А у меня есть доморощенная теория, похожая на талмудизм. Я считаю, что поэт сочиняет стих от напора вдохновения. Оно есть переживание подсознательного идеала, требующего от автора быть выраженным. Подсознательный же идеал – штука инерционная. Обычно держится в художнике очень долго. (Есть исключения – тот же Пушкин – но редкие.)
Подсознательный идеал – эмпиреи, наукой не приемлется. А мне что? Я наукой об искусстве не кормлюсь. Могу себе позволить… Иным нравится.
Так вот, исходя из инерционности идеала, я придумал проверку озарения о том, в чём состоит подсознательный идеал автора в произведении, только что озарённом упомянутой догадкой. Я беру другое произведение этого же автора, недалеко по времени создания отстоящее от только что озарённого и подгоняю это другое под тот же идеал. Если текст не противится, значит озарение о первом стихотворении было верным.
Не талмудист ли я?
Или это верификацией называется?
В общем, у меня давно получилось, что Бродский – ницшеанец. То есть до последней крайности разочарованный человек. Но до настолько последней крайности (как и все ницшеанцы), что в его подсознательном идеале (как и у всех ницшеанцев) ему бежать хочется из Этого мира в принципиально недостижимое метафизическое иномирие. Оно принципиально противоположно христианскому тому свету. Потому что в христианстве принципиально достижимо (покаянием и прощением Богом) Царствие Божие на небе в виде бестелесных душ. Спасение, одним словом.
Радость при такой принципиальной недостижимости иномирия всё же возможна. Как, впрочем, с любым иным подсознательным идеалом художника – творческая радость: суметь дать образ своего подсознательного идеала. А восприемнику произведения радость состоит в чуянии ЧЕГО-ТО, словами невыразимого.
Образ ницшеанского иномирия, думаю, бывает прямой и косвенный. Прямой – что-то благообразное, хоть и с жутью. Например, зелёный луч закатившегося за горизонт солнца (что бывает иногда в тропических морях) в финале рассказа «Гусев». Это над поверхностью моря. А под его поверхностью к медленно тонущему трупу Гусева, замотанному в материю с привязанным колосником подплывает акула и вспарывает материю, отчего та отрывается от трупа и вместе с колосником тонет гораздо быстрее, отчего лоцмана акулы испугались на секунду.
Косвенный же образ иномирия – дать восприемнику пережить такой предвзрыв, чтоб он мог думать (но он не сможет – всё в подсознании разыграется), что последующий взрыв будет такой силы, что вышвырнет его, восприемника, из Этого мирв в иномирие.
Что для подведения к этому предвзрыву нужно от исследователя такого вот стихотворения?
Рождественский романс
Евгению Рейну, с любовью
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
.
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
.
Плывет в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
.
Плывет в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необъяснимой.
.
Плывет во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый Год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не объясняя.
.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою;
ночной пирог несет сочельник
над головою.
.
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
1961 (?)
Мне проще всего предложить читателю послушать, как это читает, задыхаясь, сам Бродский (например, тут - https://teatr.audio/brodskiy-iosif-rozhdestvenskiy-romans). Раз за разом, как волны об берег, безнадёжно бьются строки. Только волны не устают. А тут – то и дело выдыхаются (на укороченных восьмых строках каждой строфы). И – обрывается всё.
Ужас.
Как смерть.
Зачем была вся жизнь?
Но это – реакция обычного человека, смерть не приемлющего. А ницшеанец не такой. Он смерть приемлет. Как Бродский прожил 55 лет, я не понимаю. Ницше, правда, тоже столько прожил. Зато Чехов – 44.
Можно по интонации услышать приятие смерти? – Можно. Слова «качнется вправо» произносятся не так отчаянно, как концы предыдущих коротких строк.
А сюжет, казалось бы, совсем не трагический: лирическое «я», ленинградец, тоскует в Москве по Ленинграду. – Возьми и поедь!.. – Нет. Как сёстры у Чехова в «Трёх сёстрах» всё стенают: «В Москву!» – А только стенаниями и кончается каждый раз. Те же безнадёжно бьющиеся о берег волны.
