Незадолго до Пасхи – о, нет! – не христианской Пасхи, дня попрания смерти смертью – Пасхи еврейской, когда радуются иудеи, что Всевышний миновал еврейские дома, уничтожая первенцев Египта; так вот, незадолго до иудейской Пасхи некто Арончик Шнеерсон, москвич, выехал на поезде из Москвы в Киев. На Брянском вокзале его провожали жена, отец, старая приходящая служанка и человек пять родных его детей возраста… самого разного возраста. На вокзале все без умолку болтали, смеялись чему-то и по очереди обнимались. При этом так увлеклись, что Циля, жена Арончика, два раза обнялась зачем-то с его престарелым, глухим отцом, с которым после и вернулась домой в Машков переулок. Все желали друг другу блага и в который уже раз уславливались встретиться на Пасху, само собой иудейскую.
Арончик должен был съездить в Киев, где скончалась сестра его давно упокоившейся матери. А заодно повидать тёток – тётю Лию, тётю Эстер, тётю Енту, бабушку Басю, Моню, Элю, дядю Цахи и ещё целую толпу каких-то своих соплеменников, которые, Бог весть, кем и кому доводились. Во всяком случае, сегодня об этом никто уже и не вспомнит.
Похоронив тётку, навестив бабушку Басю и прочих, Арончик намеревался вернуться домой, аккурат к празднику, дабы в тесном семейном кругу вкусить козлёнка с горькими травами. Поэтому усадив Арончика в поезд, домочадцы его возвратились домой, и принялись ждать Пасху, сулившую им двойной праздник: во-первых, радость вкупе с единоверцами, а во-вторых, радость сугубо домашнюю, связанную с возвращением из Малороссии отца семейства, нагруженного – и в том не было ни малейших сомнений – подарками и гостинцами.
Но вот миновала еврейская Пасха. Наступила и отзвонила колоколами Пасха православная, а Арончик домой так и не вернулся. К этому времени в его доме воцарились растерянность и затишье, связанное всё с той же растерянностью. Никто не знал, что следует предпринять: ехать ли самим в Киев, писать ли письма бабушке Басе и тёте Эстер, а может, идти в полицию или куда-нибудь ещё. В полицию, впрочем, всё равно никто бы и не пошёл, потому что не зря же евреи желают друг другу, чтобы Господь уберёг их от дурного глаза и частного пристава.
Наконец уже летом из Киева пришло письмо. Но писал не Арончик и не бабушка Бася, писал адвокат Чижиков. Циля так испугалась, что руки у неё затряслись, а чтобы понять, в чём же собственно дело и что нужно от Шнеерсонов адвокату Чижикову, ей пришлось перечитать письмо трижды.
«Любезная госпожа Шнеерсон, – писал адвокат Чижиков крупным аккуратным почерком, – довожу до сведения Вашего, что супруг Ваш арестован и в настоящее время пребывает в Киевской тюрьме, обвиняемый в убийстве…» Далее адвокат сообщал, что идёт следствие, которое, вероятно, продлится долго. Что дело весьма сложное и запутанное, хотя и абсурдное, но абсурдностью своей кое-кому удобное и даже необходимое. В этом месте письмо было настолько туманным, что Циля каждый раз принималась плакать, потому что и на третий раз так и не смогла ничего разобрать.
Далее письмо прояснялось, и адвокат уверял, что Арончик невиновен и надежда на его освобождение остаётся, хотя всякое может быть, поскольку – и здесь снова спускался туман – «всё это выгодно, пусть даже нелепо и отжило свой век». Доходя до этих слов, Циля почему-то вспоминала бабушку Басю и глаза её снова увлажнялись.
Кроме письма адвоката Чижикова в конверте оказалась маленькая записка, написанная рукой самого Арончика. Циля не сразу её заметила. Убирая письмо адвоката в конверт, она обнаружила у своих ног маленький белый листок, должно быть, выпорхнувший незаметно, когда Циля распаковывала конверт. Циля подняла листок и прочитала: «Циля, сердце, что и говорить: будь я умнее, то не поехал бы хоронить тётю Фейгу. Глядишь, и без меня бы закопали её в землю, хоть и была она добрейшей женщиной. Только, Циля, ты не думай, что это я или кто из наших виноват во всём этом деле и что твой Арончик сошёл с ума на старости лет. Ни деды мои, ни прадеды таким не грешили. И детей своих не допущу. А это всё собаки – ясное дело. Но, видно, на то мы и евреи, чтобы терпеть. Терпеть и терпеть, уповать на Бога, молиться и надеяться, что всё к лучшему переменится. Верь мне, Циля, душа моя, что я не виновен, и никто из наших не виновен».
Письмо Арончика Циля перечитала дважды, а слово «собаки» даже произнесла вслух, как будто надеясь, что так будет понятнее. В целом же, хотя письма и были странными, но проясняли главное: Арончик жив. Правда, он сумел угодить в тюрьму, и неизвестно теперь, когда из неё выйдет – дай Бог следующую Пасху встретить вместе. Но даже и это не так важно, как то, что он всё-таки жив, а не валяется где-нибудь в овраге с разбитой головой и не кормит рыб на речном дне.
Рассудив так, Циля немного успокоилась и вечером того же дня прочитала письмо адвоката Чижикова дедушке, чтобы спросить у него совета: стоит ли ей и самой отправиться в Киев. Но когда она читала, в соседней комнате заплакал младший ребёнок, и Циля не стала ни о чём спрашивать.
Дедушка почти ничего не слышал, но по Цилиному лицу понял, что хорошего мало. К тому же преклонные лета научили его не ждать от жизни ничего хорошего. А тут ещё он отчётливо разобрал слова «в Киевской тюрьме» и сразу всё понял.
– А глик от им гетрофен, – вздохнул дедушка. – Когда еврею дадут пожить? И что там опять придумали в Петербурге?
– Почему в Петербурге? – не поняла Циля. – Ведь Арончик в Киев уехал…
– Что там твой Киев!.. – объяснил дедушка. – В Киеве и весна не наступит, если в Петербурге не велят.
Циля посмотрела в окно и подумала, что в Петербурге верно распорядились: лето было в разгаре, о чём кричали воробьи, возившиеся в пыли, да и весна пришла в Москву вовремя.
В тот год выдалась хорошая весна. И когда в марте днём было тепло, к ночи снова всё застывало. Лужи, покрывавшие Москву, затягивались на ночь ледяной плёнкой. Небо казалось выше, воздух – прозрачней, а от новых запахов Циля волновалась и, укладываясь спать, дрожала, словно предчувствуя, что должно случиться что-нибудь необыкновенное.
***
Арончик должен был съездить в Киев, где скончалась сестра его давно упокоившейся матери. А заодно повидать тёток – тётю Лию, тётю Эстер, тётю Енту, бабушку Басю, Моню, Элю, дядю Цахи и ещё целую толпу каких-то своих соплеменников, которые, Бог весть, кем и кому доводились. Во всяком случае, сегодня об этом никто уже и не вспомнит.
Похоронив тётку, навестив бабушку Басю и прочих, Арончик намеревался вернуться домой, аккурат к празднику, дабы в тесном семейном кругу вкусить козлёнка с горькими травами. Поэтому усадив Арончика в поезд, домочадцы его возвратились домой, и принялись ждать Пасху, сулившую им двойной праздник: во-первых, радость вкупе с единоверцами, а во-вторых, радость сугубо домашнюю, связанную с возвращением из Малороссии отца семейства, нагруженного – и в том не было ни малейших сомнений – подарками и гостинцами.
Но вот миновала еврейская Пасха. Наступила и отзвонила колоколами Пасха православная, а Арончик домой так и не вернулся. К этому времени в его доме воцарились растерянность и затишье, связанное всё с той же растерянностью. Никто не знал, что следует предпринять: ехать ли самим в Киев, писать ли письма бабушке Басе и тёте Эстер, а может, идти в полицию или куда-нибудь ещё. В полицию, впрочем, всё равно никто бы и не пошёл, потому что не зря же евреи желают друг другу, чтобы Господь уберёг их от дурного глаза и частного пристава.
Наконец уже летом из Киева пришло письмо. Но писал не Арончик и не бабушка Бася, писал адвокат Чижиков. Циля так испугалась, что руки у неё затряслись, а чтобы понять, в чём же собственно дело и что нужно от Шнеерсонов адвокату Чижикову, ей пришлось перечитать письмо трижды.
«Любезная госпожа Шнеерсон, – писал адвокат Чижиков крупным аккуратным почерком, – довожу до сведения Вашего, что супруг Ваш арестован и в настоящее время пребывает в Киевской тюрьме, обвиняемый в убийстве…» Далее адвокат сообщал, что идёт следствие, которое, вероятно, продлится долго. Что дело весьма сложное и запутанное, хотя и абсурдное, но абсурдностью своей кое-кому удобное и даже необходимое. В этом месте письмо было настолько туманным, что Циля каждый раз принималась плакать, потому что и на третий раз так и не смогла ничего разобрать.
Далее письмо прояснялось, и адвокат уверял, что Арончик невиновен и надежда на его освобождение остаётся, хотя всякое может быть, поскольку – и здесь снова спускался туман – «всё это выгодно, пусть даже нелепо и отжило свой век». Доходя до этих слов, Циля почему-то вспоминала бабушку Басю и глаза её снова увлажнялись.
Кроме письма адвоката Чижикова в конверте оказалась маленькая записка, написанная рукой самого Арончика. Циля не сразу её заметила. Убирая письмо адвоката в конверт, она обнаружила у своих ног маленький белый листок, должно быть, выпорхнувший незаметно, когда Циля распаковывала конверт. Циля подняла листок и прочитала: «Циля, сердце, что и говорить: будь я умнее, то не поехал бы хоронить тётю Фейгу. Глядишь, и без меня бы закопали её в землю, хоть и была она добрейшей женщиной. Только, Циля, ты не думай, что это я или кто из наших виноват во всём этом деле и что твой Арончик сошёл с ума на старости лет. Ни деды мои, ни прадеды таким не грешили. И детей своих не допущу. А это всё собаки – ясное дело. Но, видно, на то мы и евреи, чтобы терпеть. Терпеть и терпеть, уповать на Бога, молиться и надеяться, что всё к лучшему переменится. Верь мне, Циля, душа моя, что я не виновен, и никто из наших не виновен».
Письмо Арончика Циля перечитала дважды, а слово «собаки» даже произнесла вслух, как будто надеясь, что так будет понятнее. В целом же, хотя письма и были странными, но проясняли главное: Арончик жив. Правда, он сумел угодить в тюрьму, и неизвестно теперь, когда из неё выйдет – дай Бог следующую Пасху встретить вместе. Но даже и это не так важно, как то, что он всё-таки жив, а не валяется где-нибудь в овраге с разбитой головой и не кормит рыб на речном дне.
Рассудив так, Циля немного успокоилась и вечером того же дня прочитала письмо адвоката Чижикова дедушке, чтобы спросить у него совета: стоит ли ей и самой отправиться в Киев. Но когда она читала, в соседней комнате заплакал младший ребёнок, и Циля не стала ни о чём спрашивать.
Дедушка почти ничего не слышал, но по Цилиному лицу понял, что хорошего мало. К тому же преклонные лета научили его не ждать от жизни ничего хорошего. А тут ещё он отчётливо разобрал слова «в Киевской тюрьме» и сразу всё понял.
– А глик от им гетрофен, – вздохнул дедушка. – Когда еврею дадут пожить? И что там опять придумали в Петербурге?
– Почему в Петербурге? – не поняла Циля. – Ведь Арончик в Киев уехал…
– Что там твой Киев!.. – объяснил дедушка. – В Киеве и весна не наступит, если в Петербурге не велят.
Циля посмотрела в окно и подумала, что в Петербурге верно распорядились: лето было в разгаре, о чём кричали воробьи, возившиеся в пыли, да и весна пришла в Москву вовремя.
В тот год выдалась хорошая весна. И когда в марте днём было тепло, к ночи снова всё застывало. Лужи, покрывавшие Москву, затягивались на ночь ледяной плёнкой. Небо казалось выше, воздух – прозрачней, а от новых запахов Циля волновалась и, укладываясь спать, дрожала, словно предчувствуя, что должно случиться что-нибудь необыкновенное.
***
Шнеерсоны объявились в Машковом переулке следом за Самуилом Мироновичем Малкиелем, воцарившемся однажды на Покровке и притянувшем к себе небогатых соотчичей со всей Первопрестольной. Подобно тому, как круги расходятся от упавшего в воду камня, так расселились иудеи вокруг блиставшего в то время Малкиеля. Богатство Самуила Мироновича возбуждало любопытство и порождало толки. А сам он в окружении соплеменников казался каким-то царём иудейским, прихотью судьбы заброшенным на московскую Покровку.
Когда же Самуил Миронович покинул Покровку и, утопая в роскоши, поселился на Тверской, многие соплеменники его снялись с мест и выдвинулись следом, дабы снова расположиться лагерем вокруг богатого сородича. Но Шнеерсоны общему примеру не последовали и остались в Машковом переулке. Благо, среди соседей единоверцы продолжали преобладать.
Откуда изначально прибыли Шнеерсоны в Машков переулок, теперь уже сложно установить. Домна Карповна говорит только, что Арончик служил до Москвы в солдатах, а Циля будто бы совсем ещё молоденькой явилась из Мглина, где бедной девушке трудно было найти себе жениха. Еврейских невест в Москве тоже недоставало, вот и отыскались добрые евреи, привозившие девушек из местечек. И Арончик взял Цилю «с возу» – так это тогда называлось. История, рассказанная Домной Карповной, застаёт Шнеерсонов в Машковом переулке в небольшой квартирке, где помещалось довольно большое семейство и тайная касса – Арончик и Циля иногда брали в заклад у соседей. Впрочем, касса, пожалуй, слишком громкое слово. Но дело в том, что предприятие, называвшееся «кассой Шнеерсонов», не имеет более точного и подходящего названия.
Что же касается семьи… А что вообще такое еврейская семья? Старшие дети давно живут отдельно, а младшие только народились. А между тем и Циля, и Арончик производили впечатление людей тщедушных, а то и вовсе невзрачных. Были они малы ростом, худосочны, Арончик же, ко всему прочему, ещё и лысоват. Оба смотрели на мир большими печальными глазами и, казалось, всё чего-то боялись. Впрочем, Цилю можно было бы назвать миловидной, если бы заботы не выели румянец, блеск в тёмных глазах и кое-где даже черноту волос, оставив в чёрной копне совершенно белые нити, которые, к тому же, имели свойство постоянно умножаться числом.
Кто-то называл Цилю глупой, но это было неправдой. Циля не была глупой, она просто не понимала, для чего ей нужно вникать в вопросы, не имеющие к её жизни никакого касательства. А поскольку жизнь Цили состояла из детей и закладной кассы, то кроме этих двух предметов Циля ни в чём больше и не смыслила. Зато в детях и закладах Циля разбиралась превосходно. И напрасно кто-то думает, что всё это сущие пустяки. Ведь детей нужно одеть и накормить, еду достать и приготовить, одежду пошить. А на всё нужны деньги. Откуда же еврею портному взять столько денег, даже если этот портной держит у себя маленькую тайную кассу?
Словом, до поры Шнеерсоны оставались семейством незаметным и никому в целой Москве неизвестным. Исключая разве соседей и закладчиков-бедняков, оставлявших у Арончика разный вздор вроде затёртых бархатных душегреек, подушек, женских платков и табакерок.
Но в один прекрасный день Шнеерсоны незаметно для себя сделались известны всей стране. Во всяком случае, той её части, что читала газеты и проявляла живой интерес к происходящему в империи и её окрестностях.
***
Хоть Циля и вышла за Арончика «с возу», но всегда любила его по-настоящему, а не из долга только. Во всяком случае, она им гордилась. Ведь Арончик и в Писании был сведущ, и у бимы любил петь. А как он играл на скрипке? Дай, Господь, Рубинштейну так играть!
Циля совершенно была согласна с тем, что Бог положил властвовать мужу над женой. И очень бы удивилась, если бы кто-нибудь указал ей, что это всё-таки, пожалуй, она властвует над Арончиком, а не он над ней.
– Что это вы говорите? – сказала бы она и подняла брови – она всегда поднимала и без того изогнутые брови, когда удивлялась. – Что это вы такое говорите? Чтоб Господь помог вам во всех ваших делах…
Циля вовсе не была сварливой и мужа никогда не колотила. Но если бы Арончик собрался в Киев, а Циля сказала: «Что, во всём Киеве уже некому похоронить тётю Фейгу?», – то Арончик ни за что бы не поехал. Но поскольку Циля сказала: «Ехай, раз уж во всём Киеве некому похоронить тётю Фейгу», – то Арончик погрузился в поезд и умчался в Малороссию.
А сколько раз Арончик заговаривал с Цилей об Америке? Да, Циля слыхала – кое о чём было известно и Циле – что в Америке житьё получше, чем в Москве. Точно так же, как в Москве лучше, чем в Мглине. Ну так Мглин Циля видела своими глазами, а кто же видел Америку? Есть ли кто-нибудь, кто бы уехал в Америку, а потом вернулся, чтобы рассказать, как там живётся евреям? Нет, никто из Америки не возвращался, одни только разговоры. Только мало ли, о чём на свете толкуют. Вон, реб Малах тоже говорит, будто бы есть такая штука, чтобы с другим городом разговаривать. Крутишь будто бы ручку как у кофейной мельницы, а оттуда бабушка Бася говорит:
– Шалом…
И вы ей:
– Алейхем Шалом, бабушка Бася…
Ха-ха-ха! Как все смеялись над рассказом ребе Малаха! Дети взяли кофейную мельницу, крутили ручку и кричали:
– Эй, бабушка Бася, дядя Эля, что вы всё молчите?..
