Бриммерберг Евгений. О триумфе постмодернизма и его преодолении подлинным искусством

   Культура, ограниченная смертью Бога, называется постмодернистской. Ее основным признаком является неспособность отличить гениальность от помешательства. Ее главные теоретики уже не теоретики, поскольку в слове "теория" есть слово "бог", а творцы концептуальных апологий, с помощью которых они моделируют сущность творения, расположенную в области культуры и видимого мира. Ее главным недостатком является неспособность заметить, что если Бог умер, то появился человек, и, следовательно, надо говорить не о смерти Бога и ограниченной этой смертью культуре, а о вечном творении, которое во время жизни человека обретает незабываемые черты. Так что произведение искусства, основанное на гениальности творения, устремленное в вечное время, ничем не напоминает постмодернистский арт-объект, расположенный в постмировом пространстве, или компиляцию художественных ценностей, инсталлирующих настоящее как концептуальный перформанс.
   Постмодернизм вселенское явление, а не мировое. Вселенная и есть постмировое пространство, так что появление постмодернизма закономерно. Во вселенной нет места гению, процессы, которые происходят в ней, повторяют сами себя в различных комбинациях. Во вселенной не может быть ничего нового, все новое возникает из повторения старого. Этой мысли следует и постмодернизм, распространяя ее на культуру. Мир сотворен, вселенная существует. Мир - идея, вселенная - реальность. Реалистическое искусство, метафизированное идеальной абстракцией, и есть постмодернизм. Всюду видны иррациональные сущности, достигшие в духе художника идеального воплощения. Но иррациональное не может быть идеальным, поэтому осмысление наталкивается на непреодолимое сопротивление и приводит к возникновению немыслимых форм. Этот конфликт между идеей и иррациональной сущностью есть постмодернистская форма, а художественным процессом становится логика концептуального абсурда. Иррациональные сущности постмирового пространства интерпретируются как тексты. Тексты эти концептуальны, поскольку, высказанные раз и навсегда, они образуют структуру мира, необратимую во времени и устойчивую в бытии. Мир как текст значит, что через вселенское постнебытие мир вернулся к себе в законченном, несотворенном виде, в величайшем безразличном к себе напряжении явил творческое бессилие, закончив свои дни навсегда в бесконечном повторении одного и того же. Это всего лишь модификация вселенной, избавленной от своей иррациональности в чистой форме абсурдного бытия, идея которого индифферентна по отношению к сущности творения, к гениальной личности, к автору сознания. Идея творения, гений, авторская личность - все исчезло в постмировом пространстве вселенной; возвращение к миру есть возвращение к искусству. Поэтому преодоление постмодернизма как искусства вселенной, не нуждающейся в искусстве и потому абсурдной, неизбежно. Художник покидает постмировое пространство, восстанавливает связь с миром и персональным гением, вовлекает себя в творческий процесс, постигший свое ничто, так что время становится единственным его достоянием, а свет - сущностью творения и мастерской личности. Так появляется искусство, преодолевшее постмировое ничто и восставшее из небытия к жизни, свету и времени. Труп же постмодернизма как иррациональная бездна постмирового пространства вселенной исчезает навеки. Приходит искусство, будущее, временная перспектива которого наполнена светом и ведет творческий гений по пути свершения.
   Главное открытие постмодернизма в том, что он заполняет собой посмировое пространство. В мире ему нет места. Но постмировое пространство как судьба человека, лишенного Бога, оставшегося наедине с мировой культурой, свершилась. Оно есть как мировое небытие, как изыск к инфернальному благополучию. Человек мечется в пределах своего образа, исписанный вдоль и поперек, измученный своей сущностью, задумавшийся над тем, чтобы не быть. Но небытие как цель бытия и есть то парадоксальное напряжение, которое составляет сущность постмодернизма и которая завораживает своей несбыточностью. Как можно довести до небытия то, что в любом разрушении и самоуничтожении бытие? Как можно избавиться и изжить идею, наличие которой является непременным условием всяких покушений на нее? Это невозможно. Поэтому цель постмодернизма недостижима. Он, следовательно, вынужден признать свою бесцельность и бессмысленность. Но если выяснена причина, по которой он бесцелен и бессмысленен, то и отпадает необходимость в его существовании; ведь существует множество причин, по которым искусство может быть целесообразным и осмысленным. Поэтому освобождение от предвзятости постмодернизма является непременным условием для установления разумности искусства, освобождения его идеи и направления его на путь творческой гениальности. Постмодернизм как мрак истории, внедренный в современность его истерзанными в своей собранности личностями, ни в коей мере не загораживает путь светлому искусству: искусство всего лишь должно вздохнуть свободно от своей многовековой истории и воспарить в забвении своего небывалого страдания красотой.