Чувственным интонациям предвзрыва у Бродского соответствует предельная затемнённость содержания стихотворения. Каждая строфа – опыт оценочного опускания всего, объективно и субъективно хорошего и высокого: католического рождества, атеистского Нового Года, православного сочельника.
Вот объективно в вышине флажок на Средней Арсенальной башне Кремля, - это со стороны Александровского сада, «среди кирпичного надсада» кремлёвской стены, - похожий на кораблик на шпиле Адмиралтейства, тоже видный с тамошнего Александровского сада… Он опущен в оттепельную лужу «у ног прохожих».
Вот Адвент перед католическим Рождеством, 24 декабря. Оно в 1961 году было в воскресенье. Католики исповедуются, придерживаются постного меню, размышляют о втором пришествии Христа. А атеисты в России пьяные возвращаются по домам, завтра рабочая неделя. И – «В ночной столице фотоснимок / печально сделал иностранец». Лирическое «я» их вообще клеймит: «пчелиный хор сомнамбул». А едущих в такси: «больными седоками». Тех пропускают на перекрёстках «мертвецы», стоящие «в обнимку / с особняками». Голос известного певца по телевизорам (было только две программы), слышный из даже закрытых окон в этот воскресный вечер – «печальный». Такой же – невероятно! – «дворник круглолицый». Казалось бы чего ему, если он круглолицый? – Нет, туда же. Такой светофильтр душевный в восприятии лирического «я». Какой иной может быть улица, кроме как «невзрачной»? – Никакой. А какой любовник? – Пусть и «красивый» – «старый». А если новобрачные в этот вечер отправились в свадебное путешествие на поезде? – Поезд этот «плывет в тоске необъяснимой». Как ни абсурдно так снижать настроение новобрачных в советские времена относительного равенства, то есть почти отсутствия браков по расчёту, чтоб тосковать. Или взаимной любви не бывает? Не бывает – и всё тут!
А вот ночь через неделю, под Новый Год. Опять воскресенье. Куда может идти «случайный» прохожий, когда все уже сидят за столом? – Он – «пловец в несчастие», раз не спешит. Несчастным выглядит и простой «выговор еврейский». Я, в другом городе, где было меньше обрусевших евреев, чем в Москве (по переписи 1959 года в Каунасе было чуть больше 2-х %, а в Москве – 4%), застал стеснительность евреев говорить на идиш на улице. Так что тут даже и нет эмоционального светофильтра. То же настроение, собственно, если «красотка записная». Не зря такая пословица: не родись красивой, а родись счастливой. А записная – тем паче, по большому счёту. Вот и «плывёт» «от любви до невеселья».
Нет – ВСЁ плохо.
И ещё через неделю, в «сочельник»… Ты возвращаешься в свой родной Ленинград. Хорошо ж? – Нет! Руки замёрзли, пока сел в вагон: «ветер / обтянет красные ладони». – А красивый вид из вагонного окна на оставляемую столицу («мед огней вечерних»)? – Он напоминает о неофициально в СССР отмечаемом православном Рождестве, которого ты, вот, лишён. Пахнет в воспоминании «сладкою халвою», несут «ночной пирог». – Не для меня, думает лирическое «я».
А тебе на новогодние праздники остаётся только вечный самообман, троекратное «как будто»…
И как у иных поднимается рука написать, что конец оптимистичный, а значит, и всё стихотворение?
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
.
Плывет в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необъяснимой.
.
Плывет во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый Год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не объясняя.
.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою;
ночной пирог несет сочельник
над головою.
.
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
1961 (?)
Мне проще всего предложить читателю послушать, как это читает, задыхаясь, сам Бродский (например, тут - https://teatr.audio/brodskiy-iosif-rozhdestvenskiy-romans). Раз за разом, как волны об берег, безнадёжно бьются строки. Только волны не устают. А тут – то и дело выдыхаются (на укороченных восьмых строках каждой строфы). И – обрывается всё.
Ужас.
Как смерть.
Зачем была вся жизнь?
