Погасий Олег. Индоевропейские ритмы


Индоевропейское стихотворение
Образование Гималаев. Столкновение континентов


И дно океана до самых небес, -
кто так постарался, - не Бог если, - бес?

Кто острые пики до звезд превознес,
чтоб шумный ракушечник насмерть замерз,

чтоб впадина там в Аравийском ушла, -
всё ниже, и ниже, как в пятки душа,

чтоб Красное море, - как рана, - в момент, -
когда стянут скатертью вбок континент?

И чтоб появился чудесный изгиб, -
куда бы причалил в ботфортах сахиб.

Кто так их развел, рассудил до поры, -
чтоб саморазвились во что-то дворы?

Чтоб пышным кустом здесь расцвел дуализм,
ученый с экрана смотрел поверх линз?

Чтоб умница Гаусс считал интеграл, -
а Кришна пастушкам на дудке играл.

И чтоб невесомый простой карандаш, -
ловил космонавт бы не ихний, - а наш.

А там левитация - метра на три -
не веришь? - не верю, езжай - и смотри.

И чтобы в инсайт погрузившийся йог,
сидел со спиною прямой как Нью-Йорк.

И чтобы сэр Эдмунд поднял, как итог, -
над снежной макушкой, как флаг, альпеншток.

О кто б описал еще краше надвиг -
плиты на плиту – может, знаете вы?

Вот был бы - Иосиф, он лучше меня
вел парные рифмы в бой, ими звеня.

Хотя, - есть Чухонцев Олег, чародей
в таких же делах, искушеннейший змей.

Ищите меня в Уддияне

Ищите меня в Уддияне,
которой на карте нет,
в стране, где природа деяний
расходится в радужный свет,

теряются в дымке потери
и златом набитый сундук,
из проблеска, мысли размером,
откроется истина вдруг,

ни в Боге, парящем над нами,
ни в сердце даже твоём,
ни штрих невзначай, ни орнамент,
всегда и везде – и ни в чем.

Но видит в чистой лазури
глаз страха - надежды пятно,
и ходит по кругу понурый,
тогда человек ни за что.

А здесь, где на пра - и налево
и ширь, и тупик пустоты,
гуляй себе весело, смело,
когда сожжены все мосты.

« Ну, все же, в каком направлении
дорогу покажет компАс, -
ты спросишь, - где это мгновение?».
Да там, где ты ходишь сейчас.

Вот я на канал Грибоедова,
под серым осенним дождем,
от Марсова поля проследовал -
где красный с пилонами дом.

Катманду

Тент натянут на бамбук,
жарят, варят, продают,
тут же ночью спят в обнимку,
наплевав на наш уют.
Лавки, лавки, толкотня,
узких улочек помойки
бы от города отнять,
не спросив непальцев бойких.
Танцы, танцы на шестах,
мягкость жизни, как в мультфильме,
смех, улыбки на устах,
ресторанчики, тур.фирмы.
Нет забот, шалтай-болтай,
суета как суета, суета без смысла,
ячье молоко скорей глотай,
чтобы от жары не скисло.
Все летучее мышинство
на деревьях королевства,
зонтики так в меньшинствé
в гардеробе нашем невском.
Предложенья, предложенья!
На носу же заруби –
не нужны из Лхасы украшенья,
no exchange and no rupee.
Не нужны мне carpet, rikshaw,
я иду в свое кафе,
и гашиш и кòка лишни,
просто так ловлю кайфы.
Чуть о столбик не запнулся,
о лингам с насечкой «Ом»,
и автобус развернулся
рядом с Шивиным лицом.
Время прогрессивной прозы
наступает, даже хочется заплакать.
Выхлопные газы, кóзы,
драка обезьян с собакой.
Зачитал меню до дыр.
Жду с бисквитом черный кофе.
У окна с газетой Ричард Гир.
Позднее Средневековье.

Нирвана

Куда ни сдвинешься, куда ни полетишь -
там расползается по швам космическая тишь,
и если вздрогнешь лишь.

И в комнате, заставленной, дубовые предметы
расходятся зазорами, сквозящими на метр,
каким-то плавным светом.

Как кто-то говорил, не ведая, - и слепо:
вина - она твоя, в раздор сам вносишь лепту.
Но в точку младенца лепет.

И мертвые планеты или лихие звезды -
из пуха птичьего, как будто кто их создал, -
так мысль доходит, тропой пусть поздней.

И этот шкаф двустворчатый в гостиной,
он разберется без ключа, на половины,
одним движением ума, невинным.

