Чернецов Андрей. Дело – рыба


   Я попал туда по перераспределению. Всего и вся в запутанной природе вещей. Предметов и живых существ. Я ехал ночью в электрически упоённом вагоне, и думал о собственной преждевременной кончине. Подготавливал различные выходы из настоящего и бредил загробной жизнью. Тихо курил в тамбуре. А перед глазами подергивалась, будто насмехаясь, старая, как мир, из облупившейся краски, надпись: «Выхода нет».
   Сплетники колёса о чём-то азартно перестукивались. Рядом вонял бомж. А в кармашке, побитой собакой свернулся последний полтинник. Мне дал его плохой человек, торговец смертью. Но я взял. Я ехал в гости к его товару.
   Почему-то люди с большим энтузиазмом готовы отдавать деньги за смерть, чем за красоту, пищу и даже иллюзию любви. Наверное, в смерти больше тайны. Тайна – это удачно конвертируемая валюта. Простите, мне этот записной цинизм. Я скоро умру.
   Дом – это такое место, которому радуешься, даже если тебя на пороге поджидает ржавый капкан, а острые зубцы смазаны ядом. Эдаким, ультракураре. За немытым окном, в темноте полетели знакомые бетонные очертания стен, поскакали, прихрамывая кирпичные и крашенные желтой краской жилые дома, поплыл пыльный перрон.
   Длинной базарной площадью, обезлюдевшей по причине внезапного набега ночи, я плёлся к остановке. Холщовая сумка с неприличными в здешних широтах надписями, драные ботинки, старые армейские штаны, любимая майка, грязная куртка и ещё что-то трудно объяснимое под ними, составляли весь мой джентльменский набор. Впереди сияла вечность. Нужно было только придумать способ, как до неё добраться.
   Ночной проспект страшен, лишь тем, кто собирается долго жить. Пьяницы, бомжи и потенциальные самоубийцы чувствуют себя здесь вполне привольно. Они курят и куражатся. Наслаждаются отсрочкой приговора.
   Фонари горят только на площади. Оранжевые куски расплавленного металла в небесной луже креозота. Подсвеченное здание ратуши. Идеальный, как капля в полёте – циферблат. Ножницы стрелок кромсают время. Щёлк, и отрезан последний клочок. Ноль часов, ноль минут. Время истекло, а новое исчисление, ещё не началось. В голове я раскручивал одну и ту же мысль, настойчиво, как уголовник чётки. Ехать мне некуда, денег нет. На горизонте полуночная глушь.
   Последний троллейбус такое же чудо, как божий дар или внезапно соткавшаяся из воздуха яичница. Заря в полночь. Полыхание световых пятен, и пророческий гром металлических стержней. Только в отличие от других чудес света появление троллейбуса имеет вполне бытовое оправдание. Поэтому оно приятно удивляет, и не заставляет сердиться на путаность чужого замысла.
   Я повесил сумку на поручень, перехватив морским узлом взлохмаченные ручки. Я смотрю в окно. За окном – темно. А как еще может быть? Ночь. Из дома меня изгнали с месяц назад, но я возвращался, чтобы умереть на пороге, а не в пути. Может быть, зря. Отчего все эти сомнения? Оттого что я трепетен и тих, я боюсь несущихся мимо кустов, уж не говоря о пляшущих под колесами тенях.
   Хлопать человека по плечу, стоя у него за спиной, это даже не фамильярность. Это продуманная попытка, состряпать себе алиби за непреднамеренное убийство. Просто разрыва сердца не было в моём списке – я как раз выбирал между петлёй и крышей - вот он и не случился.
- Привет, - Лёха улыбался так, словно собирался занять денег, предложить спрятать труп и одновременно сообщить все тайны мироздания.
   Со всеми начальниками Лёха на второй день сходился на «ты». Когда они увольняли его через месяц, за недельный прогул, отягощённый запоем, начальники плакали и просили прощения. А Лёха улыбался. Также как сейчас.
   Светофоры безапелляционно мигали единственным, жёлтым глазом. Цвет безумия и вседозволенности. Остановки по требованию. Между первой и второй я исповедовался. Без остатка.