Не всему же, что говорят, верить можно. Говорят, есть на свете Париж, где Ротшильд живёт. Ну так и что? Разве он ждёт у себя всех московских евреев?
А то, что Арончик в тюрьму угодил, так он, может, и в Америке бы угодил, если бы не в своё дело совался. Видно, так уж евреям предписано: горе мыкать и покоя не знать. А если предписано, так значит, предписано. Никакая Америка не поможет. Вот и Арончик пишет: терпи, молись и надейся. А что ещё остаётся евреям, если другие народы их отчего-то не любят?.. Жить остаётся и заниматься своим делом.
Циля ходила на рынок, готовила пищу, принимала ветошь в заклад, то и дело приносила Арончику детей и пребывала в уверенности, что исполняет свой долг не хуже воюющего солдата или поющего кантора. То есть, конечно, она не думала ни о каком долге, но знала, что делает своё дело и ни во что больше не собирается вникать. Вот и кантор не вникает в военную службу и детей тоже не рожает, потому что это не его дело. Она так и говорила Арончику, если тот появлялся на кухне, где полным ходом шло приготовление рыбы:
– Что, у евреев теперь новый Талмуд? Или у мужчин нет других занятий?.. Что ты делаешь в кухне, не про тебя будь сказано?..
А когда Арончик уходил, Циля продолжала рассуждать вслух:
– Незачем таскаться в кухню, когда каждому еврею, и не еврею даже, Бог дал своё дело. Вот ведь я и другие женщины идём в синагоге в женское отделение, а не лезем к биме. Потому что это не наше дело.
Даже когда Арончик попал в тюрьму, Циля хоть и перепугалась сначала, но быстро успокоилась, потому что занялась своим делом. А её делом были еда и дети.
Кто и говорит: нашёл Арончик время в тюрьме сидеть. И Пасху без него встретили, и Пятидесятница миновала. Так, глядишь, и Суккот пройдёт без отца семейства. Ну да ведь явится же он обратно! Посидит в своей тюрьме, и отпустят его. Сам же написал: «На то мы и евреи, чтобы терпеть». А уж Настасья на рынке плетёт не весть, что:
– Правда ли, – говорит, – что твой Арон убил там кого-то?
Слыхали вы такое? Что за негодница! Нахалка! Сама на рынке стоишь, ну что ты можешь знать за Арончика? Циля ей так и сказала. А Настасья – в смех. Погоди, говорит, сама ещё узнаешь, что там твой благоверный набедокурил – вздрогнешь! И вздрагивать не собираюсь – объявила ей Циля. И больше с Настасьей с тех пор не здоровалась. А Настасья завидит Цилю и ухмыляется. И стала Циля замечать, что вокруг неё всё как-то переменилось. Чем дальше – тем больше косых взглядов. И свои, и русские смотрят как на прокажённую: вроде и любопытно, а коснуться боязно. Видно, Настасья распустила слухи. Но Циле до слухов дела нет. Смотрите – за погляд денег не берут. Глаза бы только не просмотрели.
А Настасья?.. Да чтоб ей тошно стало, этой Настасье!.. На рынке стоит, а думает, что Малкиелева дочка. Циля не то, что здороваться, смотреть в её сторону перестала. Так, иногда скосит глаза. А Настасья смотрит, высматривает – словно выпытывает. Но Циля – мимо.
Так и проходила Циля мимо Настасьи год и даже чуть больше года. Время от времени получала Циля письма от Арончика и верила, что сам он скоро вернётся. «Надо же было поехать в этот Киев, чтобы угодить на погром», – думала Циля, уверенная, что Арончик в тюрьме из-за погромов.
– Сначала бьют евреев, – кричала Циля дедушке на ухо, – а потом их же в тюрьму сажают. Вот какие нынче порядки. Чтоб Господь помог евреям во всех их делах!..
– Кого уважают? – спрашивал глухой дедушка. И Циля махала на него рукой.
Год Циле жилось непросто. Касса приносила копейки – что можно заработать на этой рухляди, что несут к ним в заклад? Заходили родственники, приносили снеди или немного денег. Смотрели на Цилю как на ярмарочную диковину, качали головами, вздыхали и уходили. Вечерами Циле хотелось поговорить, и она обращалась к дедушке. Но дедушка почти ничего не слышал и отвечал невпопад.
Однажды уже на другой год зашёл Шимеле, троюродный брат Цили. Шимеле служил у Полякова и назывался даже Семёном Борисовичем. Шимеле был предметом особой гордости Цили, им Циля гордилась едва ли не больше, чем Арончиком. Шимеле был молод, красив и одет всегда как настоящий господин. Да и по-русски он говорил не как еврей, а как сами русские. Да, не у всех евреев с Покровки родственники служат у Полякова.
– Послушай, Циля, – сказал Шимеле и потряс перед носом у Цили какими-то газетами. – Откуда взялись эти деньги? Все знают, что у вас касса, но такие деньги и я бы не смог выложить за адвоката. Арончик, наверное, скоро вернётся. Но ты… Во всяком случае, ты должна быть осторожна. И может быть, даже закрой кассу – ведь теперь все знают про эти деньги.
– Какие деньги, Шимеле? О чём это ты говоришь? – не поняла Циля, которая так изумилась, что не успела обрадоваться известию о возвращении мужа. – Разве рыба и пшено так дороги, что и сам Поляков удивляется?
– При чём тут Поляков и пшено, Циля, – раздражённо ответил Шимеле, – я говорю об адвокате для твоего Аарона.
– О Чижикове? – вспомнила вдруг Циля.
– Конечно, о Чижикове! Ну кто бы мог подумать, что ты выложишь ему сорок тысяч.
– Сорок тысяч?! – расхохоталась Циля. – Что это значит: «сорок тысяч»?.. Ты, наверное, надо мной смеёшься? Даже если продать меня и детей, и глухого дедушку в придачу – никто не даст за нас сорока тысяч.
Но Шимеле и не думал смеяться. Напротив, он покраснел и сказал с нескрываемой досадой:
– Не хочешь говорить – это твоё право. Но в Москве уже год толкуют об этой истории. Все газеты только и пишут, что об Аароне Шнеерсоне. А ты хочешь сказать, что не знаешь, что происходит с твоим мужем?
– Почему не знаю? – подняла брови Циля. – Арончик пишет мне письма…
– Да о твоём Арончике все газеты пишут! – воскликнул Шимеле. – На-ка вот, почитай. Все уже знают.
Шимеле бросил на стол перед Цилей несколько газет и, ни слова больше не говоря, ушёл.
Циля стояла возле стола и касалась грубой его поверхности кончиками пальцев. Только что она хотела усадить за этот стол Шимеле, чтобы попотчевать его чаем с медовыми пряниками. Но теперь, позабыв совершенно о чае, смотрела с каким-то ужасом на рассыпавшиеся по столу пёстрые газеты, словно это были чудовища, способные погубить всё на свете.
***
Следует сказать, что газеты эти не сохранились. Точнее, где-то они, конечно же, сохранились. В Государственной библиотеке наверняка хранится парочка экземпляров. А вот у Домны Карповны, с чьих слов передаётся этот рассказ, остались только вырезки из нескольких газет. Среди них есть и вырезки из тех самых газет, что принёс Шимеле Циле, а есть даже из позднейших. Все они посвящены делу Аарона Шнеерсона, и сложив их воедино, вполне можно составить представление об этом запутанном деле. Газеты, которые принёс Шимеле, сохранила Циля. А когда Арончик вернулся из своего затянувшегося путешествия, он присовокупил к газетам Шимеле кое-что от себя. И картина произошедшего в Киеве, получилась довольно полной. Во всяком случае, перечитав эти вырезки, можно составить представление о том, что же было с Арончиком в Малороссии и почему он так задержался. От Шнеерсонов пачка газетных листков, распухших, пожелтевших, перевязанных для надёжности бечёвкой, попала в конце концов к Домне Карповне. Вот почему история не канула в реку времени, а выплыла по этой реке в будущее.
Циля так и не стала читать газеты, принесённые Шимеле. Зачем? Раз Шимеле говорит, что Арончик скоро вернётся, какое Циле дело, что там пишут в газетах? Циля не суёт нос в чужие дела, с неё довольно своих. Вот почему Циля собрала газеты в стопку, перетянула их крест-накрест бечёвкой и убрала в комод, где лежала скатерть и ещё разные другие нужные вещи. Что там Шимеле говорил про сорок тысяч, Циля не поняла. Главное – Арончик скоро вернётся, и пусть тогда сам разбирается со своими газетами и сорока тысячами. И ведь оказалась права! Арончик действительно скоро вернулся и со всем разобрался: достал из комода газеты, снял бечёвку, взял большие ножницы из того же комода, аккуратно – Арончик всегда был очень аккуратный! – вырезал то, что счёл нужным. Потом выбросил обрезки газет, а вырезки снова перевязал той самой бечёвкой и снова убрал в комод.
Как потом эти вырезки попали к Домне Карповне, сложно проследить – ведь они не раз переходили из рук в руки. Зато мы можем достоверно узнать, что же произошло с Арончиком в Киеве. Для простоты приведём тексты нескольких газетных вырезок, а читатель уж сам во всём разберётся. Тем более в своё время поступал таким образом и сам Арончик.
– Что же, по-вашему, случилось со мной в Киеве? – рассказывал он по возвращении. – Если вы думаете, что я украл козу или подрался на ярмарке, вы смотрите на жизнь через розовые очки или думаете, что живёте среди весёлой постановки. Арончик не крал и не дрался, он просто приехал в Киев, а уже через пару дней все киевские газеты, как стая воробьёв, затрещали один и тот же мотив.
Тут Арончик, любивший иногда говорить о себе в третьем лице, выкладывал перед слушателем свои вырезки. Слушатель превращался в читателя и уже не мог оторваться, не дочитав до конца. Но чтобы никого не утомлять и не отнимать драгоценного времени, мы приведём здесь тексты лишь нескольких вырезок. Впрочем, этого совершенно достаточно, потому что даже из этих текстов станет понятно: почему Аарон Шнеерсон оказался в киевской тюрьме, и почему Шимеле – Семён Борисович – спрашивал у Цили про сорок тысяч.
Верхняя вырезка из шнеерсоновской пачки – она же самая маленькая – содержит следующее:
«Взялись за старое.
Не успели отгреметь Виленское, Велижское, Кутаисское, Саратовское дела, как евреи снова взялись за старое. Им опять понадобилась кровь христианских младенцев для своих ритуальных обрядов. Давно известно, что евреи похищают христианских детей, чтобы забранную у них кровь добавлять в пасхальную мацу. История эта тянется давно: в средние века по всей Европе задерживались убийцы, отнимающие кровь у детей. Не раз они признавали свою вину, но, случалось, казнили их нераскаявшимися. Что ж, тем хуже для них. Ужасно то, что и в наше время, в конце XIX века евреи продолжают свою гнусную практику.
Вот, например, недавно собралась в Киеве тёплая еврейская компания. Из Москвы даже прибыл некий Аарон Шнеерсон. Почему же не сиделось Шнеерсону в Москве? – спросите вы. Оказывается, что у него умерла тётушка, жившая в местечке неподалёку от Киева. И Шнеерсон явился на похороны старой почтенной тётушки. Не правда ли, какой благовидный предлог! Но возникает вопрос: отчего бы тогда Шнеерсону и всей его компании, насчитывавшей тринадцать (заметьте!) человек, не сидеть преспокойно в местечке у могилки новопреставленной тётушки? Для чего, спрашивается, вся эта компания разъезжала по Киеву, да ещё именно там, где были найдены следы преступления?
О! К самому преступлению мы ещё не раз вернёмся. А для начала хотелось бы обрисовать картину, на фоне которой оно совершалось.
Итак, тринадцать евреев, а ритуальный убой скота связан с тринадцатикратным испытанием ножа, явились в Киев на двух бричках. Один из них (не с миссией ли? И не с посланием?) прибыл из Москвы, все остальные – из местечка. В местечке у них умерла тётушка, бывшая, впрочем, для кого-то и бабушкой. Но вместо того, чтобы оплакивать усопшую, чтобы орошать слезами печали ещё не успевшую высохнуть землю на её могиле, они прикатили в Киев якобы за подарками в Москву и за угощением к Пасхе. Но неужели ни в одном из еврейских местечек невозможно было найти угощения к Пасхе и какого-нибудь пряника, годного на то, чтобы отправиться в Первопрестольную в качестве гостинца? Но нет! Им подавай киевских конфет. Правда – о совпадение! – в те же дни и часы свершилось в Киеве страшное, чудовищное преступление, могущее стать подлинным объяснением прибытия в Киев еврейской компании. На склоне одного из киевских холмов было найдено тело девятилетней Наташи Харченко, дочери сапожника Юрия Харченко. Его жена, убитая горем мать, показывает, что девочка пропала в тот именно день, когда приехали в Киев евреи во главе с Аароном Шнеерсоном. Обстоятельства смерти Наташи Харченко указуют на то, что девочка стала жертвой страшного ритуала.
К счастью, убийцы или пока подозреваемые в убийстве не успели далеко уехать: все тринадцать вместе с бричками и лошадьми были задержаны киевской полицией. Проводится следственное дознание. И очень скоро мы, возможно, узнаем имена подлинных убийц христианской девочки».
Если рассматривать подряд газетную пачку Арончика, то этот рассказ, повторенный на все лады, можно встретить в нескольких вырезках. Жаль, однако, что на бумажных клочках не видно названий газет – ведь название обычно пишется сверху, а Арончик вырезал только статью. Поэтому и нельзя определить: писала ли то одна газета или разные.
Впрочем, среди однообразных сообщений проглядывает наконец и что-то новое. Не будем приводить целиком вторую заметку – она сообщает примерно то же, что и первая, выпишем только эти слова:
«…Защищает господина Шнеерсона и всю его компанию – известнейший петербургский адвокат Чижиков, не проигравший за свою практику ни одного дела. За это, к слову, петербургские коллеги в шутку окрестили его «заговорённым». Нам стало известно, что на оплату своих трудов господин Чижиков запросил сорок тысяч рублей, каковая сумма и была доставлена ему евреями. По одним сведениям, деньги прислала жена Шнеерсона, оставшаяся в Москве, где, по слухам, она ведёт крупное торговое дело. Но говорят также и о том, что евреи чуть не со всей России собрали необходимую сумму для защиты своего соплеменника…»
А вот теперь будет уместным привести два больших сообщения, которые внесут в это дело полную и окончательную ясность. Итак:
«Речь обвинителя на процессе по так называемому делу Шнеерсона.
Ввиду того, что речь, произнесённая прокурором, была довольно пространна, редакция приводит её с небольшими сокращениями, никоим образом не искажающими её смысла и пафоса.
Господа присяжные заседатели! Дело, которое мы разбираем, стало известно всей стране. И не мудрено. Либеральная общественность по всей России объединилась против правосудия и требует незамедлительного освобождения якобы невинно пострадавших. Но обвинение располагает неопровержимыми доказательствами вины всех, находящихся ныне на скамье подсудимых. Факты, господа присяжные заседатели, факты – вещь необоримая. Если нечего возразить против имеющихся фактов, то и разговора не получится. А если есть возражения, то представьте их, и мы с превеликим удовольствием, руководимые любовью к справедливости и законности, рассмотрим всё, что вы представите нам в опровержение. Но пока – увы! – ничего, кроме огульных обвинений в реакционности и мракобесии представлено не было. Но что такое «мракобесие»? Кто это бесится во мраке? И что это за мрак такой, понуждающий пребывающих в нём к беснованию? Вот, о чём хотелось бы поговорить сперва.
Итак, несколько слов о мраке и бесновании. Немало, господа присяжные заседатели, уже говорилось и писалось о том, что существует в среде евреев секта, действительно употребляющая кровь в ритуальных целях. При том, что кровь эта должна быть непременно христианской. И в знаменитой записке Даля, и в книге Лютостанского, и в сочинении монаха Неофита недвусмысленно говорится о том, что секта существует и проводит свой ритуал. Следует помнить, что господин Даль провёл всестороннее исследование вопроса, даже, можно сказать, расследование. А ещё точнее – изучение. Что до Лютостанского и монаха Неофита, то эти двое, сами будучи в недавнем прошлом иудеями, знали, о чём говорили, не понаслышке. Да и тот факт, что в Отечестве нашем, простирающемся от Балтийского моря до Охотского, тела убиенных и замученных детей находят именно там, где дозволяется селиться евреям, говорит не в пользу скептиков и либералов.
Но мы совсем даже и не думаем посягать на весь еврейский народ. Мы лишь призываем признать, что хасиды, как самые невежественные из сектантов, отвергнувшиеся Ветхого Завета и держащиеся лишь Талмуда и разных раввинских сочинений, исказив то самое вероучение, что стало основой и началом христианства, выдумали, по дремучести своей, изуверский обряд. Тем самым они порочат всех вообще евреев, внушая к ним повсеместно ужас и отвращение.