   Постмировое пространство как инфернальная бездна человеческого существа, наделенная сущностью и культурой, - это всего лишь сам человек, в своей смертности дорожащий жизнью. Но жизнь не ограничивается его смертью, она беспомощна именно в пределах существа смерти и свою беспомощность и желание удержаться в жизни постмодернист довел до того, что объявил смерть Бога. Вот до чего страсть смертного человека быть собой может исказить существо творения.
   Коллапс личности как бунт против ничто в постмировом пространстве, стремление посредством концептов избежать смерти, обрушения в иррациональное ничто, не выход для подлинной человеческой породы, которая не страшится бездн и уничтожений, а внятно идет по пути бытия, поскольку оно движет искусством и упражняет человеческий гений в творении. Поскольку человек вечен, а не смертен в ничто, его гений всесущ и неизбывен. Так что искусство неотделимо от человека и является бесконечным творением, а не мыслимым, концептуальным постмодернистским арт-объектом, в котором достигается равновесие между восприятием и насущностью исчезнувших смыслов.
   Свет является доминирующей силой в искусстве, а не бездна. Бездна лишь поглощает свет, а не излучает его. Поэтому и искусства бездны быть не может. Незачем бездне искусство, она и без него обрушится в свое ничто и увлечет за собой тех, кто старается сохранить себя в ее пределах посредством концептуальных арт-объектов. Арт-объект - это лишь насмешка над бездной, который она терпит только по причине неуместности преждевременного вмешательства в судьбу безразличного ей человека. Именно свет сокрушает ее. Расположенный во времени и временем, он есть вечность бытия - прибежище художников и искусства. Произведение искусства, а не арт-объект - вот то, чем отличается художник от постмодерниста.
   Сама по себе идея многослойного иерархического структурированного текста как сущность культуры бессмысленна и бесперспективна и является достоянием бездарного гения. Твомбли по своей наивности буквально понимает эту идею и рисует письмена, многослойность которых должна ее символизировать. Поэтому его работы, которые на первый взгляд являются препустейшими фикциями, ценятся, ведь они являются одним из элементов постмодернизма и отвергать их можно только при условии отвержения самого постмодернизма, самой постмодернистской сущности культуры. Наивные люди, которые возмущаются тем, что эти письмена выдаются за произведения искусства, так далеки от современной действительности, что им можно простить их удивительное простодушие и неискушенность ума. Сущность утратившей себя культуры, вопрошающей свое бытие, неведома им. Они еще и самой культуры в полной мере не вкусили. Как-то министр культуры России на заседании правительства зачитал доклад, написанный концептуальным языком. После чего последовало справедливое негодование Шойгу, который оборвал министра культуры и объяснил ему, как надо читать доклады и из каких слов они дожны быть составлены. Министр культуры сник и доклад не закончил. Так что правительство и министр по чрезвычайным ситуациям лучше знают, какой должна быть культура, и министр должен следовать не абсурдной с их точки зрения логике ее развития, а их рекомендациям. Так что постмодернизм не прижился на русской культурно-правительственной почве и ушел в подполье в виде интерпретаторов Хайдеггера и толкователей искусства корифеев постмодернизма. И в Москве есть выдающиеся его представители, глубоко проникшие в суть упадка культуры и противостоящие своей мрачной тенью лукавым изобретениям несмышленых живописцев. Базелиц вообще опрокидывает людей вниз головами, утверждая, таким образом, что им место в преисподней, указывая туда путь в полном соответствии с традицией постмодернизма, утверждающей инфернальную бездну сущностью культуры. Так что нечего возмущаться тем, что мрачные пейзажи, ландшафты и прочие отходы цивилизации Кифера ценят больше, чем совокупные усилия прочих традиционных художников: культура претерпела необратимые изменения и повергла человеческий ум в сознание ее отсутствия. Постмодернизм ищет культуру в культуре, сущность в сущности, бытие в бытии, смысл в смысле. Это его генальное предназначение. Искать то, что есть в том, что есть. Не находить того, что есть, в том, что есть. Вопрошать, подобно Хайдеггеру, и в вопрошении этом благоприсутствовать.