- Так пошли к нам в газету! – всё, кроме утреннего похмелья, не представляло для Лёхи проблемы.
- А жить я, где буду?
- Сегодня впишешься у меня. Потом комнату снимешь. Людку из рекламного попросим, она тебе по бартеру с первачка пробьёт какую-нибудь халупу.
   Лёха давно уже определил: пол-литра – это травля духа. Литр – перебор. 0,7 – на двоих, цифра, выверявшаяся годами. Сгодился и мой полтинник. Леха пил мензурками, как дегустатор. Причмокивал от удовольствия. Я замахнул стакан и вырубился.
   Газета была когда-то многотиражкой. Рупор рыболоведческого института. Огромное здание. Муравейник корпуса можно было обойти, не выходя на улицу. Лабиринт из стекла и железа на краю бетонного институтского пирса.
   В коридоре меня встретил Алик Просаковский.
- Ты, каким ветром? – похоже, он готовился дать отпор стихии.
   Мы с Лёхой и познакомились у Просаковского. Проводили на нём свои литературные опыты. Алик провалил вступительные на журфак и компенсировал чувство утраты. Собирался издавать самопальный журнал экстремальной литературы. Нас он садистски журил и по-отечески правил.
   Алик смотрел в будущее прозекторски. На все упрёки, обещал европейскую славу. Мы смущались, рдели, и многое ему прощали. Потом узнали, что журнал будет называться «Подвиг Дантеса». В качестве промо-акции Просаковский предложил нам громить бюстики Пушкина, Толстого и прочих гипсовых гениев. Молоток и бюстики у Алика были запасены. Ему оставалось написать самостоятельно хоть немного стихов для журнала. Алик вращал молотком. Мы с Лёхой отказались. С тех пор Просаковсого я не видел года три.
- Меня Лёха пригласил.
- А? Но смотри, я здесь ответсеком. Всё равно тебе со мной разговаривать придётся.
   Алик поступью титана вернулся к монитору, где фирменным шрифтом издания чернел заголовок: «… вам ветераны». Потерпевшую фразу предваряла мелкая брань.
   В курилке, похмелённый Лёха, скоморошничал перед барышнями. Барышень было двое: меня тут же представили. Мелкая килечка – секретарша Соня, опровергающая все стереотипы о секретаршах. Щуплая, прыщавая, с взъерошенной мальчишечьей стрижкой и виноватой улыбкой. Люда - бухгалтер и, по-совместительству глава рекламного отдела. Её наверняка забраковали бы все модельные агентства самых обречённых захолустий, но мне она показалась милой. Фигура и неустойчивость веретена. Глаза, нос и губы от разных наборов, и отдельно очаровательные. Наверное, я умею смотреть отдельно.
   Я стеснялся своих армейских штанов и вытертой куртки. Барышни угощали меня чаем и отмахивались от Лёхиных объятий, но не слишком усердно. Просаковский заглянул в курилку лишь раз. Мы выдержали паузу. К обеду подошёл редактор Дубков. Рост и осанка падающей башни, выражение лица, как у Франкенштейна. И трогательная седая прядь на жуковой площадке. Он говорил тихо, а я боялся переспрашивать.
   Меня взяли художником на гонорары.
   Месяц я жил у Лёхи, потом Люда познакомила меня с отпетым риэлтером Фомой. Он носил дорогое кашемировое пальто. Курил элегантные сигареты. На тонких пальцах пианиста сиял пороховой перстень.
- Нарисуй мне логотип, выбью хату в наём.
- У меня сейчас денег не много.
- Скощуху тебе сделаю.
   Фирма носила гордое имя моряка-первопроходца. Я так понимаю, Фома заглядывал в те квартиры, где до него не ступала нога человека. Я нарисовал ему логотип в духе пивной этикетки. Фоме не понравилось. Модерна он тоже не оценил. Пришлось начертить нечто в меру пафосное, как открытие Америки.
   Когда я въехал, вместо хозяина деньги готовился принять Фома. Так, как никаких денег у меня не было, Люда просто оформила долгосрочный рекламный контракт.