Материальные структуры теряют очертанья,
так прекращаются последние метанья.
И ты подходишь к тайне.

Объекты наблюдений все воедино слиты;
когда раздвинутся сознанья плиты,
увидишь свет пустой, что в сутрах был прочитан.

И слово самосущее сорвется с альвеол,
но разъедает ржа, и поедает моль.
Выходит, король названий гол.

В декартовой системе осей координат
поставлен человече, чтобы себя познать, -
но всё со временем меняет знак.

А прав был самозванец, который огласил,
перевернув наглядно песочные часы, -
что важен сам посыл.

Так потеряв себя в развернутом пространстве,
чего себе не мог позволить раньше,
пока в сансаре кружился в танце,

пока не осознал, что был запальчив;
а этот мир - он высосан из пальца,
мир, в сущности, - пыльца;

ни жизнь, ни смерть, ни веру, ни безверья, ни прочих гранул,
ни соль земли, ни рай небес или оттуда манну,
ты получил блаженную нирвану.

Это

Об этом можно говорить только
От первого лица, и это нельзя назвать
Подменой, это не я там, и это не про
Меня, но я перенес свое сознание,
Вращая глаза, это я лежу в тишине,
Слышу: ушли голоса, шутка ли, - караулю
У вечности самого себя, это не жизнь
Духа, материи, это как чья-то запись,
Об этом можно говорить только
И даже так, и упаси впасть в какой-нибудь
Ямб, анапест.
А что до вечности, к которой приник,
О ней, безбрежной, слова возможны –
Была ли, будет, сейчас как, или гробовое
Молчание, по клавише пробела клик?
Нет, родимой, её – сказать так –
Ничего не сказать, а так чтобы… не родился еще
Такой язык.
А сам, ты, каков, со своим переносом
Себя, легче пера, что-нибудь в тебе
Человечье еще тлеет? Не знаю о ком
Говорю, не похож совсем на меня,
А так, - какая-то точка, в которой сошлись
Мои ересь, вера.

Чтобы понять

Идти и идти в долину дзум дзам дзом. 
Наскальные рисунки будд, как цветные лишаи. Почти Тибет.
К Ганеш Химал, разделившему Азию слоноподобным хребтом.
Идти, чтобы понять - о том, чего не видел - не стоит "ла-ла",
можешь только про себя напеть.
Монахи в красном пьют белое молоко перед сном,
да в своем гонпа лама старый не помнит уже что ел
на обед. И кажется ему, по меньшей мере,- разжевал протослог ОМ,
а может быть даже проглотил свет.
Этот лама - неадекват, померещилось, разрази его гром, -
пурбу, ритуальный кинжал, вонзил в свой мозг,-
за любовь неудачную месть.
А ничего, - в каменистой долине дзум дзам дзом -
всё как было - так оно и есть.

А ночью монастырь на замок, а ты - Зодиак,
идущий в свой дом.
Согнул локтевой сустав - звезды будут ярче гореть.

Идти, идти, чтобы понять - ночь пройдет, всё своим чередом -
до ближайшей звезды все равно никак не успеть.

Стих о странствии ума

Тягучее пространство, как гречишный мед,-
Одно –дву, -трех, -четырех,- пяти,- десятимерное, -
Владимир опознал себя почти невесомого в нем,
как неразрывно с ним цельное,
а не сданное для проживания внаем,-

так, являясь пространством, гнездится в нем бесконечно Бог.
"А что за кукла внизу лежит? - Я? - или уже - Ты? -
Владимир вопрошает себя - на меня похожий стебок,
не помнящий родства, прости Господи, нуклеин кислоты?".
С этими мыслями Владимира выносит под потолок,

его половина, размышляя так, пройдя обшивку вагона,
бесчеловечно громадный купол неба зрит,
и жаждет толчка, ищет мысль для разгона,
а другая его половина в тусклом свете купейном висит.
А внизу - он же, Владимир, умерев до микрона.

Подтянув к себе половину, и волю собрав в кулак,
Владимир отрывается от состава, мчащегося на всех парах,
его сносит чуть-чуть влево, назад. Сводит от скорости скулу -
летит прочь в темноту по рельсам к городку N евонный прах, А Владимир к Созвездию Ориона, или Большого Пса, или в Сакральный Архипелаг.