И ладно бы речь шла только о России. Тогда наши западники всегда смогли бы попенять нам невежеством. Но спросите вы любой народ в Европе, в той самой просвещённой Европе, перед которой преклоняются отечественные либералы, и он расскажет вам, этот народ, что за евреями всюду тянется слава мучителей христианских младенцев.
И всюду преступления похожи как две капли воды: дети замучены, обескровлены, тела их покрыты ссадинами или ранами. Но как правило, чистые, словно обмытые, без пятен крови и на одежде. Стало быть, их сперва раздевают, мучают, после чего обмывают и снова, уже мёртвых, одевают. Как иначе, если не ритуалом, можно объяснить все эти странности? Да и при том странности, совершающиеся вблизи еврейских местечек и слободок. И так в разных странах на протяжении веков. Что же мы должны думать об этом? Пусть евреи или их либеральные защитники объяснят нам. Мы с готовностью выслушаем и, в случае убедительных доводов, немедленно прекратим свои наветы и преследования. А пожалуй, что даже и извинимся. Но ничего вразумительного мы до сих пор так и не услышали.
Вот и в нашем деле появление евреев объясняет смерть Наташи Харченко. В то время, как нам пытаются внушить, будто ребёнок взял да и умер сам по себе на улице. Будто здоровый ребёнок может так просто перестать жить! Свидетели дружно показывают, что видели проезжающих в двух бричках евреев по Нагорной улице со стороны улицы Татарской. Свидетели Вера Шкраба и Оксана Кандыба утверждают также, что видели, как евреи разговаривали с Наташей. Брички остановились, один из евреев сошёл и, приблизившись к Наташе, о чём-то с ней говорил. Даже сами обвиняемые не отрицают факта разговора с девочкой, основанного якобы на уточнении некоего адреса. Как будто на всей улице не к кому было обратиться, кроме как к девятилетнему ребёнку! На это обвиняемые отвечают, что и в самом деле на тот момент они более никого на Нагорной улице не приметили. Конечно, можно допустить, что именно так всё и было, тем более что свидетели Шкраба и Кандыба видели разговор Наташи с евреями каждая из своего окна. Но тогда получается, что евреи были последними, кто видел Наташу Харченко живой. И не просто видел, но и говорил с ней. А это уже серьёзный повод задуматься и взглянуть на евреев с подозрением. Но только этим дело не ограничивается. Следующие свидетели, видевшие евреев мчавшимися на бричках по Кирилловской улице уже после пересечения с улицей Оболонской, да при том видевшими уже не из окон, а в непосредственной близости, утверждают, что слышали странные звуки, похожие на детский плач или стон, доносившиеся из второй брички. То есть именно из той брички, откуда на Нагорной улице сошёл один из евреев для разговора с Наташей.
Итак, после разговора с тем самым евреем – Ицхаком Белкиным – Наташу никто не видел живой. Нашли её спустя два дня на спуске между Нагорной и Кирилловской улицами. Примечательно, что тело её лежало не на дороге, а в лесу. На теле её – в частности, на шее и обоих запястьях – обнаружены раны, происхождение которых так и осталось до конца невыясненным. Но учитывая встречу с евреями и то тёмное пятно, которое лежит на евреях в отношении христианских младенцев и отроков, а также и близость еврейской Пасхи, многое становится понятным и отчётливым. Евреи похитили Наташу, совершили над ней свой обряд, после чего привезли её тело в уже знакомый для себя лес – ведь именно здесь они спускались с Нагорной улицы на Кирилловскую – и оставили. Стоит, правда, отметить, что поскольку тело пролежало в лесу два дня, то нельзя с уверенностью утверждать, была ли девочка раздета, обмыта и снова одета. Во всяком случае, одежда на трупе была запачкана как землёй, так и кровью. Между тем известно, что девочка разговаривала с евреями на Нагорной улице, после чего евреи свернули на Кирилловскую улицу. А следом туда отправилась и Наташа. Больше Наташу никто не видел живой. Следовательно, её смерть наступила на спуске между Нагорной и Кирилловской улицами. Да притом вскоре после того, как туда свернули евреи. Следует особо отметить, что этот спуск – место довольно глухое, окружённое лесом. Очень подходящее место для совершения преступлений.
Конечно, на следствии евреи всё отрицали и запирались. Но в то же самое время один из них – Элиэзер Гольд – на вопрос: подтверждает ли он похищение Наташи Харченко и совершение над ней религиозного ритуала по отъятию крови, – отвечает (цитирую): “Как Арончик и Пиня скажут, так и есть”. И в другой раз: “Если Арончик и Пиня показали, значит, так и было”. Такие показания с полным правом можно считать признательными. И лишь страх перед своими подельниками удержал Гольда от совершенного признания вины.
Но как бы ни упирались подсудимые, факты говорят о совершении ими преступления.
В этом деле мало свидетелей, господа присяжные заседатели. Можно сказать, что картина преступления не цветистая. Скорее, это не картина, а набросок или рисунок карандашом. Вот пустая, залитая весенним солнцем улица на окраине Киева. По улице идёт девочка. Вот мимо проезжают две брички и останавливаются впереди. В бричках едут евреи в количестве тринадцати человек. Обратите внимание, что тринадцать – это сакральное число для иудеев. Так вот, из второй брички выходит один еврей и обращается к девочке. После чего евреи уезжают, а девочка идёт следом за бричками, и уж никто больше не видит её живой. Через два дня мёртвая, израненная девочка найдена неподалёку от места встречи с евреями и чуть в стороне от того спуска, по которому сначала евреи, а потом и сама Наташа свернули с Нагорной улицы на Кирилловскую. Но, господа присяжные заседатели, если бы не мракобесие, если бы не беснование тёмного и невежественного народа во мраке предрассудков, никто бы и не подумал обвинять этих людей. Но поскольку их соплеменники и единоверцы уже давно известны своими заблуждениями и приверженностью к жестоким ритуалам, нельзя не рассматривать их участия в совершённом злодеянии. Нельзя так просто взять и отмахнуться от вины этих людей в иначе необъяснимом происшествии. Тем более никого, кроме них, поблизости не было, и никаких человеческих следов рядом с телом Наташи Харченко обнаружено не было. Зато свидетельница Андреева с Кирилловской улицы слышала из еврейской брички звуки, похожие на плач ребёнка.
Итак, все линии сходятся в одной точке: совершено ритуальное убийство накануне еврейского праздника.
Так что же мы назовём мракобесием, господа присяжные заседатели? Ужас перед дикими обычаями или сами эти обычаи? Желание разобраться во всём, искоренить дикость и наказать злодеев, покусившихся на дитё, или сопливый гуманизм и стремление понравиться загранице, которой дела нет до наших детей и до нравов народов, населяющих наше Отечество. На эти вопросы предстоит ответить вам, господа присяжные заседатели».
Следующая большая вырезка происходит из другой газеты, что видно по шрифтам. Очевидно, Арончик хотел разнообразить свою газетную коллекцию и приложился ножницами к разным изданиям. «Другая газета» ничего не сообщила о том, что печатает речь защитника в сокращении. А потому у нас есть все основания рассчитывать, что сказанное небезызвестным нам адвокатом Чижиковым не подверглось цензуре и редакционным купюрам. В заголовке читаем только: «Речь защитника на процессе по делу Наташи Харченко». И никаких тебе «сокращений, не искажающих смысла и пафоса». Тут же размещена и сама речь:
«Господа присяжные заседатели! В прошлом году накануне еврейской Пасхи, а, стало быть, незадолго до Пасхи христианской в Киеве пропала девятилетняя Наташа Харченко. Через два дня девочку нашли мёртвой. Как только началось разбирательство, тут же выяснилось, что в тот же день, когда девочка исчезла, неподалёку от неё на улице Нагорной останавливались две брички, в которых ехали евреи. Этих евреев очень быстро разыскали, тем более что они и не думали скрываться, и привлекли к следственному дознанию. Причём один из них, облюбованный газетчиками в качестве главаря банды ритуальных убийц, приезжал из Москвы на похороны тётушки и уже собирался домой, чтобы встретить праздник в кругу семьи, как вдруг был задержан по подозрению вместе с остальными сородичами. Но хочу обратить ваше внимание, господа присяжные заседатели: не то, что решения суда, нет и не было прямых доказательств виновности евреев в рассматриваемом нами убийстве. Все доказательства сводятся к постыдному непрофессионализмом своим вопросу: “А кто же ещё?” Да ещё к не менее постыдному заблуждению о совершении преступлений из ритуальных и мистических побуждений.
И всё это время, господа присяжные заседатели, задержанные, истомлённые неволей и допросами, могли надеяться на Господа Бога и на вас, на вашу справедливость, ваше великодушие и нелицеприятие. Вы уже успели довольно изучить дело, чтобы наконец вынести именно справедливое по нему решение, чтобы, если и не назвать виноватых, то хотя бы указать на невинных, открыть данной вам властью затворы узилища и доказать, что отечественное правосудие ничего общего не имеет с судом инквизиции и средневековым судилищем.
Дело, которое рассматривается сегодня, весьма необычное дело. Свидетелей происшедшего мало. А тех, кто видел бы обвиняемых и пострадавшую близко или говорил с ними, и вовсе нет. Приходится отталкиваться от домыслов и приблизительных свидетельств. И это при том, что дело стало известно всей России, вся Россия ждёт вашего справедливого, непредвзятого решения, необходимого равно для её репутации и будущего населяющего её еврейства. Потому что еврейство российское – такие же подданные Государя, как и другие народы, а становится жертвами суеверий и племенной резни не должен ни один народ в нашем Отечестве. О том, что в настоящем деле мы столкнулись именно с дикими суевериями, я и расскажу сейчас со всеми подробностями.
Дело действительно скудное фактами, но работа, надо признать, проведена была добросовестная. Тщательно осмотрена улица, по которой передвигалась пешком Наташа и проезжали евреи; осмотрено место, где нашли тело Наташи. Дважды проводилась судебно-медицинская экспертиза: до похорон и после, когда погребенное уже тело вновь потревожили. По Кирилловской улице в жилой её части ездили взад-вперёд на бричках, возили детей, гусей и даже козлов, которые всяк по-своему издавали громкие звуки. И всё для того, чтобы понять: что именно и как могли слышать свидетели в тот злополучный день. Опросили всю улицу Нагорную и всю Кирилловскую, выяснили всё до мельчайших подробностей. Но укрепить обвинение фактами так и не смогли.
Все свидетели дружно показывают, что видели Наташу Харченко, проходившую по улице Нагорной. Кроме того, все видели, что в руках у неё была булка или пирог, и что на ходу она откусывала от своего лакомства. Кстати, замечу, что возле мёртвой Наташи не было ничего съестного. Все свидетели подтверждают, что евреи проезжали на двух бричках. Да и сами евреи не отказываются от того, что действительно ехали из своего местечка в Киев, что проезжали Нагорную улицу и даже, что останавливались в раздумье и обращались с вопросом к проходившей девочке. Кроме того, евреи подтверждают, и показания их сходятся, что в одной из бричек они везли гусей. А между тем Татьяна Андреева показала, что, находясь у себя во дворе на Кирилловской улице, слышала из проезжавшей мимо брички евреев детский плач, но самого ребёнка не видела. Но о ребёнке она подумала после, когда стало известно о смерти Наташи. А когда мимо проехали евреи, Андреева ничего подозрительного не заметила и вскоре ушла в дом и других сведений по интересующему нас делу представить не смогла.
Дом Андреевой находится на Кирилловской улице. А это значит, что евреи должны были схватить Наташу и затолкать в бричку или же заманить её туда обманом где-то на спуске. Между тем свидетельница Кондыба, живущая на углу Нагорной улицы и того самого спуска, ведущего к улице Кирилловской, утверждает, что видела проезжавших в бричках евреев в десять часов. Время она запомнила, потому что пока смотрела на евреев в окно, её собственные часы отбили десять ударов. Евреи утверждают, что ехали на Кирилловскую улицу с целью повидать своего родственника, некоего Мордехая Шнеерсона, служащего на пивоваренном заводе Термена. Мордехай подтвердил встречу с родственниками, нашлись тому и другие свидетели. При этом Мордехай, не зная о показаниях свидетельницы Кондыбы, рассказал, что сородичи прибыли к нему “около десяти – в начале одиннадцатого”. Учитывая, что протяжённость спуска между Нагорной и Кирилловской улицами составляет чуть меньше версты, и несмотря на то, что сам спуск являет собой дорогу неровную и петляющую, можно сделать вывод, что преодолеть его евреи в бричках смогли бы минут за пять. Но если бы им пришлось возиться с Наташей или хотя бы ждать её на спуске – ведь она шла позади бричек, то время это, несомненно, растянулось бы.
Нам представляется странным, что обвинение не учитывает свидетельские показания Мордехая Шнеерсона, считая его, очевидно, заинтересованным лицом. И между тем, Мордехай указал и на время прибытия сородичей к пивоваренному заводу на Кирилловской улице, и время их пребывания у него в гостях, он показал также, что в первой бричке ехали ещё два гуся, что косвенно подтвердит потом свидетельница Андреева. И ничем не выдал Мордехай своей осведомлённости о наличии в бричках девочки.
Мордехай показал, что приехавшие евреи пробыли у него около часа. И одновременно с этим свидетельница Андреева, живущая дальше по Кирилловской улице, утверждает, что евреи проезжали мимо её дома “до полудня, может, в половине двенадцатого”. То есть если брички в десять проехали по Нагорной, в начале одиннадцатого прибыли к заводу, затем евреи около часа пробыли с Мордехаем, после чего отправились вдоль по Кирилловской улице, где около полудня их видела Андреева, то времени на ритуальные действия у них попросту не было. Если же допустить, что они всё это время возили девочку живой, потом где-то исполнили свой ритуал, потом вернулись к спуску между Нагорной и Кирилловской улицами, то выходит какая-то ерунда. Слишком это всё сложно, запутано, к тому же, никто не видел, как они возвращались. И само собой, никто не видел, как они совершали этот ритуал. Никто также не видел, чтобы Наташа садилась в бричку. Никто не видел, как она ехала в бричке. Никто вообще ничего не видел. Всё, о чём говорит обвинение – всё это вымысел или домысел.
Когда же во время эксперимента мимо дома Андреевой проезжали брички, откуда попеременно доносились голоса детей, гусей, козлов, свидетельница так ни разу и не смогла сказать наверняка, что именно она слышит. Когда мимо проезжала бричка с гогочущими гусями, то на вопрос, слышала ли она нечто похожее из брички евреев, Андреева отвечала, что, пожалуй, слышала то же самое. Так же она говорила о детских криках и блеянии козлов. Всё это лишь подтверждает, что на показания Андреевой, по звуку якобы определившей, что в бричке мимо неё провезли похищенную девочку, нельзя опираться.
Напротив, Андреева лишь подтвердила косвенно показания евреев о гусях и отвела подозрения в похищении девочки. Никто до сих пор так и не смог подтвердить, что девочка была похищена.
Характерно и то, что свидетели, все как один, не сомневаются в виновности евреев. А на расспросы, почему именно не сомневаются, выражают удивление и объясняют, что больше некому. И что раз евреи проезжали мимо девочки и даже разговаривали с ней, после чего девочка пропала, значит, евреи девочку и похитили, и умертвили, потому что скоро еврейская Пасха. Мне грустно указывать на это, но линия обвинения выстроена на том же фундаменте.
Но средневековый аргумент “а кто же ещё” не может рассматриваться судом присяжных цивилизованного государства в качестве аргумента обвинения. Между тем это именно обвинение настояло на повторной экспертизе, стремясь доказать, что Наташа умерла от потери крови и что будто бы первичная экспертиза отнеслась к этому обстоятельству без должного внимания. Что ж, тело было вторично обследовано и вторично было подтверждено, что смерть наступила не в результате потери крови. И это несмотря на то, что на теле действительно имелись рваные раны: на шее, обоих запястьях и у левой щиколотки. Что касается одежды, она была запачкана кровью и землёй. Это отметило следствие при первом же осмотре.
Хочу обратить ваше внимание, господа присяжные заседатели, что после встречи с евреями Наташу никто не видел. Недалеко от места этой встречи и находится тот самый спуск на Кирилловскую улицу. Именно там, на спуске, но в стороне от дороги и было найдено тело Наташи. Да, смерть девочки остаётся загадочной, но на этом основании, да ещё на том, что больше, мол, некому, нельзя, господа присяжные заседатели, обвинять людей в страшном преступлении. Существенно и то, что к месту, где лежало тело, нельзя подъехать на бричке. Поэтому для того, чтобы оставить замученного ребёнка там, где его позже нашли, евреям пришлось бы нести труп на себе или ехать верхом. Но никаких подобных следов рядом с трупом найдено не было. Не проще ли предположить, что Наташа сама пришла туда, где суждено ей было погибнуть? Известно, что на склонах спуска обнаружены пещеры, и дети в поисках приключений охотно приходят на них посмотреть. Но при чём же тут ритуальные убийства?
Кроме того, евреи ехали впереди Наташи и откуда они могли знать, что она свернёт следом за ними на спуск? Если предположить, что Ицхак Белкин, разговаривавший с Наташей, научил её идти следом за бричками, то опять же встаёт вопрос: а ну как Наташа не пошла бы за евреями? Тогда бы им пришлось долго ждать на спуске, потом, убедившись, что девочка не придёт, искать себе новую жертву, как того якобы требует ритуал. При том, что показания Мордехая Шнеерсона подтверждают, что евреи не задерживались на спуске, а ехали по нему галопом.
