. Он до сих пор не знает, что она еврейка и на десять лет его старше. Вспоминая Россию, Нью-Йорк и Гаагу, где они прожили несколько лет, она смеётся, переходя на Германию, начинает плакать. Сквозь её всхлипы до меня доносится приглушённый лай овчарок, резкие команды на немецком языке и тонкий голос, заунывно тянущий на идише: «Ашкеназ*, Ашкеназ, где страна моя Ашкеназ?»
*«Ашкеназ» на идиш – Германия.
ВВЕРХ ПО ЛЕСТНИЦЕ, ВЕДУЩЕЙ НА ПОДОКОННИК
Эти две фотографии на газетной странице сразу обращали на себя внимание. Симпатичная девушка и пожилая женщина запущенного, мягко говоря, вида, объединённые явным, хотя и не бросающимся в глаза сходством. Подметив его, я заинтересовался текстом. Статья была об известном русском писателе, сравнительно недавно умершим и ныне – дружными усилиями «соратников» и друзей – превращаемом в икону. С этим писателем, действительно очень талантливым, я был недолгое время знаком. Когда-то мы жили в одном городе, даже не далеко друг от друга, хотя познакомились на другом конце земли. Рассказ был не столько о нём, сколько об его окружении, друзьях и знакомых, в данном случае, о женщине, изображённой на снимках. Прочитав ещё несколько строк, я понял, что тоже её знал. Знал, впрочем, мало, даже можно сказать, не знал, а разве что был представлен, и виделся с ней всего несколько раз. Это всегда бывало на днях рождения моих приятелей – ленинградских «левых», как тогда говорилось, художников – неформалов. На дни рождения она приходила с мужем, директором крупного, а если точнее, крупнейшего ленинградского музея. Его интерес к художникам был, таким образом, частью его профессии, он свёл знакомство со многими из них и даже покупал, вернее, его музей покупал у них картины. На самом деле всё было не так просто. Мои друзья художники, из которых кое-кто приобрёл ныне международную известность, в то время властями воспринимались в лучшем случае как бездарные мазилы, а в худшем, более типичном, как враги народа и строящегося этим народом социализма. Директор музея, покупающий работы художников такого рода, проявлял, помимо художественного вкуса, и незаурядное мужество, ибо серьёзнейшим образом рисковал своей непыльной, хорошо оплачиваемой и более чем престижной должностью. Само его присутствие в этом кресле было, разумеется, недоразумением, которое вскоре было исправлено: из музея его попросили. Это был, несомненно, порядочный человек, а если учесть, что он был к тому же очень хорош собой, то у любого прозорливца – случись таковой в нашей компании - были бы все основания для вердикта: «не жилец!». И действительно, он умер скоропостижно – молодым. С женой они составляли красивую пару. Ирина была роскошной женщиной с роскошной (а не красивой, пышной или что-нибудь в этом роде) грудью, роскошными плечами, я уверен, что все остальные части её тела, которые было позволено видеть и осязать не слишком малочисленным, как кажется, счастливцам, были также, несомненно, роскошны. Пол – вот что было в ней главное. Следовало бы даже сказать – мощь пола. Это была женщина – крепость, но крепость, не сдававшаяся на милость победителя, а милостиво позволявшая себя завоевать, оставаясь при этом – что ни у кого из окружающих не вызывало сомнения – истинным победителем. Её муж был, как я уже говорил, красив и интеллигентен. И вот это «и интеллигентен», как и любое другое дополнение через «и»: «Красив и мужествен», «Красив и благороден», «Красив и что угодно ещё…» делало разницу между ними существенной. Он был «что-то и что-то», она была вся – одно. Его внешняя красивость, как, впрочем, и все остальные характеристики, оставались его личными обстоятельствами, тогда как её роскошность являлась обстоятельством – не побоюсь этого слова – ОБЩЕСТВЕННЫМ. «Res, - так сказать, - publika» – да простят мне читатели подобную вольность!