Владимир в стремительном взлете, читает со страху на память псалтырь.
Звезды яркие, близкие. Вскрывается бытие в сверхновом свете,
Летит сквозь душу Отца Владимира, как хвост дракона, звездная пыль.
Космически размышляя, Отец Владимир понимает: всё, всё ловля ветра. Отец Владимир, набирая скорость, озирает боязливо окрест себя вселенский пустырь.

А Бог, стрелец грозен, метит в него, страшит, ставит сосуды смерти.
Но ему, Вседержителю, невдомек, С Отца Владимира спрос теперь какой?
Отец Владимир во всем разобрался, нет ничего, кроме веры в потоке света. Нет ничего - за что его можно карать. Он делает уверенное движение призрачной рукой.
И Всеблагой удаляется, смекнув, что Владимир, а значит и он, уже за чертой, по всем
приметам.

Минуло мгновение, как сердца Владимира стук, но может и вечность, как глаза у Всевышнего.
Всё что увидел, познал, по всему для Отца Владимира должно быть прелестью, искусом. Соблазн диавола, первородный грех.
- Нет избранных, нет и брошенных в вечный ад, нет ни в чем недостатка, ничего лишнего.
Был бы Владимир во плоти как всегда, поседел бы как лунь, уразумев что внутри всего и всего поверх.
И летит он ногами вперед, то есть возвращается назад, ничего не оставив от себя бывшего.

Вот и планета Земля, облачностью покрыта. Речка, лес. Поезд гудит.
Владимир проникает во внутренность своего вагона, находит купе.
Видит себя мумией египетской с руками, скрещенными на груди.
И входит в тело свое, аккурат у ребра третьего, со словами - "Успел!"
" Всё, кончилось моё безвременье! - говорит - дух неведомый, прочь уйди".

Наш поезд прибывает в городок N. Фонарь, освещая окно, наитишайше
ставит на столик купе стакан,
вытащив его из долгой ночи.

Луч разбивается о стеклянную грань, - проходит за стенку вагона - дальше -
едва не задев стоп-кран -

это пролетел наискосок ангелочек.

А под полом вагона, капая черным маслом, свищет тяга, стучит, демонически мысля.
Но Отец Владимир, видно намаявшись выше, крепко, крепко заснул в этом двустишии.

Санкт-Петербург

В сем граде
кипенье вод на вид прохладных
и жаром пышущий гранит дремучих львов,
кариатид, и раздраженность ветреных проспектов
и разреженность туфовых колонн казанской сироты
большого в Риме предка, туфта весны, постящейся
до вербной ветки.

В Ленинграде

Поди, узнай, – смешенье стилей.
Ступеней Биржи полуостров Лабрадор,
ветров холодные морские мили
над плоскогорием ходов,
где хлопья эпохальной пыли,
где в подворотнях и дворах
в обнимку с эхом были
на птичьих на правах.
Входили в коммуналки, тише! –
сосед булавку уронил, теперь
в очках между паркетин ищет,
без звука, мягко, будто зверь
входи, по коридору, тише! –
соседка малыша берет, теперь
кормилица грудь ищет,
бесшумными шагами мерь
коммуну, тоже храм искусства,
читальни с гипсом бюстов,
столами докторов наук,
с поэтом юным, полным грусти,
зажатым как паук,
ходи воздушно в галереях
среди бессмертных мастеров,
то восклицая, то робея,
то стопоря, то отпуская кровь.
И верит каждый – он-то позван! –
не зря же глас ему вещал,
глаз отражающий его – разодран,
душой и телом обнищал.
Но воздух тех приобретений
лихим поветрием надут,
и ходят, повторяясь, тени,
и пустоту в рукав крадут.

Отлучи же от меня

Отлучи же от меня
мысли зависти и лести,
чтоб безумия слюна
не коснулась моей песни.

Чтобы в помыслах о славе,
словно в книге Даниила,
не щипать траву с волами,
как в ужасном сне случилось.

Отодвинь же за черту
мысли все моей боязни,
неразлучную чету
разведи по главам разным.

Мысли гордые принизи,
затрамбуй скорее в грунт,
чтоб меня не стукнул кризис,
не возник случайно пункт.

Отпусти же, отпусти
мысли ненависти, зла,
чтоб никак им изнутри
не спалить меня дотла.

Всюду мысли, мысли, мысли,
недомыслия молю.
Бесконечен, не исчислен, –
приведи, – сей ряд к нулю.