Но если бы евреи действительно умучили девочку, то не проще ли было бы отвезти её подальше, в безлюдное место да там и оставить? Да и где бы они могли её умучить? Ведь, судя по описаниям, на которые ссылается обвинение, ритуал довольно продолжителен и обстоятелен. Для его проведения требуется место и время. Но где же эта фабрика магических услуг? Где орудия преступления? Где хоть одна фактическая улика, указывающая на то, что перед нами именно ритуальное убийство?
Господа присяжные заседатели, позволю себе напомнить, что в мою задачу не входит сбор улик, мне не приходится производить дознание или давать объяснения происходящему. Моя задача – защита обвиняемых. Я должен либо убедить суд присяжных в необходимости снисхождения к обвиняемым, либо доказать невиновность тех, кто сидит на скамье подсудимых. В настоящем деле передо мной стоит ещё одна задача: продемонстрировать нелепость и надуманность обвинения. Ознакомившись с делом, я пришёл к выводу: ребёнок погиб по стечению обстоятельств. И дело даже не в том, что мои подзащитные не имеют никакого отношения к убийству, а в том, что убийства никакого не было. Перед обвинением впору снять шляпу: из несчастного случая раздуто дело о ритуальном убийстве, поднята шумиха на всю империю. И каково же будет разочарование всех, следящих за этим делом и негодующих по поводу гибели ребёнка, когда станет известным, а это обязательно станет известным, что не просто ритуального, а вообще никакого убийства не было. Данные, которыми располагает следствие, позволяют сделать именно такие выводы. И пусть это только предположение; так сказать, версия защиты, но эта версия куда как более убедительна, нежели версия обвинения.
Итак, солнечным весенним днём Наташа Харченко отправляется на прогулку. Вот она идёт по Нагорной улице с большой белой булкой в руке. Вероятно, она понемногу откусывает от своей булки и не спеша продвигается вперёд, наслаждаясь весенним солнышком. Прохожих в этот час на улице нет. Зато мимо Наташи проезжают две брички, набитые евреями, прибывшими в Киев из местечка ради покупок к празднику и даже в большей степени ради покупок подарков в Москву. Обогнав Наташу, брички останавливаются. Из второй брички выходит молодой мужчина и направляется к девочке. Задаёт ей простой вопрос, получает ответ, после чего возвращается к бричке, и евреи уезжают. А Наташа продолжает идти своей дорогой. Сначала она идёт по Нагорной улице, затем сворачивает на спуск к Кирилловской улице. Здесь на подоле раскинулся самый настоящий лес. На кустах и деревьях уже появились почки, среди бурой прошлогодней листвы пробиваются первые маленькие цветы. Но главное – здесь знаменитые пещеры, манящие ребятню уже давно. И нет ничего удивительного, что девочка захотела посмотреть на цветы или заглянуть в пещеры, для чего и сошла с дороги. Но именно здесь и настигло её какое-то несчастье. Что же это могло быть за несчастье?
Вспомним, господа присяжные заседатели, что Наташа держала в руках булку. Но когда было найдено тело, никакой булки рядом с ним не оказалось. Небольшое количество этой злосчастной булки нашли в желудке Наташи. Но основная часть просто пропала без вести. Отметим, однако, что вокруг тела Наташи были найдены во множестве собачьи следы. Следствие так и объяснило отсутствие булки рядом с трупом: её съели собаки. Но что если собаки, от которых порой приходится отбиваться палкой, стали причиной не только исчезновения булки, но и гибели ребёнка? Ведь на теле найдены рваные раны. Что если это собаки напали на девочку: схватили за ногу (рана на щиколотке), отняли булку, вцепившись в руки (раны на запястьях), и наконец впились в шею? Девочка могла упасть, потерять сознание и, пролежав на холодной земле, умереть от переохлаждения. Много ли нужно слабому детскому организму? Тем более, как показала мать Наташи Харченко, не так давно девочка перенесла тяжёлую лихорадку и даже была несколько дней в беспамятстве. Оправившись, она первый раз за много дней вышла на свежий воздух. И вот, совсем ещё слабая, она, как всякий выздоравливающий человек и как всякий ребёнок, радуется первым цветочкам и солнышку, но вдруг подвергается нападению одичавших животных, позарившихся на белую булку. Слабая, не в силах противостоять голодной своре, она падает в обморок и уже не может оправиться. Конечно, собаки могли бы съесть не только булочку, но и девочку. Но, вполне возможно, что-то отвлекло или спугнуло этих хищников. А Наташа осталась лежать на холодной земле. Страх, раны и холод сделали своё дело – ребёнок умер, не приходя, возможно, в сознание. Собаки же, сделав чёрное своё дело, отправились дальше промышлять еду, и где они сейчас, никто не знает. Но при чём же тут, скажите, евреи?
Теперь о крови и ранах. Оба раза врачи, проводившие экспертизу, подтвердили, что раны были рваными, а не резаными или колотыми. Что смерть наступила не от потери крови. Но в таком случае, как и для чего могли евреи замучить девочку до смерти?
Господа присяжные заседатели, вам, без сомнения, известна история вопроса. Я имею в виду обвинения против евреев в употреблении ими христианской крови. Принято думать, что ещё при императоре Константине были случаи, когда иудеи распинали христианских младенцев. А сколько раз в Европе обвинялись евреи в отъятии крови у христианских детей! На Рейне сохранилась даже часовня с мощами якобы замученного евреями младенца. До недавнего времени выносились по всей Европе приговоры евреям. Но можно ли до конца доверять этим приговорам и обвинениям? И не пытались ли евреев, бывших всегда не подозрении, только использовать, чтобы переложить вину? Ведь гораздо проще, нежели искать настоящих убийц, взвалить всё на евреев, как на всеми нелюбимый и притесняемый народ.
И вот евреев, под пытками готовых сознаться в убийстве хоть собственных детей, казнят, сжигают, изгоняют. А слава о них как о мучителях христианских младенцев идёт во все концы земли. Но просвещение принесло долгожданные плоды, и постепенно подобные обвинения прекратились в Европе. То, что Талмуд вообще запрещает употребление крови, стало известно многим.
И в то самое время, как отношение к евреям в Европе стало постепенно меняться на цивилизованное, у нас вдруг объявился некто Лютостанский, бывший то раввином, то ксёндзом, то православным иеромонахом, расстригшимся наконец и надевшим светское платье. Сразу зададимся вопросом: можно ли доверять в вопросах веры человеку, менявшим свою веру несколько раз на протяжении жизни?
Но кроме своего непостоянства господин Лютостанский известен ещё и путанным сочинением, написанным им против своих бывших единоверцев в угоду очередным. Обвинитель, обращавшийся в своей речи к хасидам, пользовался, очевидно, сочинением господина Лютостанского. Потому что и господин Лютостанский утверждает, что обычай употребления крови восходит к талмудистам-сектантам. Но как в таком случае быть с теми делами, что заводились против евреев в средние века? Ведь секты хасидов тогда ещё не существовало. Не следует ли признать эти дела сфабрикованными, а большинство обвинений ложными?
Секта хасидов, на которую ссылался обвинитель, возникла в восемнадцатом столетии. Поэтому все утверждения, что ритуальные убийства совершают хасиды, наталкиваются, как на каменную стену, на вопрос: кто же тогда совершал их до появления секты? И если до появления хасидов обвинения против евреев были ложными, кто может поручиться, что после возникновения секты можно быть уверенным в правомерности и правдивости обвинений?
Обвинение также ссылается на велижское, саратовское, кутаисское и прочие дела, аналогичные, разбираемому ныне. Но тут же умалчивает о том, чем заканчивались эти дела. Например, по велижскому и кутаисскому делам было признано, что все показания нельзя принять в качестве судебных доказательств – так они путаны и бестолковы.
И если, как, например, в саратовском деле, доноситель и сам оказался преступником, то наше дело уж настолько далеко от каких-то интриг, что нарочитость его очевидна даже при беглом взгляде. Однако вместо того, чтобы противостоять суевериям и невежеству, обвинение только их поощряет, опираясь на доказательства вроде “если не евреи, то кто же ещё”.
В делах, подобных нашему, в свидетели обычно призываются упомянутый уже Лютостанский, монах Неофит, сумасшедший Серафимович – компания более чем странная и несерьёзная. Всё это евреи-выкресты, бывшие раввины и, скорее всего, люди не вполне уравновешенные и нормальные. Серафимович рассказывает о себе, что и сам, будучи раввином, закалывал детей, у которых собирал кровь, белую как молоко. Судите сами, господа присяжные заседатели, можно ли верить подобным россказням. А в 1877 г. господин Лютостанский обращался к московскому раввину и заявлял, что откажется от издания своей книги “Об употреблении евреями талмудистами-сектаторами христианской крови”. Но откажется в обмен на пятьсот рублей. Шантажиста прогнали, и книга увидела свет. Но мы хотим знать: можно ли опираться на труд шантажиста, как на достоверный источник? Ответом господину Лютостанскому стал труд московского раввина Минора, посвящённый другому сочинению Лютостанского – “Талмуд и евреи”. Труд прямой, честный и разоблачительный.
Люди, меняющие веру как перчатки, возводящие страшные и ничем не доказанные обвинения на вчерашних единоверцев, обвинения, основанные на диких фантазиях, не должны становиться для нас моральными авторитетами.
Господа присяжные заседатели! Перед вами сегодня стоит непростая задача. Одно дело – это оправдать невинных, и уже другое – покончить наконец с суеверием, с глупым обманом, превращающим Россию в рассадник мракобесия. Да, да! И я не побоюсь этого слова даже после всех языковедческих экзерсисов, предпринятых обвинением. Мрак невежества, скудоумия и бескультурья должен быть рассеян. И как можно скорее. Лжецам, провокаторам и сеятелям розни должен быть дан немедленный отпор. Всё это сегодня в ваших руках, господа присяжные заседатели. На вас устремлены глаза народов России, ожидающих приговора как ответа на вопрос: останемся мы и дальше тёмным царством любителей суеверий и бабьих сплетен или же просвещение укажет нам новую дорогу, широкую и светлую, ведущую к новой жизни, к царству разума и здравого смысла».
В конце шнеерсоновской пачки собраны несколько небольших заметок, в тех или иных выражениях, сообщающих следующее:
«И вот наконец наступил день, когда присяжные должны огласить свой приговор. Два ответа на два вопроса включает вердикт присяжных.
Два вопроса и два ответа, от которых зависит жизнь тринадцати человек. Вся страна от Варшавы до Камчатки ждёт этих ответов. Но больше всех, конечно, волнуется Киев, невольно ставший ареной столкновения мировоззрений. Кто-то, пребывая в плену суеверий, ждёт расправы над евреями. А кто-то, напротив, призывает здравый смысл. Площади Киева запружены народом, словно в великий праздник. Церковь, обращаясь к народу, просит о спокойствии. Полиция просит разойтись, но никто не хочет подчиняться. И вдруг по улицам разносится: “Оправданы! Оправданы!” Неописуемое волнение и поистине праздничная радость охватывают город. Собираются группы и говорят, говорят… Как будто тринадцать судимых евреев стали враз родными всему городу.
Два вопроса и два отрицательных ответа, дважды повторенное слово “нет” спасло тринадцать жизней и вызвало ликование. Доказано ли, что убийство Наташи Харченко имело ритуальный характер? Нет, не доказано. Доказана ли вина подсудимых? Нет, не доказана. И последние слова председателя: “Вы свободны, можете занять места среди публики”. Ликуй, Исайя! Торжествуй, правда!»
Конечно, Исайя тут совершенно не при чём. Просто, наверное, вспомнивший пророка не сумел иначе выразить своего восторга. Но дело совсем даже не в Исайи. Да и не имеем мы такого намерения пересказывать и тем более переписывать все заметки и статьи, все речи и рассуждения, оставшиеся после Арончика. Достаточно просто ознакомиться с несколькими вырезками, чтобы отчётливо представить себе: что там случилось в Киеве и что довелось пережить Арончику в компании сродственников.
Можно представить себе и чувства, с которыми он наконец-то вернулся домой. И что бы вы думали? Поспел-таки к самой Пасхе. Правда, с опозданием на год. Но на это сам Арончик сказал, что мог бы опоздать и на два года, а мог бы – и на десять. А поскольку год – это лучше чем десять, то надо радоваться. На что Циля только покачала головой и заявила, что хоть год и лучше, чем десять, но это ещё не повод опаздывать и сидеть по тюрьмам. И что еврею лучше сидеть дома, потому что суббот и праздников много, а кто же даст отмечать их в Киеве. А раз уж в Киеве сажают еврея в тюрьму только за то, что он проехал в бричке по какой-то там улице, то и нечего делать в этом городе. С этим Арончик был вынужден согласиться, тем более что он просто не мог вспоминать без дрожи о Киеве.
Зато многие вскоре забыли о деле Арончика. В газетной пачке больше нет ничего, потому что после того, как Арончик вернулся домой из Киева, где на него хотели повесить киевских собак, о нём тут же перестали писать. Sic transit gloria mundi. Вчера о человеке шумели все газеты, а сегодня никто и не вспомнит его имени. Но Арончик был неглупым малым и, скорее, обрадовался такой забывчивости.
Но если вы думаете, что с возвращением Арончика история заканчивается, вы ошибаетесь. Вы, как сказал бы Арончик, попросту не знаете жизни. А жизнь – эта такая перенаселённая квартира, что подвох может случиться в любую минуту там, где его совсем не ждёшь. Впрочем, в случае со Шнеерсонами едва ли можно говорить о подвохе. Даже Шимеле – Семён Борисович – предупреждал Цилю. Но Циле и Арончику было угодно называть это подвохом. Что ж, это их право. Словом, однажды…
***
Однажды в самый праздник Судного дня, когда еврею непременно нужно быть в синагоге, а синагогу в Москве закрыли, так что евреи метались в поисках молельни, Арончик, а следом за ним и Циля отправились на Бронную, где на праздник открыл свою молельню Поляков. И было не по себе в тот день Циле. Что-то давило, томило и не хотело отпускать. Но Циля не связывала это с праздником. Она вообще это ни с чем не связывала. Просто казалось ей, будто кто-то дёргает за кончик души, не оставляя в покое. Будто щиплет кто-то за самое сердце, отчего сердце ноет и бьётся чаще. И только когда вернулись домой и отперли дверь, поняла Циля, отчего ныло и билось сердце. Едва только отперли они дверь, как замерли на пороге, потому что уже с порога недавно оставленное жилище показалось им преображённым.
Окно в первой комнате слева от входа было распахнуто. Занавеска, некогда отличавшаяся своей белизной, плавала в воздушных потоках, то и дело врывавшихся в комнату, как медуза в южных водах. Стул, вместо того чтобы стоять на четырёх ногах, лежал на боку. Дверцы буфета были распахнуты, как ещё не остывшие объятия, а то, что недавно называлось чашками, рассеялось по полу в совершенно разрозненном, если не сказать развеществлённом виде. Тут же среди осколков лежали остатки маленького сундучка, деревянного ковчежца, стоявшего прежде в тёмных и душных недрах буфета и хранившего в утробе своей под замком несколько сотен рублей, составлявших не то костяк знаменитой шнеерсоновской кассы, не то многолетние накопления семейства. Тот, кто покусился на ковчежец, очевидно, хотел удостовериться, что его содержимое составляют не пряники, для чего и свернул крышку, как голову предназначенному в суп цыплёнку.
Грабитель, очевидно, торопился и ни к чему более не прикоснулся. Так что из следующей комнаты смотрел на хозяев тяжёлый крашеный комод с облупившейся на углах краской. Казалось, что он, нетронутый и неосквернённый, высится над хаосом, как Арарат во дни потопа.
Но Циля, блуждавшая взглядом по черепкам, осколкам и щепкам, вдруг поняла, что не вид разорения поразил и ужаснул её. Гораздо более страшной была тишина, простиравшаяся по комнатам. Дома оставался дедушка с Элей – младшим, семилетним сыном Шнеерсонов – но Эля не мог молчать, услышав, что родители воротились.
И Циля, сорвавшись с места, бросилась в комнату с комодом, а оттуда – направо, в третью комнату, где спали дети и дедушка. Дедушка и сейчас дремал. И, как выяснилось позже, не слышал ни единого звука, пока в квартире бились чашки и вскрывался ковчежец. Но Эля…
– Циля, сердце, он найдётся, кому нужно это сокровище, – пытался успокоить Цилю Арончик. Но это было напрасно.
Она перевернула в доме всё, что ещё можно было перевернуть. Она обежала всех соседей, заглянула под каждый куст и в каждую яму в округе. Бесполезно. Эля не находился.
Арончик и сам начинал волноваться, но постоянно повторял про себя: тому, кто пришёл за кассой, ни к чему худосочный еврейский ребёнок. Он пробовал объяснить это Циле, но та лишь воскликнула в ответ:
– Что ты можешь знать?.. Боже мой, что ты можешь знать!.. Когда в семью приходит беда, ты прячешься в тюрьме. Потом появляешься и даёшь мне советы!..
Вечером, сидя за столом на водружённом на место стуле, Циля плакала, когда дверь вдруг отворилась, и на пороге возник Эля.
– Где ты был?! – воскликнуло разом всё семейство Шнеерсонов. А Циля, услышав ответ, разрыдалась ещё громче.