   В пределах существующей культуры создаются постмодернистские концепты, инсталляции, арт-объекты. Это островки сконструированного смысла в общей бессмыслице бытия. Если культура не знает себя в своих пределах, она становится стихийным образованием, иррациональным фактом. Этот факт нуждается в потрясении, чтобы очнуться от иррационального сна, так что и сюрреализм является предвестником постмодернизма. Именно его сонный иррационализм потряс сознание первобытной свежестью своей смерти. Культура впервые умерла в сюрреализме, восхитив бессмертным величием того, что умерло. В сюрреализме человек впервые увидел сущность того, чем он жив, мертвое бытие своего сознания, впервые отрекся от жизни ради наслаждения сущностью сотворившего его бытия. Так что смерть, начиная от смерти Бога и кончая смертью культуры, восторжествовала. Ницше издал сверхчеловеческий вопль, в ужасе от гибели сущего потряс мольбой о сверхчеловеке. Только сверхчеловек способен выжить за пределами обнажившей свою смерть культуры. Но постмодернисты решили найти жизнь в ее смерти. Они цепляются за остатки ее непродуманных, неосвоенных смыслов в надежде удержаться в здравом уме в иррациональности ее бытия. Но их попытки тщетны. Культура обрушивается в себя, вовлекая и тех, кто ей служит. Поэтому их беспомощный гений и нуждается в пересмотре, ведь он бессилен изменить ход истории к своему завершению, тупику и окончательной смерти. Что такое сверхчеловек? Это человек, перешедший ничто и обнаруживший даль, осмысленную сиянием времени. Это тот свет, который озарил скромные взошедшие времена после смерти Вагнеровских Нибелунгов. Это спокойное сияние дня, ждущее того, кто пришел, это озарение будущего как спокойное состояние настоящего. Постмодернизм не сверхчеловечен. Он отчаянно ретрограден, традиционно одержим, беспощадно вынослив и непоколебим в своем намерении исчерпать культуру. Его пограничные состояния от бытия до ничто обрекают на изобретение гипертрофированных тавтологий и смешение иерархических структур в концептуальных тупиках иррациональных аффектов. Поэтому он провозглашает безумие основной ценностью искусства. Что и попытался доказать Ломброзо, фальсифицировав понятия гениальности и помешательства.
   Поэтому сверхкультурный феномен художественного произведения прямо вытекает из невозможности приятия постмодернизма в качестве основной формы искусства. Это лишь промежуточная ступень между традиционной культурой и новой основой для дальнейшего движения мысли. Переход, в котором ничто обретает форму бытия, исчерпанность и самоуничтожение того, что естественным образом отмирает в новом, ни к чему не относящемся, факте появления на свет. Это и есть главный признак наличия необходимости искусства. Новизна появления на свет, а не погружение в существующую культуру. Ведь этим новым появлением на свет культура и движется, в нем сохраняется и им становится. Ничего нового не появилось бы, если бы дух культуры не обнаружил свою гениальность. Гений - это дух обновленной культуры, сверхисторический феномен, существо времени, вовлеченный в творечский процесс, безоглядно направленный в будущее и увлекающий за собой не раскрытое в его ничто прошлое.
