***
«маятник чиркает воздух»
Елена Лапшина
Селитра отсырела в темноте,
скребется время в онемевшей детской,
и, прислонившись к вещей немоте,
болеет кожа скорлупою грецкой.
Но спички чиркают и валятся на пол,
минут погибших мусор беспризорный,
несутся бусины за плинтус и под стол –
зверьки ночные в щуплый морок норный.
Тень потеряла контуры, ищи
штамп тождества на черной амальгаме.
Скрипят часов артрозные хрящи
и стрелки шаркают по воздуху ногами…
***
Порошковое небо над нами,
перелетные плачи в пыли,
одичавшими табунами –
непокорные ковыли…
На холодном ветру у причала
сентября оцинкованный свет –
это осень любовь намечала,
золоченый готовя багет.
И частицы подобий, созвучий,
растеклись подростковым дождем
ранней туши ресниц невезучих –
в мною сказанное: «подождем».
Никогда не исправить ошибку,
не оглядываясь назад,
в умирающую улыбку –
серый войлок, мутнеющий взгляд…
***
Басовых струн тревожно остинато.
Волнуйся, шторм, в зеленых зеркалах.
Здесь мы исчезнем навсегда когда-то,
авемария нежно на губах.
Пружинят тени в мутном ресторане,
скрипач с лицом кузнечика затих,
но черной розы нет в твоем стакане,
презрения в пустых глазах твоих.
Безрук Пигмалион и Галатея
растеряна и чуточку смешна.
Я разучился чувствовать, не смея
любить тебя, болеть тобой, жена.
В тылу отчаянья, в смятенье роз и терний
сминает свет останки Мажино…
Все кончено, все умерло, поверь мне,
раздвинуто, забыто, сожжено.
***
Мы любили,
Ли Аннабель?
Любили вдвоем, говоришь?
Шалишь?
Не над нами шумел камыш,
темной ночью шуршала мышь,
гнулась ель.
В королевстве реки Лимпопо
По другой и другая Ли
тихо шли, не касаясь земли,
незабвенной дороге по,
серафимы нимбы несли,
пели: «Ооо!»
Ну, а мы, Ли Аннабель,
где мы были в мерцаньи ночей?
Не любили, и был ничей
камыш-колыбель.
Это было, увы, давно,
и не помню, а было ли.
Недокрученное кино:
тихих ангелов корабли
гнули линии, но не могли
дотянуться до нас, Ли
Аннабель, Аннабель Ли.
Говоришь, попытаться? Но…
Солнечный круг
«маятник чиркает воздух»
Елена Лапшина
Селитра отсырела в темноте,
скребется время в онемевшей детской,
и, прислонившись к вещей немоте,
болеет кожа скорлупою грецкой.
Но спички чиркают и валятся на пол,
минут погибших мусор беспризорный,
несутся бусины за плинтус и под стол –
зверьки ночные в щуплый морок норный.
Тень потеряла контуры, ищи
штамп тождества на черной амальгаме.
Скрипят часов артрозные хрящи
и стрелки шаркают по воздуху ногами…
***
Порошковое небо над нами,
перелетные плачи в пыли,
одичавшими табунами –
непокорные ковыли…
На холодном ветру у причала
сентября оцинкованный свет –
это осень любовь намечала,
золоченый готовя багет.
И частицы подобий, созвучий,
растеклись подростковым дождем
ранней туши ресниц невезучих –
в мною сказанное: «подождем».
Никогда не исправить ошибку,
не оглядываясь назад,
в умирающую улыбку –
серый войлок, мутнеющий взгляд…
***
Басовых струн тревожно остинато.
Волнуйся, шторм, в зеленых зеркалах.
Здесь мы исчезнем навсегда когда-то,
авемария нежно на губах.
Пружинят тени в мутном ресторане,
скрипач с лицом кузнечика затих,
но черной розы нет в твоем стакане,
презрения в пустых глазах твоих.
Безрук Пигмалион и Галатея
растеряна и чуточку смешна.
Я разучился чувствовать, не смея
любить тебя, болеть тобой, жена.
В тылу отчаянья, в смятенье роз и терний
сминает свет останки Мажино…
Все кончено, все умерло, поверь мне,
раздвинуто, забыто, сожжено.
***
Мы любили,
Ли Аннабель?
Любили вдвоем, говоришь?
Шалишь?
Не над нами шумел камыш,
темной ночью шуршала мышь,
гнулась ель.
В королевстве реки Лимпопо
По другой и другая Ли
тихо шли, не касаясь земли,
незабвенной дороге по,
серафимы нимбы несли,
пели: «Ооо!»
Ну, а мы, Ли Аннабель,
где мы были в мерцаньи ночей?
Не любили, и был ничей
камыш-колыбель.
Это было, увы, давно,
и не помню, а было ли.
Недокрученное кино:
тихих ангелов корабли
гнули линии, но не могли
дотянуться до нас, Ли
Аннабель, Аннабель Ли.
