Воложин Соломон. Против Толстого

 

   Надо, надо выступить против Толстого, выступившего против Шекспира. Толстого могло заносить. Я знаю, что его занесло в теоретизировании, что такое искусство. В собственном творчестве (кроме того времени, когда он впал в нравоучение) он оставался художником – выражал свой подсознательный идеал (то есть, обеспечивая общение подсознания своего с подсознаниями восприемников по сокровенному поводу, он исполнял главную и уникальную функцию неприкладного искусства – испытательную), а то вдруг искусство назвал заражением. Превратил его в прикладное.
   Как он смог в Шекспире не почуять выражение тем своего подсознательного идеала?
   Говоря о начале «Короля Лира» (где Глостер грубо говорит о жене, понёсшей – Эдмонда – от него, но не в браке), Толстой пишет:
   «Не говоря о пошлости этих речей Глостера, они, кроме того, и неуместны в устах лица, долженствующего изображать благородный характер» (https://rvb.ru/tolstoy/01text/vol_15/01text/0332.htm).
   А дело в том, что Шекспир – экстремист. Он в крайнем отчаянии от той безнравственности, которая накатила на Англию в связи с наступлением ЧЕГО-ТО, что потом назвали капитализмом (который за всё, что ниже пояса). В своём подсознательном идеале ультраморальности (которая восторжествует в неопределённо далёком сверхбудущем) он далёк от аккуратности «изображать благородный характер». Ибо: «Идеи, которые переходят из подсознания в сознание, не всегда правильны, так как в подсознании нет логических критериев истины» (http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/Culture/Borev/_06.php).
   Толстой должен был в огрехе Шекспира почуять обуревавшую подсознание того страсть к благому для всех сверхбудущему, в пику аморальному настоящему приходящего в Англию капитализма. А он не почуял. Отнёсся к нему как представитель давно ушедшего сухого просветительства с того нормативностью.
   Толстой написал это в 1904 году, через 7 лет после статьи «Что такое искусство», где чушь порол.
   Но продолжим читать Толстого.
   «…слова Глостера в самом начале пьесы, очевидно, имеют целью только сообщение в забавном виде зрителю того, что у Глостера есть законный и незаконный сын».
   Если не чуять клокочущей в глубине души Шекспира страсти, то можно думать, что он штукарь, работающий на потребу публике («в забавном виде зрителю»).
   У меня те же резоны и относительно «проклинает любимую дочь самыми страшными и странными проклятиями».
   Для меня вообще принципиально важны недопонятности. Они для меня – следы подсознательного идеала автора. Этот идеал у Шекспира – крайний, запредельный. Соответственны и странности. – Толстого можно похвалить за чутьё к местам, являющимся недопонятностями. Но не за оценку их.
   А Толстой в подтексте своего текста не прощает Шекспиру и очередной недопонятности; как можно, что за здравые речи Кента Лир «под угрозой смерти изгоняет его».
   До своего разбора Толстой приводит сверхположительные отзывы об этой трагедии всяких великих. Один из них – Гюго, наверно, имевшего в виду такой отрывок:

Сцена седьмая
Палатка во французском лагере. Лир спит на постели.
Играет тихая музыка. Лекарь, придворный и другие.
Входят Корделия и Кент.
                                   Корделия


Благие боги!
Пошлите исцеленье слабым силам
И лад утраченным верните чувствам
Отца, что стал дитятей!


   И вот Гюго пишет (а Толстой его цитирует):
   «В «Лире» главное — Корделия. Материнская любовь дочери к отцу — это глубокая тема. Такое материнство больше всего достойно почитания, оно восхитительно передано легендой о той римлянке, которая в темнице кормила своим молоком старика отца. Молодая грудь, спасающая от голодной смерти седобородого старца,— нет более священного зрелища. Эта дочерняя грудь — Корделия.
   Как только Шекспир нашел этот пригрезившийся, ему образ, он создал свою драму... Шекспир, задумав образ Корделии, написал эту трагедию подобно некоему богу, который, желая создать достойное место для зари, нарочно сотворил бы целый мир, чтобы она засветилась над ним».