   Я обошёл хоромы. Здесь было всё: инкрустированные паутинкой трещин окна, линолеум украшенный орнаментом прожжённых дыр, загнутые пруты там, где был балкон, шершавка стен и крысы с тараканами, вместо домашних питомцев.
   Я начал обживаться. Первыми ушли крысы, потом тараканы. Не вынесли испытания голодом.
- Слабаки! – кричал я им вслед, - а как же вы будете жить после взрыва ядерной бомбы?!
   Они игнорировали вопрос, на который меня вдохновили лекции покойного военрука. Я завёл со скуки кошку. Она съела всех крыс в подъезде. Потом в доме. Зачистила весь двор и стала полноправной хозяйкой местной помойки. Оказывается в этих ржавых баках ассортимент, как в «Паласе». Иногда она делилась со мной.
   Потом я стал получать деньги. Жизнь наладилась. Питался, как космонавт. Китайская лапша – в брикетиках. Бульон – кто бы мог подумать? - в брикетиках. Сосиски копчёные, венские, и те какие-то квадратные. Мир приобрёл правильные очертания. Чтобы добавить элемент иррационализма мы пили водку. Обыкновенную. Жидкую.
   От алкоголя пришлось отказаться внезапно.
   Эх, Женя, Женя, Женечка! Как хороша! Томные с лёгкой тенью глаза. Бронзовые кудри с солнечным золотым блеском на изгибах. Как ты стояла, заплетя ножку за ножку, как иголочка на пластинке, чуть подрагивая и напевая. Стряхивала пегий пепел, а ветер играл длинной шёлковой юбкой, выпустив острое колено. И в разрезе светилась чёрная подвязка ажурного чулка.
   Когда она появилась, Просаковский подошёл ко мне и сказал:
- Ты никогда не будешь получать больше меня.
   Я смирился.
   Только запах её косметики. Лёгкое облачко, от которого кружиться голова, как от иприта. Я вдыхал его, вдыхал, пока наконец вместо того, чтобы умереть, совсем не отказался от гибельных мыслей. Все эти россказни, фантомы с косами из дурацких фильмов, показались мне совсем не остроумной выдумкой. Лишённой даже смехового флёра. Вздор!
   Ах, Женя, Женя, Женечка! Как-то я подвозил её на троллейбусе – нам было по пути – и кондукторша, ах эти отвратительные стареющие дамы в период гормональной засухи, они не способны сопереживать чужому счастью, ну только послушайте, какое унижение приходится терпеть.
- Таких девушек на машинах надо возить! – оторвала два билета и пошмыгала мимо.
   Дюжину ножей, одолжи мне о великий сатирик, я использую их во благо. Но, нет, природный пацифизм, имя которому робость, сковал мои члены.
   Кажется, я таскал тогда в кармашке томик Гомера. Не удивительно, кстати. Я был ближе к помешательству, чем в момент пребывания в психоневрологическом диспансере. О, перед людьми в одеянии цвета ангеловых крыл, я был чист разумом и расчётлив. Моя болезнь была выверена до буквы диагноза. Впереди маячила армия. Теперь другое дело – меня смело можно было вязать. Но кареты с красными крестами объезжали меня, словно телеграфный столб. Птицы не гадили на меня. Но зарплату, всё равно, платили вовремя.
   Неожиданно я стал писать. Помню разговор с Просаковским.
- Пора тебе писать?
- Я же не умею.
- Надо пробовать. О чём ты можешь написать?
- Не знаю, о театре, о рок-музыке.
- О театре напишет любой дурак. Бери криминал, хлебная тема, а у нас ею никто не занимается.
   Мои очерки произвели эффект внеплановой передачи в камере для лишённых поблажек. В них было море страсти. Там все любили друг друга. Бандиты в пароксизме необузданных желаний стреляли в братьев до крови, прокуроры выли от исступления, адвокаты слабо стонали.
   Ах, Женя, Женя, Женечка! Что ты со мной сотворила?!