   Так что постмодернистское ограничение концом истории, смертью Бога, исчерпанностью культуры и невозможностью создания нового, которое сводится к установлению безумия, иррациональности и абсурда высшей ценностью искусства, с точки зрения подлинного искусства - дегенеративно, хотя и прогрессивно по отношению к традиционному пониманию культуры. Поскольку большинство людей не вышли за пределы традиционного понимания культуры, постмодернистское толкование ее ценностей, переосмысление их является для них подлинным откровением. Поэтому постмодернистские ценности и захватывают воображение: ведь они выходят за пределы того, что есть, оставаясь в этих пределах. Они дополняют к обывательскому сознанию остроту жизни, ее тайный смысл, возвращают к гармонии творения, показывая ущербный образ состояния современного ума, то есть, наталкивают на мысль о подлинности жизни, не оставляя никакой надежды на ее достижение.
   Можно назвать гениями Кифера, Базелица, Рихтера, Твомбли, Бойса... Но гениален ли постмодернизм, представителями которого они являются? Нет. Гений не может быть постчегочный. Он всегда впереди чего-то, перед чем-то, с него начинается то, что чем-то станет. В пределах того, что есть, и после того, что было, его нет. Поэтому противоречие между гениальностью постмодернистов и негениальностью самого постмодернизма решается просто: наличием или отсутствием одаренности. Гений постмодернизма бездарен. У него нет сил преодолеть гениальнсть предшествующих времен, поэтому он утверждает, что невозможно создать ничего нового. Гений подлинный одарен. Он выходит за пределы того, что есть, полагает процесс творения бесконечным и устанавливает новые формы искусства за пределами уже существующей культуры. Этим отличается гений художника от гения постмодерниста.
   Постмодернист акцентирует внимание на смерти Бога. На самом деле, не Бог умер, а появился человек. И если Бог принес себя в жертву своему творению, то это говорит о том, что он сотворил нечто более превосходное, чем он сам. А это и соответствует определению его могущества: Бог творит то, что превыше его. Так что и художник, выполняющий этот его замысел творения, должен не констатировать смерть Бога, сожалея о своем падении и рабской зависимости от Творца, а устанавливать свою свободу через открытие своего существования. Но если Бог творит превыше себя, то это возможно только в том случае, если он превыше того, что превыше его. И это противоречие, вечное, неизменное, существенное и бесконечно длящееся во времени есть сущность искусства, истина, которая никогда не иссякает, поскольку вечно существует и не может не быть. Это есть бытие абсолютное, вечное и бесконечное. И художник есть его время, время этого бытия.
   Прилагаю тексты корифеев московского постмодернизма: Сергея Кускова и Игоря Дудинского. Мрачная агония культуры, гениальным образом осмысленная, отметает весь мусор засовывающих себе во влагалище куриц девочек, рисующих на невском мосту фаллосы мальчиков и прочих людей, скрывающих под видом постмодернизма свою бездарность. 

ПАЛИМПСЕСТ ПОСТМОДЕРНИЗМА КАК "СОХРАНЕНИЕ СЛЕДОВ ТРАДИЦИИ" (ФРАГМЕНТ).

Сергей Кусков о творчестве Ансельма Кифера

   Палимпсестом называют, как известно, старинную рукопись, где поверх старых слоев письма наносятся новые. Старые смываются, но неокончательно, проступая на поверхность или все же вытесняясь новыми записями. Этот образ при переносе в постмодернистский дискурс стал метафорой состояния культуры.
   Палимпсест порождает эффект всепросвечивания: проступания различных слоев текста, дробное единовременное мерцание букв, строк и прочих знаков на поверхности пергамента, который тем самым обнаруживает свою многослойность — здесь любые новые письмена неизменно вольются в общую вязь; ну, а докопаться до первоисточника невозможно, ведь следы письма неуловимы: это сплошные разрывы, наплывы, чересполосица прерывно-текучего текстового потока, игра неисчислимых наслоений, а также осыпей, отслоений, выцветаний и прочие побочные эффекты старения, стирания и вообще любого бытия во времени.