   Я смею рассудить, что это у Гюго иноименование благого для всех сверхбудущего, которое является универсальным идеалом всех произведений маньеризма, к которым принадлежит и «Король Лир». И то, что Гюго прибегает к «некоему богу» очень характерно. – Ведь подсознание и вообще гораздо мощнее сознания. А подсознательный идеал ещё ж и возвышен (это не то, что распоряжается, скажем, пищеварением или поддерживанием равновесия при стоянии и ходьбе). – Издавна для его обозначения люди применяли словосочетание: «Божье откровение снизошло». Художников называли убогими – у Бога.
   Толстому бы внять Гюго. – Нет.
   «…читатель или зритель не может верить тому, чтобы король, как бы стар и глуп он ни был, мог поверить словам злых дочерей, с которыми он прожил всю их жизнь, и не поверить любимой дочери, а проклясть и прогнать ее; и потому зритель или читатель не может и разделять чувства лиц, участвующих в этой неестественной сцене».
   Тут он рассуждает уже как реалист, чуящий, - как трава растёт, - то новое в социуме, что кроме него ещё никто не видит в действительности. Но Шекспир в «Короле Лире» ведь маньерист, а не реалист. – Как Толстой мог себе позволить такую модернизирующую натяжку? – Не постижимо. Не просто ж умный человек – гений!..
   «Вторая сцена «Лира» открывается тем, что Эдмунд, незаконный сын Глостера, рассуждает сам с собой о несправедливости людской, дающей права и уважение законному и лишающий прав и уважения незаконного, и решается погубить Эдгара и занять его место. Для этого он подделывает письмо к себе Эдгара, в котором Эдгар будто бы хочет убить отца. Выждав приход отца, Эдмунд как будто против своей воли показывает ему это письмо, и отец тотчас же верит тому, что его сын Эдгар, которого он нежно любит, хочет убить его. Отец уходит, приходит Эдгар, и Эдмунд внушает ему, что отец за что-то хочет убить его, и Эдгар тоже тотчас верит и бежит от отца.
   Отношения между Глостером и его двумя сыновьями и чувства этих лиц так же или еще более неестественны, чем отношения Лира к дочерям, и потому зритель еще менее, чем в отношении Лира и его дочерей, может перенестись в душевное состояние Глостера и его сыновей и сочувствовать им».

   От моралистического перегиба это у Толстого, из которого он в конце жизни редко выбирался.
   А на самом деле Шекспир готов был как угодно унизить изображаемый им мир (это соответствовало ужасности действительного мира надвигающегося капитализма), ибо у него был идеал сверхисторического оптимизма.
   Если сравнить его маньеризм с другим экстремизмом, с ницшеанством, будет аналогия. То тоже беспощадно к действительности («мир дионисийского безумия» Кружков. https://iknigi.net/avtor-grigoriy-kruzhkov/107405-ocherki-po-istorii-angliyskoy-poezii-poety-epohi-vozrozhdeniya-tom-1-grigoriy-kruzhkov/read/page-17.html). Аналогом коллективистского благого для всех сверхбудущего у Ницше становится иноименование красотой того принципиально недостижимого метафизического иномирия (противоположного тому свету христианства), - красотой потому, что удалось дать образ этого иномирия (и тем как бы его всё равно достигнуть). – Так аналогия маньеризма ницшеанству позволяет перенести на Шекспира и его несуразности слова о ницшеанстве:
   «…сценическое действие развивается по особой логике – логике сна, не совпадающей с логикой реальности. «Обычный реальный предмет, перенесенный на сцену, перестает быть правдоподобным и убедительным: между тем, как театральные знаки, совершенно условные и примитивные, становятся сквозь призму театра и убедительными и правдоподобными», – отмечает Волошин» (Кружков. Там же).
   Это как я когда-то рассматривал партитуру оперы другого ницшеанца, Моцарта. И с удивлением обнаружил массу восклицательных знаков в словесном тексте. Всё – на повышенных тонах.
   Ну как такой необычности быть по душе толстовца Толстого, изо всех сил ратовавшего за упрощение.
   «Речи эти [пишет Толстой далее о четвёртой сцене, где персонажи духарятся, будучи в незавидных обстоятельствах] не вытекают ни из положения Лира, ни из отношения его к Кенту, а вложены в уста Лиру и Кенту, очевидно, только потому, что автор считает их остроумными и забавными».
   А тот же Кружков использует такие слова:
   «Все порядочное в “Лире”… выражает себя противоречивой невнятицей, ведущей к недоразумениям» (https://iknigi.net/avtor-grigoriy-kruzhkov/107405-ocherki-po-istorii-angliyskoy-poezii-poety-epohi-vozrozhdeniya-tom-1-grigoriy-kruzhkov/read/page-16.html).
   Спорит с Толстым.
   А я – перестану спорить. Ибо Шекспир продолжает свои несуразности от страсти, а Толстой продолжает каждую их клясть с одной и той же позиции непоэтичности и упрощенства.
   И позиция эта сильна. Потому что не общепринято, что Шекспир времени «Короля Лира» – представитель маньеризма (принято его возрожденцем считать). Не общепринято считать маньеризм стилем, таким же достойным, как Возрождение. Не принято считать маньеризм экстремистским (принято – извращённым). А главное – не принято в оценке художественности исходить из наличия следов подсознательного идеала (в виде недопонятностей и неожиданностей).

8 февраля 2020 г.