Но это – реакция обычного человека, смерть не приемлющего. А ницшеанец не такой. Он смерть приемлет. Как Бродский прожил 55 лет, я не понимаю. Ницше, правда, тоже столько прожил. Зато Чехов – 44.
Можно по интонации услышать приятие смерти? – Можно. Слова «качнется вправо» произносятся не так отчаянно, как концы предыдущих коротких строк.
А сюжет, казалось бы, совсем не трагический: лирическое «я», ленинградец, тоскует в Москве по Ленинграду. – Возьми и поедь!.. – Нет. Как сёстры у Чехова в «Трёх сёстрах» всё стенают: «В Москву!» – А только стенаниями и кончается каждый раз. Те же безнадёжно бьющиеся о берег волны.
Чувственным интонациям предвзрыва у Бродского соответствует предельная затемнённость содержания стихотворения. Каждая строфа – опыт оценочного опускания всего, объективно и субъективно хорошего и высокого: католического рождества, атеистского Нового Года, православного сочельника.
Вот объективно в вышине флажок на Средней Арсенальной башне Кремля, - это со стороны Александровского сада, «среди кирпичного надсада» кремлёвской стены, - похожий на кораблик на шпиле Адмиралтейства, тоже видный с тамошнего Александровского сада… Он опущен в оттепельную лужу «у ног прохожих».
Вот Адвент перед католическим Рождеством, 24 декабря. Оно в 1961 году было в воскресенье. Католики исповедуются, придерживаются постного меню, размышляют о втором пришествии Христа. А атеисты в России пьяные возвращаются по домам, завтра рабочая неделя. И – «В ночной столице фотоснимок / печально сделал иностранец». Лирическое «я» их вообще клеймит: «пчелиный хор сомнамбул». А едущих в такси: «больными седоками». Тех пропускают на перекрёстках «мертвецы», стоящие «в обнимку / с особняками». Голос известного певца по телевизорам (было только две программы), слышный из даже закрытых окон в этот воскресный вечер – «печальный». Такой же – невероятно! – «дворник круглолицый». Казалось бы чего ему, если он круглолицый? – Нет, туда же. Такой светофильтр душевный в восприятии лирического «я». Какой иной может быть улица, кроме как «невзрачной»? – Никакой. А какой любовник? – Пусть и «красивый» – «старый». А если новобрачные в этот вечер отправились в свадебное путешествие на поезде? – Поезд этот «плывет в тоске необъяснимой». Как ни абсурдно так снижать настроение новобрачных в советские времена относительного равенства, то есть почти отсутствия браков по расчёту, чтоб тосковать. Или взаимной любви не бывает? Не бывает – и всё тут!
А вот ночь через неделю, под Новый Год. Опять воскресенье. Куда может идти «случайный» прохожий, когда все уже сидят за столом? – Он – «пловец в несчастие», раз не спешит. Несчастным выглядит и простой «выговор еврейский». Я, в другом городе, где было меньше обрусевших евреев, чем в Москве (по переписи 1959 года в Каунасе было чуть больше 2-х %, а в Москве – 4%), застал стеснительность евреев говорить на идиш на улице. Так что тут даже и нет эмоционального светофильтра. То же настроение, собственно, если «красотка записная». Не зря такая пословица: не родись красивой, а родись счастливой. А записная – тем паче, по большому счёту. Вот и «плывёт» «от любви до невеселья».
Нет – ВСЁ плохо.
И ещё через неделю, в «сочельник»… Ты возвращаешься в свой родной Ленинград. Хорошо ж? – Нет! Руки замёрзли, пока сел в вагон: «ветер / обтянет красные ладони». – А красивый вид из вагонного окна на оставляемую столицу («мед огней вечерних»)? – Он напоминает о неофициально в СССР отмечаемом православном Рождестве, которого ты, вот, лишён. Пахнет в воспоминании «сладкою халвою», несут «ночной пирог». – Не для меня, думает лирическое «я».
А тебе на новогодние праздники остаётся только вечный самообман, троекратное «как будто»…
И как у иных поднимается рука написать, что конец оптимистичный, а значит, и всё стихотворение?
6 апреля 2021 г.