Лауреат 45-й калибр-2020
Ах, пастырь, пастырь, наши годы, что пыль
сухого камня, перекати-поля –
взбивают её то колесо, то костыль,
сдувает ветер, и поглощает море.
А Ты все зовешь и продолжаешь путь,
как будто весь мир Тебе – мелованная бумага...
А как же мы? Каким великаном ни будь,
за год не пройдешь и четверти Твоего шага.
И, если споткнусь на повороте крутом,
то угасающим зрением я увижу,
как, под насмешки и плач, со своим крестом
Ты поднимаешься в гору, все выше и выше.
Небытие или страдание – что страшней?
Если и то, и другое пребудет вечно,
Ты, вселивший бесов во стадо свиней,
Ты же знаешь пути тоски человечьей?
Знаешь, доколе еще, спотыкаясь и семеня,
буду плутать между пропастью и трясиной?
Милости Отчей прошу – проводи меня
в темную ночь, как на войну провожают сына.
***
Не спрашивай, не умничай – я слышу,
что говорит любовь – резцом по камню,
рукой по струнам, а огнем – все выше!
Наверное, сейчас о самом главном
она мне скажет. Медленно и строго
она перебирает клочья свитков,
и, кажется, иной раз даже трогать
ей больно, словно золотые слитки
из огненной печи. Горит и плачет
душа слепого мотылька, а сам он
давно забыт. На сцене лай собачий,
на всех аренах похоть и реклама,
но я все помню. Память, словно парус,
улавливает отголоски бури,
и рвется, и трепещет в сердце старом,
а собеседник кашляет и курит,
вычеркивает книжные глаголы,
и нашивает на язык заплаты…
Но все равно я слышу тихий голос,
и вижу свет, клонящийся к закату.
Бессмертие
Бессмертие? Бессмысленно значение твое!
Висит в пустотах времени бездушный сталактит,
лежит сырье вторичное, рванина и тряпье,
да бронзовое пугало на площадях стоит!
Оно не по размеру мне, не по душе моей,
стозевное величие, вселенский Калибан!
Приполз ты не по адресу, молчи, премудрый змей,
вино – кислее уксуса, дырой сквозит карман!
Бессмертье – завязь пошлости, Хвостов и Герострат,
закваска фарисейская и золотой телец,
бессмертью паучиному и бес уже не рад,
в бессмертье звезды плесенью, и злато что свинец!
Слова как ни нанизывай, поток их понесет,
сшибая как булыжники, и в крошево дробя,
пока снежинки нежные с рождественских высот
летят и тихо падают, кружа вокруг тебя…
Не ставь себе надгробие, и Бога не гневи –
нет правды у бессмертия – вся правда у любви.
Анемоны
В анемонах теперь не огонь я увидел, а нежность
столь невесомую, что не могу ни примера найти,
ни отвернуться на этом извилистом горном пути
между последней красою и прежней.
Кажется, это, вчерашнее, было всегда –
бурая глина, куски терракоты, кора кипарисов,
и придорожный цветок, что склонился и высох,
даже и он, как в ладони звезда.
Вечное ищет себя, оборачиваясь эфемерным,
ярко цветет анемон, увядая на наших глазах,
матерь-природа для нас повторяет на все голоса –
общее ложно, а частное верно.
Мал перед небом цветок, мал меж кристаллов алмаз,
короток путь от морей до воды Иордана,
самая тихая весть о любви – первозданна,
в малом зерне – о Вселенной рассказ.
Держишь огонь, что не жжёт, свет раздаешь не слепящий,
черпаешь лодочкой рук воду, что снежно-свежа,
чувствуешь – рядом с тобой пролегает межа
между прославленным и настоящим.
***
Моих воспоминаний бабушка
сюда приходит каждый вечер,
и кормит синего воробушка,
а мне и поделиться нечем.
На полмизинца горьким вермутом
предзимье у души в поддоне –
укутан облаками Лермонтов,
и скомкан Пастернак в ладони.
Вся алость холода закатного
и терпкий чай опавших листьев,
как банка рыжиков, закатаны
и дремлют в лапнике смолистом,
и погружаешься в убежище
цепочкой слова, пульсом духа,
и отступает холод режущий,
и в глубине тепло и сухо.
И не посмертие мне грезится
на бесконечной карусели,
а просто нищая поэзия
блуждает по ветвям артерий,
и опадают клочья белые
на замершую ткань души,
и все слышнее – что ты делаешь?
Проснись, почувствуй, расскажи.
***
Изучение накипи в чайниках
продиктовано жаждой найти
в хаотической груде случайного
все начала, концы и пути,
процедить через сито статистики
воду мыслей и фактов песок,
и в бурьянах и плевелах мистики
увидать хоть один колосок.