– Я? – испугался Эля, недоумевавший, почему его отсутствие вызвало прилив горя и, на всякий случай, приготовившийся к взбучке.
– Где мы были – мы знаем, – сказал Арончик. – А теперь хотели бы знать, где был ты.
– Я… здесь… недалеко… – забормотал ничего не понимающий Эля.
– А что ты там делал? – не унимался Арончик, а Циля плакала.
– Кто? Я?
– Что мы делали – мы и так знаем. А теперь хотим знать, что делал ты.
– А что я такого мог делать?
– Вот и расскажи нам, что ты такого мог делать.
– Кто? Я?..
Конечно, этот разговор мог бы продолжаться несколько дней, если бы Арончик не придвинулся вплотную к Эле и, нависнув над ним как коршун над цыплёнком, объявил громовым голосом:
– Отвечай, где ты был, а не то…
На что Циля вскричала:
– Что ты делаешь с ребёнком, каторжанин!
Но несмотря на материнскую защиту, вконец обескураженный Эля забормотал обрывки фраз, из которых можно было заключить, что вскоре после ухода старших Эля с одним своим приятелем – русским мальчиком – посетили театр «Скоморох» на Сретенском бульваре, после чего отправились в цирк на другой бульвар.
В иное время его отсутствие не привлекло бы к себе столько внимания. Но тот день был для Шнеерсонов особым. И Циля, выслушав рассказ тяготевшего к сценическим искусствам сына, заломила руки.
– Азохн вей! Чтоб у всех моих врагов были такие дети!.. И такой муж…
Сказав это, Циля отправилась в кухню, утирая на ходу глаза.
– Какие у неё враги? – поинтересовалась тринадцатилетняя Бэлка.
– Настасья, – подсказал Эля, убедившийся, что взбучки не будет.
***
А деньги, те несколько сотен из шнеерсоновской кассы, так и не нашлись. Не заявлять же, в самом деле, в полицию! Не зря же говорят евреи друг другу: упаси вас Бог от частного пристава и прочих несчастий.
На вора, правда, указали: зашла Голда, жена портного, и тихо-тихо прошептала на ухо Циле, что Гнеся, жена резника из Зарядья, слышала от Енты, жены скорняка, что деньги у Шнеерсонов украл Шепсл. Да, да, тот самый Шепсл – бездельник и пьяница. Вот он прослышал, что у Шнеерсонов столько денег, что они нанимают в Петербурге адвокатов, и решил поживиться.
– Говорят, на ваши деньги он уехал в Америку, – горячо шептала Голда, так что даже ухо у Цили горело.
Но услышав про тысячи, Циля отняла ухо и для верности отскочила от Голды.
– Тысячи?.. «Тысячи» ты говоришь, Голда?.. Да у моего Арончика волос на голове больше, чем там было тысяч!..
Голда, правда, так и не поверила Циле, хотя через день объявился и Шепсл – такой же пьяный и оборванный как обычно. Очевидно, его Америка простиралась где-то в районе Хитровки. Встретив его на улице, Циля так посмотрела на Шепсла, что по законам метафизики, он должен был бы провалиться сквозь землю или стать кучкой пепла. Но ничего этого не случилось. Более того, Шепсл ничем не выдал своей причастности к исчезновению кассы и запел, обращаясь к Циле, какую-то русскую песню, вынесенную им, видно, из той самой Америки.
– Бездельник! – сказал в ответ Циля. – Вор! Пусть тебя в аду бьют железными прутьями! Пусть тебе мои деньги поперёк нутра встанут.
Сказала и пошла дальше. Пьяный Шепсл остановился и выпучил вслед Циле глаза.
– Чтоб тебе навечно тошно сделалось! Чтоб и память о тебе истёрлась! – объявила в следующие раз Циля, проходя с большой корзиной мимо Шепсла.
– Оставь его, Циля, – говорил Арончик, когда спустя пару часов уже дома Циля выкладывала из корзины зелень и рыбу, завёрнутую в мятую газету. – Может, это и не он вовсе. Мало ли, что Голда скажет…
– Не он? – подняла Циля свои округлые брови, поворачиваясь всем корпусом к Арончику. – Может, ты скажешь, кто это? Кто ещё это мог сделать?..
Но Арончик ничего не ответил, но только вздохнул в ответ и отправился просматривать газету. Разумеется, не ту, в которую была завёрнута рыбу, а ту, что ожидала его на столе в первой комнате.
А из кухни долго ещё доносилось:
– Не он… Кто же ещё мог украсть наши деньги, как не этот пьяница Шепсл… Хуже всего, что еврею некому пожаловаться… Вот бы кому сидеть в тюрьме, а не честным людям…
Впрочем, Циля действительно ни слова больше не сказала Шепслу. Но вовсе не потому, что послушалась Арончика. Просто Шепсл, завидя издалека Цилю, стал обходить её стороной. А вот пожаловаться у Цили получилось. Она пожаловалась Голде, а потом ещё Енте. А потом и Гнесе, жене резника. И все они были единодушны и единомысленны Циле. Все они сошлись на том, что больше некому было украсть, кроме как пьянице Шепслу. Правда, и Голда, и Гнеся, и Ента деликатно молчали относительно тысяч и делали вид, что верят Циле, говорившей, что в ковчежце хранилось несколько сотен рублей. А вот эти несколько радужных бумажек больше не вернулись к Шнеерсонам. Хотя, может быть, там были и не одни радужные, а разного достоинства бумажки. Этого теперь уже никто не узнает.
Но даже и на этом злоключения Шнеерсонов не закончились. Хотели уже выслать их из Москвы, как неизвестно почему избежавших недавнего выселения иудеев из Первопрестольной, но тут, аккурат по русской пословице, помогло несчастье. За время своего малороссийского путешествия Арончик стал необычайно знаменит. И хотя слава его по возвращении сошла, казалось бы, на нет, но едва только заговорили о его выселении, как в Петербург посыпались письма. Чуть ли не вся страна просила оставить Шнеерсонов на месте. Домна Карповна рассказывает, что лично видела письмо одного писателя, адресованное на очень высокое имя. В письме сообщалось, что «этот несчастный сын своего народа столь много претерпел, что заслуживает снисхождения и высочайшей милости, о чём и просит за него московская интеллигенция». Какова была судьба этого письма, доподлинно неизвестно. Известно только, что просьбе московской интеллигенции в Петербурге вняли. Такое иногда случалось в то время.
Когда же Самуил Миронович покинул Покровку и, утопая в роскоши, поселился на Тверской, многие соплеменники его снялись с мест и выдвинулись следом, дабы снова расположиться лагерем вокруг богатого сородича. Но Шнеерсоны общему примеру не последовали и остались в Машковом переулке. Благо, среди соседей единоверцы продолжали преобладать.
Откуда изначально прибыли Шнеерсоны в Машков переулок, теперь уже сложно установить. Домна Карповна говорит только, что Арончик служил до Москвы в солдатах, а Циля будто бы совсем ещё молоденькой явилась из Мглина, где бедной девушке трудно было найти себе жениха. Еврейских невест в Москве тоже недоставало, вот и отыскались добрые евреи, привозившие девушек из местечек. И Арончик взял Цилю «с возу» – так это тогда называлось. История, рассказанная Домной Карповной, застаёт Шнеерсонов в Машковом переулке в небольшой квартирке, где помещалось довольно большое семейство и тайная касса – Арончик и Циля иногда брали в заклад у соседей. Впрочем, касса, пожалуй, слишком громкое слово. Но дело в том, что предприятие, называвшееся «кассой Шнеерсонов», не имеет более точного и подходящего названия.
Что же касается семьи… А что вообще такое еврейская семья? Старшие дети давно живут отдельно, а младшие только народились. А между тем и Циля, и Арончик производили впечатление людей тщедушных, а то и вовсе невзрачных. Были они малы ростом, худосочны, Арончик же, ко всему прочему, ещё и лысоват. Оба смотрели на мир большими печальными глазами и, казалось, всё чего-то боялись. Впрочем, Цилю можно было бы назвать миловидной, если бы заботы не выели румянец, блеск в тёмных глазах и кое-где даже черноту волос, оставив в чёрной копне совершенно белые нити, которые, к тому же, имели свойство постоянно умножаться числом.
Кто-то называл Цилю глупой, но это было неправдой. Циля не была глупой, она просто не понимала, для чего ей нужно вникать в вопросы, не имеющие к её жизни никакого касательства. А поскольку жизнь Цили состояла из детей и закладной кассы, то кроме этих двух предметов Циля ни в чём больше и не смыслила. Зато в детях и закладах Циля разбиралась превосходно. И напрасно кто-то думает, что всё это сущие пустяки. Ведь детей нужно одеть и накормить, еду достать и приготовить, одежду пошить. А на всё нужны деньги. Откуда же еврею портному взять столько денег, даже если этот портной держит у себя маленькую тайную кассу?
Словом, до поры Шнеерсоны оставались семейством незаметным и никому в целой Москве неизвестным. Исключая разве соседей и закладчиков-бедняков, оставлявших у Арончика разный вздор вроде затёртых бархатных душегреек, подушек, женских платков и табакерок.
Но в один прекрасный день Шнеерсоны незаметно для себя сделались известны всей стране. Во всяком случае, той её части, что читала газеты и проявляла живой интерес к происходящему в империи и её окрестностях.
***
Хоть Циля и вышла за Арончика «с возу», но всегда любила его по-настоящему, а не из долга только. Во всяком случае, она им гордилась. Ведь Арончик и в Писании был сведущ, и у бимы любил петь. А как он играл на скрипке? Дай, Господь, Рубинштейну так играть!
Циля совершенно была согласна с тем, что Бог положил властвовать мужу над женой. И очень бы удивилась, если бы кто-нибудь указал ей, что это всё-таки, пожалуй, она властвует над Арончиком, а не он над ней.
– Что это вы говорите? – сказала бы она и подняла брови – она всегда поднимала и без того изогнутые брови, когда удивлялась. – Что это вы такое говорите? Чтоб Господь помог вам во всех ваших делах…
Циля вовсе не была сварливой и мужа никогда не колотила. Но если бы Арончик собрался в Киев, а Циля сказала: «Что, во всём Киеве уже некому похоронить тётю Фейгу?», – то Арончик ни за что бы не поехал. Но поскольку Циля сказала: «Ехай, раз уж во всём Киеве некому похоронить тётю Фейгу», – то Арончик погрузился в поезд и умчался в Малороссию.
А сколько раз Арончик заговаривал с Цилей об Америке? Да, Циля слыхала – кое о чём было известно и Циле – что в Америке житьё получше, чем в Москве. Точно так же, как в Москве лучше, чем в Мглине. Ну так Мглин Циля видела своими глазами, а кто же видел Америку? Есть ли кто-нибудь, кто бы уехал в Америку, а потом вернулся, чтобы рассказать, как там живётся евреям? Нет, никто из Америки не возвращался, одни только разговоры. Только мало ли, о чём на свете толкуют. Вон, реб Малах тоже говорит, будто бы есть такая штука, чтобы с другим городом разговаривать. Крутишь будто бы ручку как у кофейной мельницы, а оттуда бабушка Бася говорит:
– Шалом…
И вы ей:
– Алейхем Шалом, бабушка Бася…
Ха-ха-ха! Как все смеялись над рассказом ребе Малаха! Дети взяли кофейную мельницу, крутили ручку и кричали:
– Эй, бабушка Бася, дядя Эля, что вы всё молчите?..
Не всему же, что говорят, верить можно. Говорят, есть на свете Париж, где Ротшильд живёт. Ну так и что? Разве он ждёт у себя всех московских евреев?
А то, что Арончик в тюрьму угодил, так он, может, и в Америке бы угодил, если бы не в своё дело совался. Видно, так уж евреям предписано: горе мыкать и покоя не знать. А если предписано, так значит, предписано. Никакая Америка не поможет. Вот и Арончик пишет: терпи, молись и надейся. А что ещё остаётся евреям, если другие народы их отчего-то не любят?.. Жить остаётся и заниматься своим делом.
Циля ходила на рынок, готовила пищу, принимала ветошь в заклад, то и дело приносила Арончику детей и пребывала в уверенности, что исполняет свой долг не хуже воюющего солдата или поющего кантора. То есть, конечно, она не думала ни о каком долге, но знала, что делает своё дело и ни во что больше не собирается вникать. Вот и кантор не вникает в военную службу и детей тоже не рожает, потому что это не его дело. Она так и говорила Арончику, если тот появлялся на кухне, где полным ходом шло приготовление рыбы:
– Что, у евреев теперь новый Талмуд? Или у мужчин нет других занятий?.. Что ты делаешь в кухне, не про тебя будь сказано?..
А когда Арончик уходил, Циля продолжала рассуждать вслух:
– Незачем таскаться в кухню, когда каждому еврею, и не еврею даже, Бог дал своё дело. Вот ведь я и другие женщины идём в синагоге в женское отделение, а не лезем к биме. Потому что это не наше дело.
Даже когда Арончик попал в тюрьму, Циля хоть и перепугалась сначала, но быстро успокоилась, потому что занялась своим делом. А её делом были еда и дети.
Кто и говорит: нашёл Арончик время в тюрьме сидеть. И Пасху без него встретили, и Пятидесятница миновала. Так, глядишь, и Суккот пройдёт без отца семейства. Ну да ведь явится же он обратно! Посидит в своей тюрьме, и отпустят его. Сам же написал: «На то мы и евреи, чтобы терпеть». А уж Настасья на рынке плетёт не весть, что:
– Правда ли, – говорит, – что твой Арон убил там кого-то?
Слыхали вы такое? Что за негодница! Нахалка! Сама на рынке стоишь, ну что ты можешь знать за Арончика? Циля ей так и сказала. А Настасья – в смех. Погоди, говорит, сама ещё узнаешь, что там твой благоверный набедокурил – вздрогнешь! И вздрагивать не собираюсь – объявила ей Циля. И больше с Настасьей с тех пор не здоровалась. А Настасья завидит Цилю и ухмыляется. И стала Циля замечать, что вокруг неё всё как-то переменилось. Чем дальше – тем больше косых взглядов. И свои, и русские смотрят как на прокажённую: вроде и любопытно, а коснуться боязно. Видно, Настасья распустила слухи. Но Циле до слухов дела нет. Смотрите – за погляд денег не берут. Глаза бы только не просмотрели.
А Настасья?.. Да чтоб ей тошно стало, этой Настасье!.. На рынке стоит, а думает, что Малкиелева дочка. Циля не то, что здороваться, смотреть в её сторону перестала. Так, иногда скосит глаза. А Настасья смотрит, высматривает – словно выпытывает. Но Циля – мимо.
Так и проходила Циля мимо Настасьи год и даже чуть больше года. Время от времени получала Циля письма от Арончика и верила, что сам он скоро вернётся. «Надо же было поехать в этот Киев, чтобы угодить на погром», – думала Циля, уверенная, что Арончик в тюрьме из-за погромов.
– Сначала бьют евреев, – кричала Циля дедушке на ухо, – а потом их же в тюрьму сажают. Вот какие нынче порядки. Чтоб Господь помог евреям во всех их делах!..
– Кого уважают? – спрашивал глухой дедушка. И Циля махала на него рукой.
Год Циле жилось непросто. Касса приносила копейки – что можно заработать на этой рухляди, что несут к ним в заклад? Заходили родственники, приносили снеди или немного денег. Смотрели на Цилю как на ярмарочную диковину, качали головами, вздыхали и уходили. Вечерами Циле хотелось поговорить, и она обращалась к дедушке. Но дедушка почти ничего не слышал и отвечал невпопад.
Однажды уже на другой год зашёл Шимеле, троюродный брат Цили. Шимеле служил у Полякова и назывался даже Семёном Борисовичем. Шимеле был предметом особой гордости Цили, им Циля гордилась едва ли не больше, чем Арончиком. Шимеле был молод, красив и одет всегда как настоящий господин. Да и по-русски он говорил не как еврей, а как сами русские. Да, не у всех евреев с Покровки родственники служат у Полякова.
– Послушай, Циля, – сказал Шимеле и потряс перед носом у Цили какими-то газетами. – Откуда взялись эти деньги? Все знают, что у вас касса, но такие деньги и я бы не смог выложить за адвоката. Арончик, наверное, скоро вернётся. Но ты… Во всяком случае, ты должна быть осторожна. И может быть, даже закрой кассу – ведь теперь все знают про эти деньги.
– Какие деньги, Шимеле? О чём это ты говоришь? – не поняла Циля, которая так изумилась, что не успела обрадоваться известию о возвращении мужа. – Разве рыба и пшено так дороги, что и сам Поляков удивляется?
– При чём тут Поляков и пшено, Циля, – раздражённо ответил Шимеле, – я говорю об адвокате для твоего Аарона.
– О Чижикове? – вспомнила вдруг Циля.
– Конечно, о Чижикове! Ну кто бы мог подумать, что ты выложишь ему сорок тысяч.
– Сорок тысяч?! – расхохоталась Циля. – Что это значит: «сорок тысяч»?.. Ты, наверное, надо мной смеёшься? Даже если продать меня и детей, и глухого дедушку в придачу – никто не даст за нас сорока тысяч.