Наполнили душу мою слезы

Наполнили душу мою слезы,
как небо бесчисленные звезды…
Что мог поправить, изменить, –
теперь уж поздно.
Как будто выпиваю Ковш,
украшенный камнями,
кáк драгоценна ложь,
упрятанная в яме
души. Признаться в ней
при жизни – «я, мы,
Единый, верую» – верней,
отгородиться частоколом слов,
разнится с тем, как пить потом придется
ту горькую водичку слов
за то, что покаяние мое
у слов остановилось
пока условная ко мне
свершалась милость,
и я, пьянея, будто бы во сне
на волю отпускался с миром,
и в Ковш, сияющий на высоте,
еще одна, не обращенная в святую кровь,
вина святого мера
возносилась.

Заговоры

Камень есть, но ручеек
братца покрывает.
Захочу тогда украсть,
жизнь моя такая.
Засучу тогда рукав
чуть повыше локтя,
браться будет мной
камень осторожно,
чтоб не выскользнул,
если бы да
ожил.
На ладошку возложу,
ажно дам обсохнуть,
как горох размолочу,
не успеешь охнуть.

Мыкаться не буду,
молнией смекну –
дело грома паче,
сито замастрячу.
Дырок понабью
и пойду по миру,
сею, посеваю,
гордость да упорство
камня устраняю.
А трава дурная,
то и есть – дурман,
поломаю, поломаю.
Принесу в чулан.
Будто бы на аспида
на траву ступлю,
запытаю, запытаю.
Насмерть затопчу.
Повернусь три раза
по своей оси,
повторяя, повторяя:
«Боже, упаси».
Чувства ея вольные
в камен-пол вгоню,
ниточки бескровные
отдаю огню…

Шишек набросаю,
бьет их пыль к тропинке.
Девице босой
первая запинка.
На пенек присядет
вытащить занозу,
буду к деве ладить
наговор, угрозу.
Девичья гордынька –
нос ее горбинкой.
Чикаться не буду,
не велико худо,–
перебью как камень,
измельчу… и канет.
Дурь ее младая,
как коса тугая.
Мигом отчекрыжу
клок упрямый, рыжий,
истощу как травку,
пойду жечь в канавку…
Ой, Овсень, ой!
Огрей кочергой,
и пойдет в ров
ее нелюбовь.
Жаром слов крой,
девкин стыд вскрой,
разогрей кровь,
по мне любовь.
Ой, Овсень, Овсень,
разнеси тень!
Я охапку сена
в мешковину дену
и на шест воздену.
Передвинь день,
прокати-кати,
огнем окати
такую кулему
надо мной
солому.

О том 
( сицилийские октавы)

I

Если хочешь узнать - что есть, чего нет, да и вообще…
От греха подальше, разного рода чудес,
Закутайся в сицилийском из октав сотканном плаще,
Увидишь, поставив на своем «я» жирный крест,
Объемные величины, как перистые облака, становятся площе.
Появляется много, невидимых ранее, свободных мест,
Когда выносишь из подземелий ума нетленные мощи,
Проходишь на отсутствие души тела апофатический тест.

II

Вспышкой света, нескончаем, взрыв летит информации,
В пространстве человека, преобразуясь в надежды, ожидания,
Богом единым кристаллизуется, расходится в три грации.
Об этом рассуждали эллины, так думал индиец Нагарджуна.
Человек обрамляет поток протоплазмы своей дикцией,
Как сентябрем прозрачным пушинке летящей вослед дунуть.
А можно собирать до бесконечности картину двоичной теодицеи,-
Так и не остановить мысли, что нашествие гуннов.

III

И когда выводишь уравнение счастья, лишь руки пачкает мел,
Из формул леса на доске доказательств блеск, шик.
Советовал же поэтический мужик - сотри случайные черты – если смел.
А другой умудренный - твои выкладки, какие ни есть, - форменный пшик.

А лик истины, само её вещество, не черен не бел,
Не дымка сцеплений нежных, не трехгранный штык…
Ну да, что-то зарифмовал такое, проблеял
О том, что недалече не внутри и не впритык.

Белый Вайрочана

Учетверяясь в зеркальных отражениях пространства,
На все четыре стороны глядит бесстрастно Белый Вайрочана,
Держа прямой спиной разъем сияний пустоты.
Четвертованье человека, страстей хватающих, бегущих, -
На сложенные руки в мудры равенства и братства,
И ноги, что на лотосе лежат, у лепестка борясь с желанием
пошевелить одним из пальцев.
Развеществление сверлящего густую тьму эгоцентризма ярости
протуберанца - на, без начала и конца,
За горизонтом всех названий последнюю реальность,
Без страха потерять неповторимость прекрасного лица.