   Палимпсест — это плоскость, представшая как расслоившееся, неоднородное пространство, как Шум многих Текстов, уплотнившийся на синхронно обозримой плоскости листа, с которым можно сравнить пространство-время культуры в процессе его усвоения и освоения реципиентом — читателем или зрителем бесконечно-незавершенного Письма-послания, исток которого — темен, адресат — неизвестен...
   Палимпсест может служить метафорой современной или, что точнее, пост-современной — постмодернистской культуры в целом и визуальных искусств в частности. Ему можно уподобить типично-постмодернистскую констатацию заведомой цитатности и вторичности, обреченности на бесконечное заимствование, присвоение чего-либо уже имевшего место в прошлом, без чего не мыслится любой нынешний художественный опыт.
   Происходит как-бы бесконечное, нетождественное, смещенное (как в палимпсесте) переписывание Тотального Архива накопившейся избыточной культуры, и поиск своего — лишь циркуляция, блуждание в зазорах, неясностях текста; это лишь изыскание относительно неисхоженных, окольных тропинок в лабиринтных недрах Борхесовско- Вавилонской (или, точнее — мировой) библиотеки.
   Здесь все тексты (а текст понимается широко, включая любую артикулированную информацию) отсылают одновременно ко всем другим, и культура, с одной стороны, постоянно отсылает за пределы конкретного, отдельно взятого артефакта, произведения, текста и т.п., а с другой стороны — замыкается сама на себя, кусая собственный хвост, как гностический Змей, уравняв в правах и копию, отправителя и адресата, ближнее и дальнее, как это в дальнюю пору рукописной культуры наблюдалось лишь в палимпсестах.
   Здесь Следы -Следов пестрят именами, но по сути своей все безымянны: автор расслаивается на череду масок, размывается в скорописи струящихся сквозь него текстовых потоков. В разрозненном мерцании информационных сигналов, в непрерывном процессе смещенных узнаваний чего-то уже виденного-читанного невозможно сохранить целостность личности и, тем более, — открыть нечто новое.
   Согласно Р. Барту, автор просто «умер» — он лишь фантом, проводник, медиум или даже инструмент-передатчик для анонимного Гула Языка. К тому же любое сообщение, в том числе текст культуры или произведение искусства, может быть считано и понято лишь в ходе его дальнейшей «переписки», «правки», т.е. через превратности «чтения», восприятия потенциального зрителя, читателя (вообще любого интерпретатора): ведь реакция, поведение, образ мысли последних, с одной стороны, абсолютно непредсказуемы, а с другой — абсолютно предзаданы, запрограммированы совокупностью накопленного культурой свода текстов «Тотального Архива».
   Очередное усвоение ими текста повинуется иррациональным силам самоорганизующейся текстовой природы — неписаным, точнее, стершимся и размытым в ходе неисчислимых переписываний некой безграничной «империи знаков» (если достаточно «произвольно» присвоить опять-таки Бартовское выражение).
   Здесь действуют безличные потоки интенсивностей и сверхрациональное желание самого Письма, которое, однако, изначально телесно, коренясь в первичном языке следов (будь то зарубки лесных троп или рубцы на теле) — в Археписьме, обнаруженном Ж. Деррида под осыпями культурного слоя ветшающей словесности (и культуры Логоса — в целом.).
   Тактика такого изначального письма до письма косвенно бытует и ныне, вселяясь и в вербальность, и в «пиктограммы» искусства: До-Логическое Желание — это ткач текстовой ткани, начало и конец, точнее, безначальность и бесконечность необозримой, неисчерпаемой (но всегда предстающей как плоский «ковер смыслов») текстовой поверхности, на плоскости которой мы, по существу, и движемся и существуем, обмениваясь знаками и симулируя творчество.
   Автор обречен на перестановку уже готовых фигур и форм на, не теряющем от этого увлекательности игровом поле: здесь ни открыть, ни назвать новизну невозможно, однако само старое (уже известное) — непрерывно обновляется, меняясь на глазах в каждый момент, деформируясь каждым новочтением.