Но Шимеле и не думал смеяться. Напротив, он покраснел и сказал с нескрываемой досадой:
– Не хочешь говорить – это твоё право. Но в Москве уже год толкуют об этой истории. Все газеты только и пишут, что об Аароне Шнеерсоне. А ты хочешь сказать, что не знаешь, что происходит с твоим мужем?
– Почему не знаю? – подняла брови Циля. – Арончик пишет мне письма…
– Да о твоём Арончике все газеты пишут! – воскликнул Шимеле. – На-ка вот, почитай. Все уже знают.
Шимеле бросил на стол перед Цилей несколько газет и, ни слова больше не говоря, ушёл.
Циля стояла возле стола и касалась грубой его поверхности кончиками пальцев. Только что она хотела усадить за этот стол Шимеле, чтобы попотчевать его чаем с медовыми пряниками. Но теперь, позабыв совершенно о чае, смотрела с каким-то ужасом на рассыпавшиеся по столу пёстрые газеты, словно это были чудовища, способные погубить всё на свете.
***
Следует сказать, что газеты эти не сохранились. Точнее, где-то они, конечно же, сохранились. В Государственной библиотеке наверняка хранится парочка экземпляров. А вот у Домны Карповны, с чьих слов передаётся этот рассказ, остались только вырезки из нескольких газет. Среди них есть и вырезки из тех самых газет, что принёс Шимеле Циле, а есть даже из позднейших. Все они посвящены делу Аарона Шнеерсона, и сложив их воедино, вполне можно составить представление об этом запутанном деле. Газеты, которые принёс Шимеле, сохранила Циля. А когда Арончик вернулся из своего затянувшегося путешествия, он присовокупил к газетам Шимеле кое-что от себя. И картина произошедшего в Киеве, получилась довольно полной. Во всяком случае, перечитав эти вырезки, можно составить представление о том, что же было с Арончиком в Малороссии и почему он так задержался. От Шнеерсонов пачка газетных листков, распухших, пожелтевших, перевязанных для надёжности бечёвкой, попала в конце концов к Домне Карповне. Вот почему история не канула в реку времени, а выплыла по этой реке в будущее.
Циля так и не стала читать газеты, принесённые Шимеле. Зачем? Раз Шимеле говорит, что Арончик скоро вернётся, какое Циле дело, что там пишут в газетах? Циля не суёт нос в чужие дела, с неё довольно своих. Вот почему Циля собрала газеты в стопку, перетянула их крест-накрест бечёвкой и убрала в комод, где лежала скатерть и ещё разные другие нужные вещи. Что там Шимеле говорил про сорок тысяч, Циля не поняла. Главное – Арончик скоро вернётся, и пусть тогда сам разбирается со своими газетами и сорока тысячами. И ведь оказалась права! Арончик действительно скоро вернулся и со всем разобрался: достал из комода газеты, снял бечёвку, взял большие ножницы из того же комода, аккуратно – Арончик всегда был очень аккуратный! – вырезал то, что счёл нужным. Потом выбросил обрезки газет, а вырезки снова перевязал той самой бечёвкой и снова убрал в комод.
Как потом эти вырезки попали к Домне Карповне, сложно проследить – ведь они не раз переходили из рук в руки. Зато мы можем достоверно узнать, что же произошло с Арончиком в Киеве. Для простоты приведём тексты нескольких газетных вырезок, а читатель уж сам во всём разберётся. Тем более в своё время поступал таким образом и сам Арончик.
– Что же, по-вашему, случилось со мной в Киеве? – рассказывал он по возвращении. – Если вы думаете, что я украл козу или подрался на ярмарке, вы смотрите на жизнь через розовые очки или думаете, что живёте среди весёлой постановки. Арончик не крал и не дрался, он просто приехал в Киев, а уже через пару дней все киевские газеты, как стая воробьёв, затрещали один и тот же мотив.
Тут Арончик, любивший иногда говорить о себе в третьем лице, выкладывал перед слушателем свои вырезки. Слушатель превращался в читателя и уже не мог оторваться, не дочитав до конца. Но чтобы никого не утомлять и не отнимать драгоценного времени, мы приведём здесь тексты лишь нескольких вырезок. Впрочем, этого совершенно достаточно, потому что даже из этих текстов станет понятно: почему Аарон Шнеерсон оказался в киевской тюрьме, и почему Шимеле – Семён Борисович – спрашивал у Цили про сорок тысяч.
Верхняя вырезка из шнеерсоновской пачки – она же самая маленькая – содержит следующее:
«Взялись за старое.
Не успели отгреметь Виленское, Велижское, Кутаисское, Саратовское дела, как евреи снова взялись за старое. Им опять понадобилась кровь христианских младенцев для своих ритуальных обрядов. Давно известно, что евреи похищают христианских детей, чтобы забранную у них кровь добавлять в пасхальную мацу. История эта тянется давно: в средние века по всей Европе задерживались убийцы, отнимающие кровь у детей. Не раз они признавали свою вину, но, случалось, казнили их нераскаявшимися. Что ж, тем хуже для них. Ужасно то, что и в наше время, в конце XIX века евреи продолжают свою гнусную практику.
Вот, например, недавно собралась в Киеве тёплая еврейская компания. Из Москвы даже прибыл некий Аарон Шнеерсон. Почему же не сиделось Шнеерсону в Москве? – спросите вы. Оказывается, что у него умерла тётушка, жившая в местечке неподалёку от Киева. И Шнеерсон явился на похороны старой почтенной тётушки. Не правда ли, какой благовидный предлог! Но возникает вопрос: отчего бы тогда Шнеерсону и всей его компании, насчитывавшей тринадцать (заметьте!) человек, не сидеть преспокойно в местечке у могилки новопреставленной тётушки? Для чего, спрашивается, вся эта компания разъезжала по Киеву, да ещё именно там, где были найдены следы преступления?
О! К самому преступлению мы ещё не раз вернёмся. А для начала хотелось бы обрисовать картину, на фоне которой оно совершалось.
Итак, тринадцать евреев, а ритуальный убой скота связан с тринадцатикратным испытанием ножа, явились в Киев на двух бричках. Один из них (не с миссией ли? И не с посланием?) прибыл из Москвы, все остальные – из местечка. В местечке у них умерла тётушка, бывшая, впрочем, для кого-то и бабушкой. Но вместо того, чтобы оплакивать усопшую, чтобы орошать слезами печали ещё не успевшую высохнуть землю на её могиле, они прикатили в Киев якобы за подарками в Москву и за угощением к Пасхе. Но неужели ни в одном из еврейских местечек невозможно было найти угощения к Пасхе и какого-нибудь пряника, годного на то, чтобы отправиться в Первопрестольную в качестве гостинца? Но нет! Им подавай киевских конфет. Правда – о совпадение! – в те же дни и часы свершилось в Киеве страшное, чудовищное преступление, могущее стать подлинным объяснением прибытия в Киев еврейской компании. На склоне одного из киевских холмов было найдено тело девятилетней Наташи Харченко, дочери сапожника Юрия Харченко. Его жена, убитая горем мать, показывает, что девочка пропала в тот именно день, когда приехали в Киев евреи во главе с Аароном Шнеерсоном. Обстоятельства смерти Наташи Харченко указуют на то, что девочка стала жертвой страшного ритуала.
К счастью, убийцы или пока подозреваемые в убийстве не успели далеко уехать: все тринадцать вместе с бричками и лошадьми были задержаны киевской полицией. Проводится следственное дознание. И очень скоро мы, возможно, узнаем имена подлинных убийц христианской девочки».
Если рассматривать подряд газетную пачку Арончика, то этот рассказ, повторенный на все лады, можно встретить в нескольких вырезках. Жаль, однако, что на бумажных клочках не видно названий газет – ведь название обычно пишется сверху, а Арончик вырезал только статью. Поэтому и нельзя определить: писала ли то одна газета или разные.
Впрочем, среди однообразных сообщений проглядывает наконец и что-то новое. Не будем приводить целиком вторую заметку – она сообщает примерно то же, что и первая, выпишем только эти слова:
«…Защищает господина Шнеерсона и всю его компанию – известнейший петербургский адвокат Чижиков, не проигравший за свою практику ни одного дела. За это, к слову, петербургские коллеги в шутку окрестили его «заговорённым». Нам стало известно, что на оплату своих трудов господин Чижиков запросил сорок тысяч рублей, каковая сумма и была доставлена ему евреями. По одним сведениям, деньги прислала жена Шнеерсона, оставшаяся в Москве, где, по слухам, она ведёт крупное торговое дело. Но говорят также и о том, что евреи чуть не со всей России собрали необходимую сумму для защиты своего соплеменника…»
А вот теперь будет уместным привести два больших сообщения, которые внесут в это дело полную и окончательную ясность. Итак:
«Речь обвинителя на процессе по так называемому делу Шнеерсона.
Ввиду того, что речь, произнесённая прокурором, была довольно пространна, редакция приводит её с небольшими сокращениями, никоим образом не искажающими её смысла и пафоса.
Господа присяжные заседатели! Дело, которое мы разбираем, стало известно всей стране. И не мудрено. Либеральная общественность по всей России объединилась против правосудия и требует незамедлительного освобождения якобы невинно пострадавших. Но обвинение располагает неопровержимыми доказательствами вины всех, находящихся ныне на скамье подсудимых. Факты, господа присяжные заседатели, факты – вещь необоримая. Если нечего возразить против имеющихся фактов, то и разговора не получится. А если есть возражения, то представьте их, и мы с превеликим удовольствием, руководимые любовью к справедливости и законности, рассмотрим всё, что вы представите нам в опровержение. Но пока – увы! – ничего, кроме огульных обвинений в реакционности и мракобесии представлено не было. Но что такое «мракобесие»? Кто это бесится во мраке? И что это за мрак такой, понуждающий пребывающих в нём к беснованию? Вот, о чём хотелось бы поговорить сперва.
Итак, несколько слов о мраке и бесновании. Немало, господа присяжные заседатели, уже говорилось и писалось о том, что существует в среде евреев секта, действительно употребляющая кровь в ритуальных целях. При том, что кровь эта должна быть непременно христианской. И в знаменитой записке Даля, и в книге Лютостанского, и в сочинении монаха Неофита недвусмысленно говорится о том, что секта существует и проводит свой ритуал. Следует помнить, что господин Даль провёл всестороннее исследование вопроса, даже, можно сказать, расследование. А ещё точнее – изучение. Что до Лютостанского и монаха Неофита, то эти двое, сами будучи в недавнем прошлом иудеями, знали, о чём говорили, не понаслышке. Да и тот факт, что в Отечестве нашем, простирающемся от Балтийского моря до Охотского, тела убиенных и замученных детей находят именно там, где дозволяется селиться евреям, говорит не в пользу скептиков и либералов.
Но мы совсем даже и не думаем посягать на весь еврейский народ. Мы лишь призываем признать, что хасиды, как самые невежественные из сектантов, отвергнувшиеся Ветхого Завета и держащиеся лишь Талмуда и разных раввинских сочинений, исказив то самое вероучение, что стало основой и началом христианства, выдумали, по дремучести своей, изуверский обряд. Тем самым они порочат всех вообще евреев, внушая к ним повсеместно ужас и отвращение.
И ладно бы речь шла только о России. Тогда наши западники всегда смогли бы попенять нам невежеством. Но спросите вы любой народ в Европе, в той самой просвещённой Европе, перед которой преклоняются отечественные либералы, и он расскажет вам, этот народ, что за евреями всюду тянется слава мучителей христианских младенцев.
И всюду преступления похожи как две капли воды: дети замучены, обескровлены, тела их покрыты ссадинами или ранами. Но как правило, чистые, словно обмытые, без пятен крови и на одежде. Стало быть, их сперва раздевают, мучают, после чего обмывают и снова, уже мёртвых, одевают. Как иначе, если не ритуалом, можно объяснить все эти странности? Да и при том странности, совершающиеся вблизи еврейских местечек и слободок. И так в разных странах на протяжении веков. Что же мы должны думать об этом? Пусть евреи или их либеральные защитники объяснят нам. Мы с готовностью выслушаем и, в случае убедительных доводов, немедленно прекратим свои наветы и преследования. А пожалуй, что даже и извинимся. Но ничего вразумительного мы до сих пор так и не услышали.
Вот и в нашем деле появление евреев объясняет смерть Наташи Харченко. В то время, как нам пытаются внушить, будто ребёнок взял да и умер сам по себе на улице. Будто здоровый ребёнок может так просто перестать жить! Свидетели дружно показывают, что видели проезжающих в двух бричках евреев по Нагорной улице со стороны улицы Татарской. Свидетели Вера Шкраба и Оксана Кандыба утверждают также, что видели, как евреи разговаривали с Наташей. Брички остановились, один из евреев сошёл и, приблизившись к Наташе, о чём-то с ней говорил. Даже сами обвиняемые не отрицают факта разговора с девочкой, основанного якобы на уточнении некоего адреса. Как будто на всей улице не к кому было обратиться, кроме как к девятилетнему ребёнку! На это обвиняемые отвечают, что и в самом деле на тот момент они более никого на Нагорной улице не приметили. Конечно, можно допустить, что именно так всё и было, тем более что свидетели Шкраба и Кандыба видели разговор Наташи с евреями каждая из своего окна. Но тогда получается, что евреи были последними, кто видел Наташу Харченко живой. И не просто видел, но и говорил с ней. А это уже серьёзный повод задуматься и взглянуть на евреев с подозрением. Но только этим дело не ограничивается. Следующие свидетели, видевшие евреев мчавшимися на бричках по Кирилловской улице уже после пересечения с улицей Оболонской, да при том видевшими уже не из окон, а в непосредственной близости, утверждают, что слышали странные звуки, похожие на детский плач или стон, доносившиеся из второй брички. То есть именно из той брички, откуда на Нагорной улице сошёл один из евреев для разговора с Наташей.
Итак, после разговора с тем самым евреем – Ицхаком Белкиным – Наташу никто не видел живой. Нашли её спустя два дня на спуске между Нагорной и Кирилловской улицами. Примечательно, что тело её лежало не на дороге, а в лесу. На теле её – в частности, на шее и обоих запястьях – обнаружены раны, происхождение которых так и осталось до конца невыясненным. Но учитывая встречу с евреями и то тёмное пятно, которое лежит на евреях в отношении христианских младенцев и отроков, а также и близость еврейской Пасхи, многое становится понятным и отчётливым. Евреи похитили Наташу, совершили над ней свой обряд, после чего привезли её тело в уже знакомый для себя лес – ведь именно здесь они спускались с Нагорной улицы на Кирилловскую – и оставили. Стоит, правда, отметить, что поскольку тело пролежало в лесу два дня, то нельзя с уверенностью утверждать, была ли девочка раздета, обмыта и снова одета. Во всяком случае, одежда на трупе была запачкана как землёй, так и кровью. Между тем известно, что девочка разговаривала с евреями на Нагорной улице, после чего евреи свернули на Кирилловскую улицу. А следом туда отправилась и Наташа. Больше Наташу никто не видел живой. Следовательно, её смерть наступила на спуске между Нагорной и Кирилловской улицами. Да притом вскоре после того, как туда свернули евреи. Следует особо отметить, что этот спуск – место довольно глухое, окружённое лесом. Очень подходящее место для совершения преступлений.
Конечно, на следствии евреи всё отрицали и запирались. Но в то же самое время один из них – Элиэзер Гольд – на вопрос: подтверждает ли он похищение Наташи Харченко и совершение над ней религиозного ритуала по отъятию крови, – отвечает (цитирую): “Как Арончик и Пиня скажут, так и есть”. И в другой раз: “Если Арончик и Пиня показали, значит, так и было”. Такие показания с полным правом можно считать признательными. И лишь страх перед своими подельниками удержал Гольда от совершенного признания вины.
Но как бы ни упирались подсудимые, факты говорят о совершении ими преступления.
В этом деле мало свидетелей, господа присяжные заседатели. Можно сказать, что картина преступления не цветистая. Скорее, это не картина, а набросок или рисунок карандашом. Вот пустая, залитая весенним солнцем улица на окраине Киева. По улице идёт девочка. Вот мимо проезжают две брички и останавливаются впереди. В бричках едут евреи в количестве тринадцати человек. Обратите внимание, что тринадцать – это сакральное число для иудеев. Так вот, из второй брички выходит один еврей и обращается к девочке. После чего евреи уезжают, а девочка идёт следом за бричками, и уж никто больше не видит её живой. Через два дня мёртвая, израненная девочка найдена неподалёку от места встречи с евреями и чуть в стороне от того спуска, по которому сначала евреи, а потом и сама Наташа свернули с Нагорной улицы на Кирилловскую. Но, господа присяжные заседатели, если бы не мракобесие, если бы не беснование тёмного и невежественного народа во мраке предрассудков, никто бы и не подумал обвинять этих людей. Но поскольку их соплеменники и единоверцы уже давно известны своими заблуждениями и приверженностью к жестоким ритуалам, нельзя не рассматривать их участия в совершённом злодеянии. Нельзя так просто взять и отмахнуться от вины этих людей в иначе необъяснимом происшествии. Тем более никого, кроме них, поблизости не было, и никаких человеческих следов рядом с телом Наташи Харченко обнаружено не было. Зато свидетельница Андреева с Кирилловской улицы слышала из еврейской брички звуки, похожие на плач ребёнка.
Итак, все линии сходятся в одной точке: совершено ритуальное убийство накануне еврейского праздника.