После смерти её мужа – а мысль о том, что её измены эту смерть приблизили, бывала назойливой – я не раз думал, что ему, как НОМИНАЛЬНОМУ правителю этой республики, следовало бы относиться к ней, как, скажем, к статуе Кановы, мимо которой он регулярно проходил, инспектируя своё хозяйство, да и притяжательным местоимением «моя» в тот же адрес надлежало пользоваться лишь в таком, АДМИНИСТРАТИВНОМ по внутреннему содержанию, смысле. Предполагаю, что чего-то в этом роде он не мог не понимать.
Художники, на днях рождения которых я встречал эту пару, писали в разной манере. Группа была пёстрой по составу – и национальному (русские, еврей, армянин, украинец) и возрастному – и объединялась по каким-то иным, не эстетическим, признакам. Остряки (в компании считали: завистники) из коллег называли их «ГРУППА ДОЛЛАР» за умение находить и устанавливать связи с дипломатами и корреспондентами западных стран, среди которых их картины пользовались успехом и спросом. Однако, время шло, маразм крепчал, застой расползался (можно и наоборот: застой крепчал, маразм расползался), всё вокруг затягивало плесенью, эйфория молодости, дружб и объединений куда-то отступала, все рассаживались по своим конурам, кто-то уходил в бизнес (живописный в том числе), некоторые уезжали. В общем, последние десять лет героиню моего рассказа я не встречал. Статья в израильской газете заставила меня о ней вспомнить.
В те два-три года, когда мне случалось видеть Ирину, ей было где-то под сорок. На одном из газетных снимков ей двадцать с небольшим. Довольно симпатичная (однако, ничего особенного) молодая женщина и короткой стрижкой и смелым, как бы нечто обещающим, взглядом, - мало, к слову сказать, похожая на ту красотку, которую я знал. Её взгляд обещал определённо, пожалуй, только одно: эта женщина будет жить так, как захочет она сама, её судьбой никто другой распоряжаться не будет. Со второй фотографии, сделанной недавно, месяц-два назад, на нас смотрит почти старуха в зетёрханной, пятого срока свежести, шубе, с явно не вчера (и не позавчера) мытой головой, и лицом, специфические морщины и улыбка которого недвусмысленно свидетельствуют об отсутствии сколько-нибудь комфортабельного жилья и слабости к алкоголю. Короче говоря, тип ленинградской (теперь петербургской), ещё окончательно не опустившейся, бомжихи. Вот так. Конечно, я испытал что-то вроде шока. «Боже мой! – подумал я самыми банальными на свете словами, - Что жизнь делает с людьми!», хотя немалый опыт пожившего человека рекомендует эту горькую эмоцию формулировать прямо противоположным образом: «Что люди делают со своей жизнью!»
Думаю, что именно этой реакции ожидал, даже можно сказать – вызывал – автор статьи, поместив рядом две эти фотографии. Я продолжал всматриваться. Первый снимок был сделан за много лет до нашего знакомства, второй – через много лет после нашей последней встречи. Таким образом, в каком-то смысле я оказался как бы связующим звеном между ними – и, может быть, поэтому сумел кое-что понять. Нет, не вышел у автора статьи контраст, который был им задуман. Вопреки его (так я предполагаю) воле изображения героини не спорят между собой, не противостоят друг другу. На обоих снимках ясно виден один психологический тип, один характер. И даже клюке в руке у старухи, долженствующей символизировать как бы неотменямость, окончательность падения, её роль явно не удаётся.