Но из кранов течет только жесткая,
отдающая хлором вода;
лучший чай на подносике жостовском
подаешь, а в стакане бурда,
и анализ крошащейся накипи,
как бы ни был он точен и скор,
никому не подарит ни капельки
с заповедных заснеженных гор.
***
Прикорнуть в сухой тени седой маслины,
посмотреть на циферблат – пятнадцать сорок,
и расслышать издалека крик ослиный,
по соседству – юркой ящерицы шорох.
И припомнить все до пригоршни последней –
хрупкий камень, осыпающийся прахом,
дальний колокол, сзывающий к обедне,
полный солнца апельсин из рук монаха.
И когда твое предвечное настанет,
насладиться, как за кручами алеет,
и тропинка между колкими кустами
растворяется в покое Галилеи.
И не верить, что исчезнет это царство,
этот космос, ограненный в тихий вечер,
и не слушать про убогие мытарства,
но шагнуть – навстречу.
***
Не слушать пьяных истерик,
и дверь не пинать, входя,
и видеть пасмурный берег
сквозь пелену дождя,
и знать, что нет Белогорья,
и Шамбалы тоже нет,
и оспу не путать с корью
даже за давностью лет.
Идти по заросшей тропинке,
сминая крапиву и сныть,
в сыром и скупом суглинке
горе свое хоронить.
И пусть кирпичной стеною
окажется путь закрыт,
и пламя берестяное
душу мне закоптит,
и щебень не станет пухом,
и свет не сойдет с высот…
Но слово пребудет Духом,
и, умерев, прорастет.
***
Прохлада оголенных рук
и самовара жаркий отблеск
обозначают летний отпуск
и этим замыкают круг,
в котором – августовский день
с чертами бедности опрятной…
Куда ты просишься обратно,
но сердце бьется о кремень.
И, словно четки, перебрав
воспоминаний кинокадры,
разделишь скорлупу и ядра,
найдешь малину в гуще трав,
попробуешь с горчинкой мед,
продлишь цепочкой многоточий
наш разговор до самой ночи,
и душу радость обоймёт.
***
Слов осенняя зрелость подобна дыханию яблок,
что вот-вот опадут и насытят сырую землицу –
дай, еще повторю, и отчалит летучий кораблик,
и к заморским краям полетят беспокойные птицы.
Мне же здесь оставаться хранителем горького сока,
заточенного в памяти, в темных подземных пластах,
в самородной мечте, и в тоске, словно полночь, высокой,
в огнецветных кристаллах и ветхих поклонных крестах.
Это твердь и огонь обращаются кровью и плотью,
зреют правдой запретной, горючей слезой набегают,
то вот-вот обовьются упругой и жалящей плетью,
то вот-вот задрожит стебелька сердцевина нагая…
Это вечная музыка вышла на свет из темницы,
и щебечущей птичкой сидит у тебя на руке…
Вулканический пепел смахни с пожелтевшей страницы,
и святые слова прочитай на своем языке.
***
Счастье – это роща золотая
в краткий миг осеннего тепла.
Шелестит и тихо облетает
до зимы, до снега, догола.
Горе – это черное предзимье,
срубленные мертвые стволы.
Горе – словно проклятое имя
в ежедневном шорохе молвы.
Но сквозь море всех постылых истин,
сквозь холодный тлен могильных вод
видишь только золотые листья,
солнечного счастья хоровод.
***
Надышаться полынного духа,
захлебнуться полночной тоской,
зачерствевшего хлеба краюху
разломить загрубевшей рукой,
и воды, ключевой, заповедной,
задыхаясь, глотнуть из ведра,
и улечься под звездною бездной
рядом с россыпью жаркой костра.
Запах дома в березовом дыме
засыпая, почувствовать вдруг,
и во сне повстречаться с родными,
и тот сон не забыть поутру.
***
Лежать под сосной в полыхании полдня,
наполниться светом, как маслом олива,
и слушать, как солнечно шепчутся волны,
и вспомнить себя, и очнуться счастливым.
Задаться вопросом – как выразить счастье,
в чем сущность его, где сокрыто начало,
и вскоре почувствовать – разум не властен,
а вещее сердце секрет умолчало.
Раковина
Мир похож на огромную раковину,
светло-палевую, карамельную –
за её изгибами лаковыми
облака прозрачными перьями,
океана вечное пение
и прибоя белая нить,
что так хочется слухом и зрением
и вместить, и любить.
Так возьми её, перламутровую,
из покоев шкафа музейного,
в глубину её, нежно-утреннюю,
погрузи свой ум и развей его,
и тогда увидишь Вселенную,
где с кораллового песка
эту раковину совершенную
поднимает рука.