Так что же мы назовём мракобесием, господа присяжные заседатели? Ужас перед дикими обычаями или сами эти обычаи? Желание разобраться во всём, искоренить дикость и наказать злодеев, покусившихся на дитё, или сопливый гуманизм и стремление понравиться загранице, которой дела нет до наших детей и до нравов народов, населяющих наше Отечество. На эти вопросы предстоит ответить вам, господа присяжные заседатели».
Следующая большая вырезка происходит из другой газеты, что видно по шрифтам. Очевидно, Арончик хотел разнообразить свою газетную коллекцию и приложился ножницами к разным изданиям. «Другая газета» ничего не сообщила о том, что печатает речь защитника в сокращении. А потому у нас есть все основания рассчитывать, что сказанное небезызвестным нам адвокатом Чижиковым не подверглось цензуре и редакционным купюрам. В заголовке читаем только: «Речь защитника на процессе по делу Наташи Харченко». И никаких тебе «сокращений, не искажающих смысла и пафоса». Тут же размещена и сама речь:
«Господа присяжные заседатели! В прошлом году накануне еврейской Пасхи, а, стало быть, незадолго до Пасхи христианской в Киеве пропала девятилетняя Наташа Харченко. Через два дня девочку нашли мёртвой. Как только началось разбирательство, тут же выяснилось, что в тот же день, когда девочка исчезла, неподалёку от неё на улице Нагорной останавливались две брички, в которых ехали евреи. Этих евреев очень быстро разыскали, тем более что они и не думали скрываться, и привлекли к следственному дознанию. Причём один из них, облюбованный газетчиками в качестве главаря банды ритуальных убийц, приезжал из Москвы на похороны тётушки и уже собирался домой, чтобы встретить праздник в кругу семьи, как вдруг был задержан по подозрению вместе с остальными сородичами. Но хочу обратить ваше внимание, господа присяжные заседатели: не то, что решения суда, нет и не было прямых доказательств виновности евреев в рассматриваемом нами убийстве. Все доказательства сводятся к постыдному непрофессионализмом своим вопросу: “А кто же ещё?” Да ещё к не менее постыдному заблуждению о совершении преступлений из ритуальных и мистических побуждений.
И всё это время, господа присяжные заседатели, задержанные, истомлённые неволей и допросами, могли надеяться на Господа Бога и на вас, на вашу справедливость, ваше великодушие и нелицеприятие. Вы уже успели довольно изучить дело, чтобы наконец вынести именно справедливое по нему решение, чтобы, если и не назвать виноватых, то хотя бы указать на невинных, открыть данной вам властью затворы узилища и доказать, что отечественное правосудие ничего общего не имеет с судом инквизиции и средневековым судилищем.
Дело, которое рассматривается сегодня, весьма необычное дело. Свидетелей происшедшего мало. А тех, кто видел бы обвиняемых и пострадавшую близко или говорил с ними, и вовсе нет. Приходится отталкиваться от домыслов и приблизительных свидетельств. И это при том, что дело стало известно всей России, вся Россия ждёт вашего справедливого, непредвзятого решения, необходимого равно для её репутации и будущего населяющего её еврейства. Потому что еврейство российское – такие же подданные Государя, как и другие народы, а становится жертвами суеверий и племенной резни не должен ни один народ в нашем Отечестве. О том, что в настоящем деле мы столкнулись именно с дикими суевериями, я и расскажу сейчас со всеми подробностями.
Дело действительно скудное фактами, но работа, надо признать, проведена была добросовестная. Тщательно осмотрена улица, по которой передвигалась пешком Наташа и проезжали евреи; осмотрено место, где нашли тело Наташи. Дважды проводилась судебно-медицинская экспертиза: до похорон и после, когда погребенное уже тело вновь потревожили. По Кирилловской улице в жилой её части ездили взад-вперёд на бричках, возили детей, гусей и даже козлов, которые всяк по-своему издавали громкие звуки. И всё для того, чтобы понять: что именно и как могли слышать свидетели в тот злополучный день. Опросили всю улицу Нагорную и всю Кирилловскую, выяснили всё до мельчайших подробностей. Но укрепить обвинение фактами так и не смогли.
Все свидетели дружно показывают, что видели Наташу Харченко, проходившую по улице Нагорной. Кроме того, все видели, что в руках у неё была булка или пирог, и что на ходу она откусывала от своего лакомства. Кстати, замечу, что возле мёртвой Наташи не было ничего съестного. Все свидетели подтверждают, что евреи проезжали на двух бричках. Да и сами евреи не отказываются от того, что действительно ехали из своего местечка в Киев, что проезжали Нагорную улицу и даже, что останавливались в раздумье и обращались с вопросом к проходившей девочке. Кроме того, евреи подтверждают, и показания их сходятся, что в одной из бричек они везли гусей. А между тем Татьяна Андреева показала, что, находясь у себя во дворе на Кирилловской улице, слышала из проезжавшей мимо брички евреев детский плач, но самого ребёнка не видела. Но о ребёнке она подумала после, когда стало известно о смерти Наташи. А когда мимо проехали евреи, Андреева ничего подозрительного не заметила и вскоре ушла в дом и других сведений по интересующему нас делу представить не смогла.
Дом Андреевой находится на Кирилловской улице. А это значит, что евреи должны были схватить Наташу и затолкать в бричку или же заманить её туда обманом где-то на спуске. Между тем свидетельница Кондыба, живущая на углу Нагорной улицы и того самого спуска, ведущего к улице Кирилловской, утверждает, что видела проезжавших в бричках евреев в десять часов. Время она запомнила, потому что пока смотрела на евреев в окно, её собственные часы отбили десять ударов. Евреи утверждают, что ехали на Кирилловскую улицу с целью повидать своего родственника, некоего Мордехая Шнеерсона, служащего на пивоваренном заводе Термена. Мордехай подтвердил встречу с родственниками, нашлись тому и другие свидетели. При этом Мордехай, не зная о показаниях свидетельницы Кондыбы, рассказал, что сородичи прибыли к нему “около десяти – в начале одиннадцатого”. Учитывая, что протяжённость спуска между Нагорной и Кирилловской улицами составляет чуть меньше версты, и несмотря на то, что сам спуск являет собой дорогу неровную и петляющую, можно сделать вывод, что преодолеть его евреи в бричках смогли бы минут за пять. Но если бы им пришлось возиться с Наташей или хотя бы ждать её на спуске – ведь она шла позади бричек, то время это, несомненно, растянулось бы.
Нам представляется странным, что обвинение не учитывает свидетельские показания Мордехая Шнеерсона, считая его, очевидно, заинтересованным лицом. И между тем, Мордехай указал и на время прибытия сородичей к пивоваренному заводу на Кирилловской улице, и время их пребывания у него в гостях, он показал также, что в первой бричке ехали ещё два гуся, что косвенно подтвердит потом свидетельница Андреева. И ничем не выдал Мордехай своей осведомлённости о наличии в бричках девочки.
Мордехай показал, что приехавшие евреи пробыли у него около часа. И одновременно с этим свидетельница Андреева, живущая дальше по Кирилловской улице, утверждает, что евреи проезжали мимо её дома “до полудня, может, в половине двенадцатого”. То есть если брички в десять проехали по Нагорной, в начале одиннадцатого прибыли к заводу, затем евреи около часа пробыли с Мордехаем, после чего отправились вдоль по Кирилловской улице, где около полудня их видела Андреева, то времени на ритуальные действия у них попросту не было. Если же допустить, что они всё это время возили девочку живой, потом где-то исполнили свой ритуал, потом вернулись к спуску между Нагорной и Кирилловской улицами, то выходит какая-то ерунда. Слишком это всё сложно, запутано, к тому же, никто не видел, как они возвращались. И само собой, никто не видел, как они совершали этот ритуал. Никто также не видел, чтобы Наташа садилась в бричку. Никто не видел, как она ехала в бричке. Никто вообще ничего не видел. Всё, о чём говорит обвинение – всё это вымысел или домысел.
Когда же во время эксперимента мимо дома Андреевой проезжали брички, откуда попеременно доносились голоса детей, гусей, козлов, свидетельница так ни разу и не смогла сказать наверняка, что именно она слышит. Когда мимо проезжала бричка с гогочущими гусями, то на вопрос, слышала ли она нечто похожее из брички евреев, Андреева отвечала, что, пожалуй, слышала то же самое. Так же она говорила о детских криках и блеянии козлов. Всё это лишь подтверждает, что на показания Андреевой, по звуку якобы определившей, что в бричке мимо неё провезли похищенную девочку, нельзя опираться.
Напротив, Андреева лишь подтвердила косвенно показания евреев о гусях и отвела подозрения в похищении девочки. Никто до сих пор так и не смог подтвердить, что девочка была похищена.
Характерно и то, что свидетели, все как один, не сомневаются в виновности евреев. А на расспросы, почему именно не сомневаются, выражают удивление и объясняют, что больше некому. И что раз евреи проезжали мимо девочки и даже разговаривали с ней, после чего девочка пропала, значит, евреи девочку и похитили, и умертвили, потому что скоро еврейская Пасха. Мне грустно указывать на это, но линия обвинения выстроена на том же фундаменте.
Но средневековый аргумент “а кто же ещё” не может рассматриваться судом присяжных цивилизованного государства в качестве аргумента обвинения. Между тем это именно обвинение настояло на повторной экспертизе, стремясь доказать, что Наташа умерла от потери крови и что будто бы первичная экспертиза отнеслась к этому обстоятельству без должного внимания. Что ж, тело было вторично обследовано и вторично было подтверждено, что смерть наступила не в результате потери крови. И это несмотря на то, что на теле действительно имелись рваные раны: на шее, обоих запястьях и у левой щиколотки. Что касается одежды, она была запачкана кровью и землёй. Это отметило следствие при первом же осмотре.
Хочу обратить ваше внимание, господа присяжные заседатели, что после встречи с евреями Наташу никто не видел. Недалеко от места этой встречи и находится тот самый спуск на Кирилловскую улицу. Именно там, на спуске, но в стороне от дороги и было найдено тело Наташи. Да, смерть девочки остаётся загадочной, но на этом основании, да ещё на том, что больше, мол, некому, нельзя, господа присяжные заседатели, обвинять людей в страшном преступлении. Существенно и то, что к месту, где лежало тело, нельзя подъехать на бричке. Поэтому для того, чтобы оставить замученного ребёнка там, где его позже нашли, евреям пришлось бы нести труп на себе или ехать верхом. Но никаких подобных следов рядом с трупом найдено не было. Не проще ли предположить, что Наташа сама пришла туда, где суждено ей было погибнуть? Известно, что на склонах спуска обнаружены пещеры, и дети в поисках приключений охотно приходят на них посмотреть. Но при чём же тут ритуальные убийства?
Кроме того, евреи ехали впереди Наташи и откуда они могли знать, что она свернёт следом за ними на спуск? Если предположить, что Ицхак Белкин, разговаривавший с Наташей, научил её идти следом за бричками, то опять же встаёт вопрос: а ну как Наташа не пошла бы за евреями? Тогда бы им пришлось долго ждать на спуске, потом, убедившись, что девочка не придёт, искать себе новую жертву, как того якобы требует ритуал. При том, что показания Мордехая Шнеерсона подтверждают, что евреи не задерживались на спуске, а ехали по нему галопом.
Но если бы евреи действительно умучили девочку, то не проще ли было бы отвезти её подальше, в безлюдное место да там и оставить? Да и где бы они могли её умучить? Ведь, судя по описаниям, на которые ссылается обвинение, ритуал довольно продолжителен и обстоятелен. Для его проведения требуется место и время. Но где же эта фабрика магических услуг? Где орудия преступления? Где хоть одна фактическая улика, указывающая на то, что перед нами именно ритуальное убийство?
Господа присяжные заседатели, позволю себе напомнить, что в мою задачу не входит сбор улик, мне не приходится производить дознание или давать объяснения происходящему. Моя задача – защита обвиняемых. Я должен либо убедить суд присяжных в необходимости снисхождения к обвиняемым, либо доказать невиновность тех, кто сидит на скамье подсудимых. В настоящем деле передо мной стоит ещё одна задача: продемонстрировать нелепость и надуманность обвинения. Ознакомившись с делом, я пришёл к выводу: ребёнок погиб по стечению обстоятельств. И дело даже не в том, что мои подзащитные не имеют никакого отношения к убийству, а в том, что убийства никакого не было. Перед обвинением впору снять шляпу: из несчастного случая раздуто дело о ритуальном убийстве, поднята шумиха на всю империю. И каково же будет разочарование всех, следящих за этим делом и негодующих по поводу гибели ребёнка, когда станет известным, а это обязательно станет известным, что не просто ритуального, а вообще никакого убийства не было. Данные, которыми располагает следствие, позволяют сделать именно такие выводы. И пусть это только предположение; так сказать, версия защиты, но эта версия куда как более убедительна, нежели версия обвинения.
Итак, солнечным весенним днём Наташа Харченко отправляется на прогулку. Вот она идёт по Нагорной улице с большой белой булкой в руке. Вероятно, она понемногу откусывает от своей булки и не спеша продвигается вперёд, наслаждаясь весенним солнышком. Прохожих в этот час на улице нет. Зато мимо Наташи проезжают две брички, набитые евреями, прибывшими в Киев из местечка ради покупок к празднику и даже в большей степени ради покупок подарков в Москву. Обогнав Наташу, брички останавливаются. Из второй брички выходит молодой мужчина и направляется к девочке. Задаёт ей простой вопрос, получает ответ, после чего возвращается к бричке, и евреи уезжают. А Наташа продолжает идти своей дорогой. Сначала она идёт по Нагорной улице, затем сворачивает на спуск к Кирилловской улице. Здесь на подоле раскинулся самый настоящий лес. На кустах и деревьях уже появились почки, среди бурой прошлогодней листвы пробиваются первые маленькие цветы. Но главное – здесь знаменитые пещеры, манящие ребятню уже давно. И нет ничего удивительного, что девочка захотела посмотреть на цветы или заглянуть в пещеры, для чего и сошла с дороги. Но именно здесь и настигло её какое-то несчастье. Что же это могло быть за несчастье?
Вспомним, господа присяжные заседатели, что Наташа держала в руках булку. Но когда было найдено тело, никакой булки рядом с ним не оказалось. Небольшое количество этой злосчастной булки нашли в желудке Наташи. Но основная часть просто пропала без вести. Отметим, однако, что вокруг тела Наташи были найдены во множестве собачьи следы. Следствие так и объяснило отсутствие булки рядом с трупом: её съели собаки. Но что если собаки, от которых порой приходится отбиваться палкой, стали причиной не только исчезновения булки, но и гибели ребёнка? Ведь на теле найдены рваные раны. Что если это собаки напали на девочку: схватили за ногу (рана на щиколотке), отняли булку, вцепившись в руки (раны на запястьях), и наконец впились в шею? Девочка могла упасть, потерять сознание и, пролежав на холодной земле, умереть от переохлаждения. Много ли нужно слабому детскому организму? Тем более, как показала мать Наташи Харченко, не так давно девочка перенесла тяжёлую лихорадку и даже была несколько дней в беспамятстве. Оправившись, она первый раз за много дней вышла на свежий воздух. И вот, совсем ещё слабая, она, как всякий выздоравливающий человек и как всякий ребёнок, радуется первым цветочкам и солнышку, но вдруг подвергается нападению одичавших животных, позарившихся на белую булку. Слабая, не в силах противостоять голодной своре, она падает в обморок и уже не может оправиться. Конечно, собаки могли бы съесть не только булочку, но и девочку. Но, вполне возможно, что-то отвлекло или спугнуло этих хищников. А Наташа осталась лежать на холодной земле. Страх, раны и холод сделали своё дело – ребёнок умер, не приходя, возможно, в сознание. Собаки же, сделав чёрное своё дело, отправились дальше промышлять еду, и где они сейчас, никто не знает. Но при чём же тут, скажите, евреи?
Теперь о крови и ранах. Оба раза врачи, проводившие экспертизу, подтвердили, что раны были рваными, а не резаными или колотыми. Что смерть наступила не от потери крови. Но в таком случае, как и для чего могли евреи замучить девочку до смерти?
Господа присяжные заседатели, вам, без сомнения, известна история вопроса. Я имею в виду обвинения против евреев в употреблении ими христианской крови. Принято думать, что ещё при императоре Константине были случаи, когда иудеи распинали христианских младенцев. А сколько раз в Европе обвинялись евреи в отъятии крови у христианских детей! На Рейне сохранилась даже часовня с мощами якобы замученного евреями младенца. До недавнего времени выносились по всей Европе приговоры евреям. Но можно ли до конца доверять этим приговорам и обвинениям? И не пытались ли евреев, бывших всегда не подозрении, только использовать, чтобы переложить вину? Ведь гораздо проще, нежели искать настоящих убийц, взвалить всё на евреев, как на всеми нелюбимый и притесняемый народ.
И вот евреев, под пытками готовых сознаться в убийстве хоть собственных детей, казнят, сжигают, изгоняют. А слава о них как о мучителях христианских младенцев идёт во все концы земли. Но просвещение принесло долгожданные плоды, и постепенно подобные обвинения прекратились в Европе. То, что Талмуд вообще запрещает употребление крови, стало известно многим.
И в то самое время, как отношение к евреям в Европе стало постепенно меняться на цивилизованное, у нас вдруг объявился некто Лютостанский, бывший то раввином, то ксёндзом, то православным иеромонахом, расстригшимся наконец и надевшим светское платье. Сразу зададимся вопросом: можно ли доверять в вопросах веры человеку, менявшим свою веру несколько раз на протяжении жизни?