   Таким образом, шанс открытия, обретения возможен как раз там, где классическая эстетика увидела бы плагиат, а былой, уходящий Авангард-модернизм усмотрел бы нежелательное пленение традицией.
   Относительная новизна обретается теперь лишь там, где (как в палимпсесте) возникают помехи,, помарки, текстовая «неразбериха», всяческие нечитаемости или искаженные прочтения, где неразборчивость, или разорванный текст провоцирует произвол восполнения. При перемещении в бесконечной плоскости палимпсеста — это шанс обрести нечто иное, неизведанное, оставшееся до сих пор на “маргиналиях”, на обочине внимания.
   Это уловка, чтобы ускользнуть от привычных, растиражированных нормативов языка: например, внезапная «описка» или замыкание смысла, спотыкание о некое «что-то не так!», что наподобие коанического сатори (внезапного озарения в дзен) дарит шок соприкосновения с неведомым при контакте с, казалось бы, заведомо освоенными, даже банальными предметами внимания.
   Такого рода наводящие ловушки, дарящие ошибки, желанные помарки — это способ преодоления гнетущей «энтропийной» равномерной однородности текста, слившегося в гущу информационного шума, слипшегося, как страницы былого пергамента-палимпсеста.
   Это способ прорвать гипноз или сон знаковой поверхности через жест «деконструкции», через возбуждение очага сопротивления в нечисленно-монотонном, высушенном суховеями Капо текстовом пространстве; это подрыв всевластия рассудочного Логоса (в его пост-Дерридианском понимании), опровержение диктата Идеи над витальностью знакотворчества и Археписьма, обретение своеобразной свободы через выпад против здравого смысла и умственных привычек, через выпадение в целительное Безумие (последнюю привилегию художника в устало-прагматичном мире).
   Это шанс на недолговечную безвластность анархичной игры сил-интенсивностей, имперсональность которой требует в жертву иллюзию-фантом авторского Я: художник-креатор — ныне лишь одна из условных масок, своего рода дань Ретро, еще одна цитата из наследия отгоревшей, персоналистской культуры Последних трех столетий.
   Свобода — это и освобождение от диктата личного монолога, в том числе и своего собственного, растворение в оазисе Бесцельности (которую еще Набоков отметил как «высшую ценность искусства»); возможность спонтанных сдвигов мышления в процессе “переписываний” и новочтений — это и есть дары придорожных находок близ донельзя исхоженных культур-маршрутов.
   («Маргиналии» «палимпсеста» особо интересны!) Здесь можно найти некое занимательное «Нечто» и обрести «Новизну» через расшатывание застоявшихся механизмов знания-мышления; пожалуй, только на таких «окольных тропах», на околицах и обочинах очевидного, центрового текста культуры как раз и реальны креативные возможности художника сейчас, если он осознал и оригинально усвоил общие правила Игры в палимпсест (или постмодернистскую свободную эклектику в пластических искусствах).
   Примерно так — в диапазоне раскачивания маятника между, с одной стороны, ощущением полной безысходности — исчерпанности очень старой культуры и, с другой стороны, возможностью маленьких арт-диверсий внутри этой системы Уловок навигации в море мирового культур-текста — как раз и видятся преобладающие «перспективы» и тенденции постмодернистского «палимпсесткого» мироощущения, его способы актуализации в современном искусстве.
   Это свойственно, в частности, можно сказать, эстетически «левой» пост-структуруалистски-деконструктивистской эстетике, которая при всей своей «анархичности» исподволь господствует в нынешнем искусстве, и присуще большинству лидирующих в последние два десятилетия художественных движений: от характерных для новой волны живописи 80-х итальянского трансавангарда, немецких «Новых Диких», французской «свободной фигурации», до нынешних американских неоконцептуалистов, нео-гео и т.п. заокеанских течений (столь же цитатных, как и живописная рефигурация европейцев, просто манипулирующих более недавним арсеналом традиции — американским поп-артом и т.п.).