   Наш инвестор, из памяти которого давно вытекло название газеты, вдруг нанёс нам визит и всем поднял зарплаты. Посадил меня в катер и повёз по левадам. Лазоревая прохлада шептала легкомысленные мотивы. Расходились под килем водоросли, и опытные образцы осетров метали фейерверки икры. Мужики из подшефного колхоза кланялись в пояс. А я нёс совершеннейшую чепуху:
- Знаете, сайкобилли, это сумасбродная музыка. Представляете её совсем нельзя играть без контрабаса.
   Инвестора впечатлило слово «контрабас». Контра. Конферансье. Конский бас. Было в этом что-то звучное.
- Они отличные ребята. Но им совершенно негде репетировать.
- Сделайте им раздевалки и улыбки, – вальяжно, жестом оперного певца, повёл дланью инвестор. Из под «ролекса» мне подмигнул пороховой тигр.
   Мои друзья музыканты нашли себе крышу. Но от песен моих отказались. Они любили петь про летучих мышей-мутантов и гуинпленов-кровососов. Я же твердил им только одно.
   Ах, Женя, Женя, Женечка! Я сам стал контрабасом, и кто-то дёргал мои струны. И они резонировали где-то под кадыком.
   С парнями я не попадал в унисон. У них был готовый рецепт успеха. Музыканты взбодрили свои крашенные чёлки, и попрощались со мной:
- Ван-чу-фри.
   К тому времени редакция приобрела аристократическую осанку. Офисная мебель сидела элегантным смокингом. Новые мониторы сияли, как голубые розы, в петличках. Гаванским дымом курились электрические кофеварки. Приятель Просаковского Толя Каравалец перешёл к нам на работу из роскошного компьютерного салона. Он показал мне Интернет. Интернет не произвёл на меня впечатления, он не знал слова – сайкобилли. Или это Толик не знал, или он опасался, что я накручу ему трафик. Не знаю. Если честно я как снайпер смотрел в прицел, зашорившись от внешнего мира.
   Ах, Женя, Женя, Женечка!
   Южный темперамент Каравалеца ахнул в потолок красной ракетой. Парни среагировали, как рота спецназа. Все прозрели в одночасье. И моя робость стала очевидным пережитком. Кандальной повинностью.
   Каравалец выходил курить только вместе с Женей. Хорошо ещё, что стол ему достался в другом конце офиса. И я продолжал плавать в облаке жениной косметики. Заговаривать я боялся.
   Евгения не смотрела прямо в глаза. По крайней мере, не делала этого подряд даже пару секунд. Её поведение следовало бы назвать жеманством, но пустите меня на корм рыбам, это не было жеманством. Скорее это был некий августейший церемониал. Я хотел бы нести за ней шлейф, но желающие оттёрли меня локтями.
   Просаковский авансом отказав себе в надежде, говорил про Евгению гадости:
- Говорит, с двумя мужиками сразу спала, а удовольствия так и не получила…
   Лёха записался в друзья. Занимал у неё деньги и иногда чинил Женечке компьютер. Я изредка провожал её до дому.
   Когда нас видели вместе, мужчины смотрели на неё, как потерявшийся в пустыне – на уходящий за грань сознания оазис. Глядя на меня, люди отворачивались, скрежетали зубами, сплёвывали, цедили что-то сквозь зубы… Наверное, комплименты.
   Я заболел. У меня скопилось много денег. Я ел курицу по субботам. Пил австрийское пиво. Вернее я запивал им какие-то отвратительные таблетки. От них мне становилось спокойнее. Я садился в троллейбус и ездил по кольцу. Следил в окно, за биографией теней.
   Дело – рыба, а безделье – пустота. Медуза, высыхающая на ладонях и жгущая пальцы.
   Отчаяние наполняло мою ванну, вместо воды. Я обтирался и шёл на работу. Готовый к подвигу. Но стоило заметить Женечку, у меня поднималась температура. Я хотел сказать. Слова барахтались во рту, шли ко дну перегруженными субмаринами. Я отваживался на жест. Но что-то не выходило. Я раздражался, как третьеклассник уставший биться с конструктором для восьмиклассников. Не получалось.