Но кроме своего непостоянства господин Лютостанский известен ещё и путанным сочинением, написанным им против своих бывших единоверцев в угоду очередным. Обвинитель, обращавшийся в своей речи к хасидам, пользовался, очевидно, сочинением господина Лютостанского. Потому что и господин Лютостанский утверждает, что обычай употребления крови восходит к талмудистам-сектантам. Но как в таком случае быть с теми делами, что заводились против евреев в средние века? Ведь секты хасидов тогда ещё не существовало. Не следует ли признать эти дела сфабрикованными, а большинство обвинений ложными?
Секта хасидов, на которую ссылался обвинитель, возникла в восемнадцатом столетии. Поэтому все утверждения, что ритуальные убийства совершают хасиды, наталкиваются, как на каменную стену, на вопрос: кто же тогда совершал их до появления секты? И если до появления хасидов обвинения против евреев были ложными, кто может поручиться, что после возникновения секты можно быть уверенным в правомерности и правдивости обвинений?
Обвинение также ссылается на велижское, саратовское, кутаисское и прочие дела, аналогичные, разбираемому ныне. Но тут же умалчивает о том, чем заканчивались эти дела. Например, по велижскому и кутаисскому делам было признано, что все показания нельзя принять в качестве судебных доказательств – так они путаны и бестолковы.
И если, как, например, в саратовском деле, доноситель и сам оказался преступником, то наше дело уж настолько далеко от каких-то интриг, что нарочитость его очевидна даже при беглом взгляде. Однако вместо того, чтобы противостоять суевериям и невежеству, обвинение только их поощряет, опираясь на доказательства вроде “если не евреи, то кто же ещё”.
В делах, подобных нашему, в свидетели обычно призываются упомянутый уже Лютостанский, монах Неофит, сумасшедший Серафимович – компания более чем странная и несерьёзная. Всё это евреи-выкресты, бывшие раввины и, скорее всего, люди не вполне уравновешенные и нормальные. Серафимович рассказывает о себе, что и сам, будучи раввином, закалывал детей, у которых собирал кровь, белую как молоко. Судите сами, господа присяжные заседатели, можно ли верить подобным россказням. А в 1877 г. господин Лютостанский обращался к московскому раввину и заявлял, что откажется от издания своей книги “Об употреблении евреями талмудистами-сектаторами христианской крови”. Но откажется в обмен на пятьсот рублей. Шантажиста прогнали, и книга увидела свет. Но мы хотим знать: можно ли опираться на труд шантажиста, как на достоверный источник? Ответом господину Лютостанскому стал труд московского раввина Минора, посвящённый другому сочинению Лютостанского – “Талмуд и евреи”. Труд прямой, честный и разоблачительный.
Люди, меняющие веру как перчатки, возводящие страшные и ничем не доказанные обвинения на вчерашних единоверцев, обвинения, основанные на диких фантазиях, не должны становиться для нас моральными авторитетами.
Господа присяжные заседатели! Перед вами сегодня стоит непростая задача. Одно дело – это оправдать невинных, и уже другое – покончить наконец с суеверием, с глупым обманом, превращающим Россию в рассадник мракобесия. Да, да! И я не побоюсь этого слова даже после всех языковедческих экзерсисов, предпринятых обвинением. Мрак невежества, скудоумия и бескультурья должен быть рассеян. И как можно скорее. Лжецам, провокаторам и сеятелям розни должен быть дан немедленный отпор. Всё это сегодня в ваших руках, господа присяжные заседатели. На вас устремлены глаза народов России, ожидающих приговора как ответа на вопрос: останемся мы и дальше тёмным царством любителей суеверий и бабьих сплетен или же просвещение укажет нам новую дорогу, широкую и светлую, ведущую к новой жизни, к царству разума и здравого смысла».
В конце шнеерсоновской пачки собраны несколько небольших заметок, в тех или иных выражениях, сообщающих следующее:
«И вот наконец наступил день, когда присяжные должны огласить свой приговор. Два ответа на два вопроса включает вердикт присяжных.
Два вопроса и два ответа, от которых зависит жизнь тринадцати человек. Вся страна от Варшавы до Камчатки ждёт этих ответов. Но больше всех, конечно, волнуется Киев, невольно ставший ареной столкновения мировоззрений. Кто-то, пребывая в плену суеверий, ждёт расправы над евреями. А кто-то, напротив, призывает здравый смысл. Площади Киева запружены народом, словно в великий праздник. Церковь, обращаясь к народу, просит о спокойствии. Полиция просит разойтись, но никто не хочет подчиняться. И вдруг по улицам разносится: “Оправданы! Оправданы!” Неописуемое волнение и поистине праздничная радость охватывают город. Собираются группы и говорят, говорят… Как будто тринадцать судимых евреев стали враз родными всему городу.
Два вопроса и два отрицательных ответа, дважды повторенное слово “нет” спасло тринадцать жизней и вызвало ликование. Доказано ли, что убийство Наташи Харченко имело ритуальный характер? Нет, не доказано. Доказана ли вина подсудимых? Нет, не доказана. И последние слова председателя: “Вы свободны, можете занять места среди публики”. Ликуй, Исайя! Торжествуй, правда!»
Конечно, Исайя тут совершенно не при чём. Просто, наверное, вспомнивший пророка не сумел иначе выразить своего восторга. Но дело совсем даже не в Исайи. Да и не имеем мы такого намерения пересказывать и тем более переписывать все заметки и статьи, все речи и рассуждения, оставшиеся после Арончика. Достаточно просто ознакомиться с несколькими вырезками, чтобы отчётливо представить себе: что там случилось в Киеве и что довелось пережить Арончику в компании сродственников.
Можно представить себе и чувства, с которыми он наконец-то вернулся домой. И что бы вы думали? Поспел-таки к самой Пасхе. Правда, с опозданием на год. Но на это сам Арончик сказал, что мог бы опоздать и на два года, а мог бы – и на десять. А поскольку год – это лучше чем десять, то надо радоваться. На что Циля только покачала головой и заявила, что хоть год и лучше, чем десять, но это ещё не повод опаздывать и сидеть по тюрьмам. И что еврею лучше сидеть дома, потому что суббот и праздников много, а кто же даст отмечать их в Киеве. А раз уж в Киеве сажают еврея в тюрьму только за то, что он проехал в бричке по какой-то там улице, то и нечего делать в этом городе. С этим Арончик был вынужден согласиться, тем более что он просто не мог вспоминать без дрожи о Киеве.
Зато многие вскоре забыли о деле Арончика. В газетной пачке больше нет ничего, потому что после того, как Арончик вернулся домой из Киева, где на него хотели повесить киевских собак, о нём тут же перестали писать. Sic transit gloria mundi. Вчера о человеке шумели все газеты, а сегодня никто и не вспомнит его имени. Но Арончик был неглупым малым и, скорее, обрадовался такой забывчивости.
Но если вы думаете, что с возвращением Арончика история заканчивается, вы ошибаетесь. Вы, как сказал бы Арончик, попросту не знаете жизни. А жизнь – эта такая перенаселённая квартира, что подвох может случиться в любую минуту там, где его совсем не ждёшь. Впрочем, в случае со Шнеерсонами едва ли можно говорить о подвохе. Даже Шимеле – Семён Борисович – предупреждал Цилю. Но Циле и Арончику было угодно называть это подвохом. Что ж, это их право. Словом, однажды…
***
Однажды в самый праздник Судного дня, когда еврею непременно нужно быть в синагоге, а синагогу в Москве закрыли, так что евреи метались в поисках молельни, Арончик, а следом за ним и Циля отправились на Бронную, где на праздник открыл свою молельню Поляков. И было не по себе в тот день Циле. Что-то давило, томило и не хотело отпускать. Но Циля не связывала это с праздником. Она вообще это ни с чем не связывала. Просто казалось ей, будто кто-то дёргает за кончик души, не оставляя в покое. Будто щиплет кто-то за самое сердце, отчего сердце ноет и бьётся чаще. И только когда вернулись домой и отперли дверь, поняла Циля, отчего ныло и билось сердце. Едва только отперли они дверь, как замерли на пороге, потому что уже с порога недавно оставленное жилище показалось им преображённым.
Окно в первой комнате слева от входа было распахнуто. Занавеска, некогда отличавшаяся своей белизной, плавала в воздушных потоках, то и дело врывавшихся в комнату, как медуза в южных водах. Стул, вместо того чтобы стоять на четырёх ногах, лежал на боку. Дверцы буфета были распахнуты, как ещё не остывшие объятия, а то, что недавно называлось чашками, рассеялось по полу в совершенно разрозненном, если не сказать развеществлённом виде. Тут же среди осколков лежали остатки маленького сундучка, деревянного ковчежца, стоявшего прежде в тёмных и душных недрах буфета и хранившего в утробе своей под замком несколько сотен рублей, составлявших не то костяк знаменитой шнеерсоновской кассы, не то многолетние накопления семейства. Тот, кто покусился на ковчежец, очевидно, хотел удостовериться, что его содержимое составляют не пряники, для чего и свернул крышку, как голову предназначенному в суп цыплёнку.
Грабитель, очевидно, торопился и ни к чему более не прикоснулся. Так что из следующей комнаты смотрел на хозяев тяжёлый крашеный комод с облупившейся на углах краской. Казалось, что он, нетронутый и неосквернённый, высится над хаосом, как Арарат во дни потопа.
Но Циля, блуждавшая взглядом по черепкам, осколкам и щепкам, вдруг поняла, что не вид разорения поразил и ужаснул её. Гораздо более страшной была тишина, простиравшаяся по комнатам. Дома оставался дедушка с Элей – младшим, семилетним сыном Шнеерсонов – но Эля не мог молчать, услышав, что родители воротились.
И Циля, сорвавшись с места, бросилась в комнату с комодом, а оттуда – направо, в третью комнату, где спали дети и дедушка. Дедушка и сейчас дремал. И, как выяснилось позже, не слышал ни единого звука, пока в квартире бились чашки и вскрывался ковчежец. Но Эля…
– Циля, сердце, он найдётся, кому нужно это сокровище, – пытался успокоить Цилю Арончик. Но это было напрасно.
Она перевернула в доме всё, что ещё можно было перевернуть. Она обежала всех соседей, заглянула под каждый куст и в каждую яму в округе. Бесполезно. Эля не находился.
Арончик и сам начинал волноваться, но постоянно повторял про себя: тому, кто пришёл за кассой, ни к чему худосочный еврейский ребёнок. Он пробовал объяснить это Циле, но та лишь воскликнула в ответ:
– Что ты можешь знать?.. Боже мой, что ты можешь знать!.. Когда в семью приходит беда, ты прячешься в тюрьме. Потом появляешься и даёшь мне советы!..
Вечером, сидя за столом на водружённом на место стуле, Циля плакала, когда дверь вдруг отворилась, и на пороге возник Эля.
– Где ты был?! – воскликнуло разом всё семейство Шнеерсонов. А Циля, услышав ответ, разрыдалась ещё громче.
– Я? – испугался Эля, недоумевавший, почему его отсутствие вызвало прилив горя и, на всякий случай, приготовившийся к взбучке.
– Где мы были – мы знаем, – сказал Арончик. – А теперь хотели бы знать, где был ты.
– Я… здесь… недалеко… – забормотал ничего не понимающий Эля.
– А что ты там делал? – не унимался Арончик, а Циля плакала.
– Кто? Я?
– Что мы делали – мы и так знаем. А теперь хотим знать, что делал ты.
– А что я такого мог делать?
– Вот и расскажи нам, что ты такого мог делать.
– Кто? Я?..
Конечно, этот разговор мог бы продолжаться несколько дней, если бы Арончик не придвинулся вплотную к Эле и, нависнув над ним как коршун над цыплёнком, объявил громовым голосом:
– Отвечай, где ты был, а не то…
На что Циля вскричала:
– Что ты делаешь с ребёнком, каторжанин!
Но несмотря на материнскую защиту, вконец обескураженный Эля забормотал обрывки фраз, из которых можно было заключить, что вскоре после ухода старших Эля с одним своим приятелем – русским мальчиком – посетили театр «Скоморох» на Сретенском бульваре, после чего отправились в цирк на другой бульвар.
В иное время его отсутствие не привлекло бы к себе столько внимания. Но тот день был для Шнеерсонов особым. И Циля, выслушав рассказ тяготевшего к сценическим искусствам сына, заломила руки.
– Азохн вей! Чтоб у всех моих врагов были такие дети!.. И такой муж…
Сказав это, Циля отправилась в кухню, утирая на ходу глаза.
– Какие у неё враги? – поинтересовалась тринадцатилетняя Бэлка.
– Настасья, – подсказал Эля, убедившийся, что взбучки не будет.
***
А деньги, те несколько сотен из шнеерсоновской кассы, так и не нашлись. Не заявлять же, в самом деле, в полицию! Не зря же говорят евреи друг другу: упаси вас Бог от частного пристава и прочих несчастий.
На вора, правда, указали: зашла Голда, жена портного, и тихо-тихо прошептала на ухо Циле, что Гнеся, жена резника из Зарядья, слышала от Енты, жены скорняка, что деньги у Шнеерсонов украл Шепсл. Да, да, тот самый Шепсл – бездельник и пьяница. Вот он прослышал, что у Шнеерсонов столько денег, что они нанимают в Петербурге адвокатов, и решил поживиться.
– Говорят, на ваши деньги он уехал в Америку, – горячо шептала Голда, так что даже ухо у Цили горело.
Но услышав про тысячи, Циля отняла ухо и для верности отскочила от Голды.
– Тысячи?.. «Тысячи» ты говоришь, Голда?.. Да у моего Арончика волос на голове больше, чем там было тысяч!..
Голда, правда, так и не поверила Циле, хотя через день объявился и Шепсл – такой же пьяный и оборванный как обычно. Очевидно, его Америка простиралась где-то в районе Хитровки. Встретив его на улице, Циля так посмотрела на Шепсла, что по законам метафизики, он должен был бы провалиться сквозь землю или стать кучкой пепла. Но ничего этого не случилось. Более того, Шепсл ничем не выдал своей причастности к исчезновению кассы и запел, обращаясь к Циле, какую-то русскую песню, вынесенную им, видно, из той самой Америки.
– Бездельник! – сказал в ответ Циля. – Вор! Пусть тебя в аду бьют железными прутьями! Пусть тебе мои деньги поперёк нутра встанут.
Сказала и пошла дальше. Пьяный Шепсл остановился и выпучил вслед Циле глаза.
– Чтоб тебе навечно тошно сделалось! Чтоб и память о тебе истёрлась! – объявила в следующие раз Циля, проходя с большой корзиной мимо Шепсла.
– Оставь его, Циля, – говорил Арончик, когда спустя пару часов уже дома Циля выкладывала из корзины зелень и рыбу, завёрнутую в мятую газету. – Может, это и не он вовсе. Мало ли, что Голда скажет…
– Не он? – подняла Циля свои округлые брови, поворачиваясь всем корпусом к Арончику. – Может, ты скажешь, кто это? Кто ещё это мог сделать?..
Но Арончик ничего не ответил, но только вздохнул в ответ и отправился просматривать газету. Разумеется, не ту, в которую была завёрнута рыбу, а ту, что ожидала его на столе в первой комнате.
А из кухни долго ещё доносилось:
– Не он… Кто же ещё мог украсть наши деньги, как не этот пьяница Шепсл… Хуже всего, что еврею некому пожаловаться… Вот бы кому сидеть в тюрьме, а не честным людям…
Впрочем, Циля действительно ни слова больше не сказала Шепслу. Но вовсе не потому, что послушалась Арончика. Просто Шепсл, завидя издалека Цилю, стал обходить её стороной. А вот пожаловаться у Цили получилось. Она пожаловалась Голде, а потом ещё Енте. А потом и Гнесе, жене резника. И все они были единодушны и единомысленны Циле. Все они сошлись на том, что больше некому было украсть, кроме как пьянице Шепслу. Правда, и Голда, и Гнеся, и Ента деликатно молчали относительно тысяч и делали вид, что верят Циле, говорившей, что в ковчежце хранилось несколько сотен рублей. А вот эти несколько радужных бумажек больше не вернулись к Шнеерсонам. Хотя, может быть, там были и не одни радужные, а разного достоинства бумажки. Этого теперь уже никто не узнает.
Но даже и на этом злоключения Шнеерсонов не закончились. Хотели уже выслать их из Москвы, как неизвестно почему избежавших недавнего выселения иудеев из Первопрестольной, но тут, аккурат по русской пословице, помогло несчастье. За время своего малороссийского путешествия Арончик стал необычайно знаменит. И хотя слава его по возвращении сошла, казалось бы, на нет, но едва только заговорили о его выселении, как в Петербург посыпались письма. Чуть ли не вся страна просила оставить Шнеерсонов на месте. Домна Карповна рассказывает, что лично видела письмо одного писателя, адресованное на очень высокое имя. В письме сообщалось, что «этот несчастный сын своего народа столь много претерпел, что заслуживает снисхождения и высочайшей милости, о чём и просит за него московская интеллигенция». Какова была судьба этого письма, доподлинно неизвестно. Известно только, что просьбе московской интеллигенции в Петербурге вняли. Такое иногда случалось в то время.