   О палимпсесте с его всяческими осыпями, выпадениями, сгущениями и пустотами, наплывами и разрывами можно было бы рассуждать на материале новейшего искусства очень долго и красиво, делая данную метафору в свою очередь палимпсестом-комментарием, если бы, однако, такого рода плоскостная, можно сказать, горизонтально-одномерная модель палимпсеста была единственной и исчерпывающей и не имела бы альтернативной — иной стороны палимпсеста, альтернативы хотя и менее весомой количественно, но тем не менее дающей с себе знать в качестве определенной духовно-культурной оппозиции доминирующему духу времени.
   Разумеется, имеется в виду не нечто твердолобо-ретроградное, не апология косного консерватизма и не упрямство провинциальной отсталости в искусстве и культуре...
   Это было бы неинтересно и не имело бы отношения к теме палимпсеста. Подразумевается иное: некая теневая, эзотеричная, скрытая, как подводная часть айсберга, сторона нынешнего текста культуры, которая лишь в отдельных художественных феноменах всплывает на поверхность и даже обретает влияние, но в целом зачастую сливается на воображаемой карте арт-ландшафта с другими — уже привычными общими местами палимпсестообразности, как бы теряясь в обще-пост-модернистском арсенале письма или, напротив, возникая в нем как нечто чужеродное, едва ли не «еретическое» или «реакционное».
   Просто после разговора о принципиально внеиерархичной, -анархичной, в целом коренящейся в левом радикализме стратегии децентрации и выравнивания поля Текста, после обращения к искусству, занятому демифологизацией, в том числе самодемифологизацией, следует сместить точку зрения и в какой-то мере поправить наш взгляд на ситуацию, выявляя альтернативные версии.

РУССКАЯ МЕТАФИЗИКА

памяти Сергея Кускова
(1956 – 2008)
Игорь Дудинский


   Есть легенды и мифы Древней Греции, еврейская каббалистика, арабские сказки длиной в тысячу и одну ночь, индийские сказания о Шиве, японские о Будде, китайские рассказы о лисах, немецкая классическая философия. И только метафизика всегда русская. Неспроста нигде в мире так и не появилось чуда, аналогичного русской иконе.
   Русская метафизика родилась в борьбе и сопровождающих ее крови и мученичестве. Ее точка отсчета – вечное неприятие существующего устройства реальности, а ключевой герой — протопоп Аввакум, появляющийся под разными именами, чтобы воодушевить тех, кто пытается уничтожить несовершенный, все больше погружающийся во зло мир.
   Русская метафизика — максимально, до оголтелости иррациональна. Недаром она родилась на самой нелепой из всех «почв» планеты. Русские, даже когда разговаривают о совершенно земных, бытовых и сиюминутных вещах, всегда подразумевают «тот свет» с его «обратной» логикой, «вечностью», но так и не понимают, зачем обустраивать собственный быт. Материальное — мешает, ограничивает и не позволяет развернуться во всю ширь. Поэтому оно – досадное недоразумение, от которого необходимо как можно скорее избавиться — пусть даже на подсознательном уровне.
   Русские метафизики не видят смысла в персональном комфорте и личном «спасении», исповедуя Религию Общего Дела, где литургия и революция — абсолютные синонимы, цель – всеобщий, как минимум, «космический» рай для всех соратников и единомышленников, а евхаристия — коллективное застолье братьев и сестер, причащающихся самым мистическим из всех напитков и сливающихся в едином экстазе — духовном, интеллектуальном, физическом.
   Русская метафизика порочна и непристойна, потому что ее цель — перманентная, не прекращающаяся ни на миг мистерия свободы, сметающая на своем пути любые преграды. В работах классических современных русских метафизиков Валерия Коноплева и Александра Элмара отчетливо различима тема извинения перед аудиторией за то, что им приходится идти на компромисс, используя такие ограничители, как холст и краски, поэтому оба делают все, что в их силах, чтобы преодолеть проклятие имманентных врагов художника — формы и содержания.

2015 г.