Говоришь, попытаться? Но…
Солнечный круг
Журавлик-оригами берегами
туч акварельных движется на юг,
оранжевая травка под ногами:
кудрявый мальчик, крылья, стрелы, лук…
И девочка, вся – платье и косички,
упущены воздушные шары,
конечно, кошка, и, конечно, птички,
поры бесценной щедрые дары…
А это что, яичное, в подтеках,
с названием детсадовским «Всегда!»,
кого молю печально, одиноко:
«Пусть будет!», будет
без конца и срока.
Не угасай, желтушная звезда!
***
Мерцанье Рыб, созвездье Колесницы,
ночь пятится за шиворот небес.
Да здравствуй, день
печально бледнолицый,
как хорошо, что ты воскрес!
Опять жужжит осиная колода,
гремучая предчувствием земля
косую сажень солнечного всхода,
как дар Востока, требует, моля.
И чувствует любовно сопричастность
с куртиной света, скошенной серпом,
на кожуре души такая ясность:
Бык-Зевс теснит
вертеп кривым горбом.
Разинутое горло кровохлебки
раскалено,
ликует горицвет.
Дневная смена кочегаров топки,
которые – вот-вот –
махнут по стопке,
и – запалят весь белый свет!
La fenice
Выступление Бродского
в La Fenice отменили: поэт умер.
Вскоре после намеченной даты
театр сгорел…
Звонок – прочь из фойе, буфетов… Предвкушенье
просачиваться в зал на теплые места,
там палантин с плеча скользит и возбужденье
гранатов диадем и нотного листа.
Галерка и партер, гирлянды лож барочных,
гул улья не затих, но гаснет с медью люстр,
несмелый кашель, хруст секундных стрелок точных.
Взмах! Кресел паралич – злой дирижер Прокруст.
Прожектор, белый глаз, завис на центре зала,
вот занавес пополз – зеленый бархат, и…
Оркестр вздохнул и – вверх, тревожно и устало,
под купол перья искр, багровые огни.
Несчастная горит La Fenice подкова,
поднявшись на пролет, в огне застыл поэт.
Он Феникс во плоти, он возродится снова –
где арфа и рояль, галерка и буфет…
***
По пыльной дорожке на грязный экран –
гусары усатые, томные дамы.
Альковы, интриги, амурные драмы,
канкан.
Дрожит передвижка, треск ленты в ушах,
в заклеенных швах надрывается время,
а с ним – бессловесное, бодрое племя.
Бабах!
Квадратная рама, и дымно, и чад,
а там, за спиною, в щели амбразуры –
застыли и канули в вечность фигуры,
от них отлетают под лампу амуры –
сердцами стучат.
туч акварельных движется на юг,
оранжевая травка под ногами:
кудрявый мальчик, крылья, стрелы, лук…
И девочка, вся – платье и косички,
упущены воздушные шары,
конечно, кошка, и, конечно, птички,
поры бесценной щедрые дары…
А это что, яичное, в подтеках,
с названием детсадовским «Всегда!»,
кого молю печально, одиноко:
«Пусть будет!», будет
без конца и срока.
Не угасай, желтушная звезда!
***
Мерцанье Рыб, созвездье Колесницы,
ночь пятится за шиворот небес.
Да здравствуй, день
печально бледнолицый,
как хорошо, что ты воскрес!
Опять жужжит осиная колода,
гремучая предчувствием земля
косую сажень солнечного всхода,
как дар Востока, требует, моля.
И чувствует любовно сопричастность
с куртиной света, скошенной серпом,
на кожуре души такая ясность:
Бык-Зевс теснит
вертеп кривым горбом.
Разинутое горло кровохлебки
раскалено,
ликует горицвет.
Дневная смена кочегаров топки,
которые – вот-вот –
махнут по стопке,
и – запалят весь белый свет!
La fenice
Выступление Бродского
в La Fenice отменили: поэт умер.
Вскоре после намеченной даты
театр сгорел…
Звонок – прочь из фойе, буфетов… Предвкушенье
просачиваться в зал на теплые места,
там палантин с плеча скользит и возбужденье
гранатов диадем и нотного листа.
Галерка и партер, гирлянды лож барочных,
гул улья не затих, но гаснет с медью люстр,
несмелый кашель, хруст секундных стрелок точных.
Взмах! Кресел паралич – злой дирижер Прокруст.
Прожектор, белый глаз, завис на центре зала,
вот занавес пополз – зеленый бархат, и…
Оркестр вздохнул и – вверх, тревожно и устало,
под купол перья искр, багровые огни.
Несчастная горит La Fenice подкова,
поднявшись на пролет, в огне застыл поэт.
Он Феникс во плоти, он возродится снова –
где арфа и рояль, галерка и буфет…
***
По пыльной дорожке на грязный экран –
гусары усатые, томные дамы.
Альковы, интриги, амурные драмы,
канкан.
Дрожит передвижка, треск ленты в ушах,
в заклеенных швах надрывается время,
а с ним – бессловесное, бодрое племя.
Бабах!
Квадратная рама, и дымно, и чад,
а там, за спиною, в щели амбразуры –
застыли и канули в вечность фигуры,
от них отлетают под лампу амуры –
сердцами стучат.