Нашу героиню автор нашёл у ограды Владимирского собора, где она, в ряду ей подобных, продавала с ящика, служившего прилавком, какие-то никому не нужные, Бог знает где подобранные, вещи. Дальше следовал набор – в случае мужского варианта мы сказали бы «джентльменский» – типичных бомжовских приёмов: просьба покормить (два дня не ела), купить сигарет, «одолжить», естественно, без отдачи, необременительную для автора сумму. В процессе кормления автор узнаёт о нынешних обстоятельствах собеседницы: выгнанная из собственной квартиры сыном, она ночует на подоконнике в чужом доме, где её обижают отвязанные подростки и иногда подкармливают горячим сердобольные жильцы. И уже после этого разговор переходит к главному, незримо присутствующему, герою – покойному писателю. Во время чтения я испытывал разные, не интересные читателю, чувства. Могу только сказать, что среди них не было ни отвращения, ни – и это более странно – жалости. Довольно быстро я сообразил, в чём дело: оно было в тоне героини очерка, точнее, в его внутреннем наполнении. В просьбах: накормить, сигареты, деньги – не было униженности, в рассказе о квартире и подоконнике – не было жалости к себе, а, стало быть, и желания вызвать её у других. Не менее интересно и то, как она рассказывала о своих отношениях с писателем. Вот уж где развернулись бы (и, знаю, разворачиваются) девять из десяти мужиков, особенно, в сходном с её положении: «Эх, бывало, мы с Серёгой!.. А потом он – вон куда, а я – эх…» и тому подобное. Ирина рассказывала о нём, как о равном, причём, равном не только тогда, но и сейчас. Я не знаю, как её собеседнику, но мне было понятно, что она вовсе не считает, что разошедшиеся их дороги пошли – его вверх, а её вниз, нет: они пошли в разные, верно, но равноценные стороны. Такое отношение к жизни невозможно подделать, как невозможно подделать настоящий аристократизм. В общем, из контекста беседы читателю становится понятно, что, каким бы ни выглядело положение нашей героини в чужих глазах, ею оно осознано и принято. А вот уж каким образом эта немолодая и, наверняка, больная женщина ухитрилась в подобных условиях сохранить настоящее, непоказное достоинство – да ещё в стране, где его днём с огнём не сыщешь и у самых благополучных её соотечественников – её личная тайна.
Как ни странно, я без труда представляю себе её, бывшую повелительницу и королеву, у ограды Владимирского собора на Петроградской стороне торгующей каким-то, найденным на помойках, барахлом, стоящую за ящиком-прилавком, опираясь на самодельную клюку. Так же, без труда, я могу представить себе принца из новорусской сказки, пленившегося ею – и вот уже бережно усаживающего предмет своей любви в шикарный мерседес, чтобы навсегда увезти в свой новорусский – за тридевять земель – замок.
В конце концов я и сам, если накоплю достаточно денег, а она дождётся меня у соборной ограды, уведу её от её паскудного прилавка (скупив оптом весь «товар»), приглашу в какое-нибудь приличное кафе, подходящее моим капиталам и её гардеробу, накормлю, напою, куплю сигарет и подарю скромную, однако, не пустяшную сумму. Я объясню ей, что это не милостыня, а знак благодарности за то, что она напомнила мне об очень важной вещи: что достоинство человек должен сохранять в любых обстоятельствах. И хотя я знаю об этом давно, каждое напоминание, в моих глазах многого стоит.
Я смотрю на две фотографии на газетной полосе и мне кажется, что я слышу или, может быть, угадываю их диалог.
- «Представь себе, - говорит молодая женщина своей визави, - у меня нет к тебе никаких претензий. Даже за эти морщины, эту шубу, я помню её только что купленной… и эту клюку. Конечно, я пока ещё мало понимаю в жизни, но мне кажется, что во мне есть серьёзная готовность принять любой, в том числе и этот, вариант судьбы. Потому что жизнь и проще и сложней, чем мы думаем в молодости…»
- «Вот и ладушки, - отвечает вторая, - нам ли с тобой считаться: ни ты меня, ни я тебя на самом деле ни в чём не обманули… Так что у меня к тебе претензий тоже нет – ни за то, как ты жила, ни за то, где я оказалась. Жизнь – она ведь важна вся, целиком… Поэтому я не считаю нашу с тобой неудавшейся. А уж когда я перед сном выпиваю свою «маленькую», тогда и вовсе…»
Когда-то у Германа Гессе я прочитал и выписал к себе в тетрадку мысль, что человек постигает жизнь одним из двух способов: праведник – идя путём праведности, а грешник – идя путём греха. Главное для человека – говорит писатель – не праведность, а чёткое осознанье того, какой из этих путей твой, чтобы идти именно им, не путая его с другими.
Точно слов я не помню, но смысл тот.