   Даже не с Женечкой, а с той тайной, что жила у неё внутри. Мы, как одинаково заряженные магниты. Словно между нами упругий шарик из упрямого желе, слегка поддаётся и скользит, но встретиться не даёт.
   Я взял у Евгении книжку сумасшедшего писателя, который всех нас придумал. Осилил только первую часть. Она короче. Стал грубить Женьке, как Просаковский:
- Знаешь, почему девушки вроде тебя смотрят Гринуэя. Потому что в одном из его фильмов показывают пиписку Ивана Макгрегора.
   А потом мы пошли в кино. Это мука. Почему самолёты не падают на Голливуд. Почему не обрушиваются на фабрику силиконовых грёз все метеориты, марсиане и потисоны-убийцы, придуманные Давидом Сэлзником.
   Мне пришлось победить свою дурацкую робость:
- Пойдём отсюда.
   Конечно, культпоход был корпоративный. Откуда у репортёров деньги на бездуховную пищу? По дороге нас обогнал Каравалец. Он рухнул в пыль перед Женечкой. Нет, не на колени. Сел, по-турецки. Просил остаться. Рассказал пару глупых анекдотов. Спросил:
- Уходите?
   И посыпал голову перцем.
   Мы пошли купаться на институтский пирс.
- Тебе нравится писать?
   Я скривился.
- Зачем же ты тогда работаешь здесь.
- Мне нужно кушать – биологическая необходимость.
- Есть масса способов заработать. Можно пойти в риэлтеры. Тут один постоянно в рестораны зовёт.
   Я понял, что хочу быть риэлтером. Всё на свете, за место в конторе. В жизни появилась осознанная цель. Евгения её тут же разрушила.
   Она не входила в воду осторожно, как все девушки. Не сползала медузой по заросшим тиной поручням. Она оттолкнулась пятками от шершавого бетона. Солнце стёрло всё её тело. В золотом сиянии, щедро разбросанным над морем, застыли только её родинки – неизвестным созвездием. Алмазные шарики брызг. Холодный душ для моей головы воспалённой корыстью. Я кинулся следом. Лучи срезали верхушки волн. Срезы слепили острыми бликами. Я гнался, разбрасывая волну. Я настигал. Евгения исчезала. Не кокетничая, легко уходила. Ноги мои, совсем не похожие на мускулистые канаты пловцов, тяжёлой размокшей тряпкой тащились следом. Она уходила. И вся таяла в последних золотых вспышках. Мне оставались только отблески и стремление.
   Я выбрался на берег. Обречённо бросился на плетёный коврик. От нервного напряжения, кажется, задремал. Острые капли вонзились в мою раскалённую спину. Я зашипел.
- Кем ты хотел стать, когда был маленьким?
- Художником. Чтобы не работать. А ты?
- Я? – она точно обрадовалась, - русалкой.
   Её комната больше всей моей квартиры. Евгения взбивает махровым полотенцем волосы. Когда она успела переодеться? Я неловко щёлкал пальцами по клавишам. Я напросился к ней набить текст. Или это она меня так ловко пригласила? Здорово!
   Мягкий диван. Леопардовый халат. Эти упрямые очаровательные колени. Они всегда просятся наружу. Чуть приплюснутые губы и запах пачулей. Она:
- Чего ты хочешь?
- Прямо сейчас?
- Да.
- Ну-у-у… Дай-ка подумать… Во-первых, жареной картошки, во-вторых холодной курицы и ещё, обязательно, горячего острого соуса.
   Евгения вышла. Я остался шаманить с материалом. А из кухни доносилось шипение и разрывы раскалённых масляных брызг.
   Она позвала меня. Всё было готово. Оранжевая корочка фри. Ломтики белого мяса. Пьяно пахнущие алые пятна исходящие пряным паром. На белой плоти и золоте.
   Чуть выше две расстёгнутые пуговки на леопардовом халатике. Вот что я ещё увидел. И уронил взор. Уткнулся в тарелку, чтобы не дать проявиться страху.
   И чего я боялся?
   Тут нужно вспомнить один случай.
   У Лёхи был день рождения. Тогда я и увидел впервые Женю. Какой-то бойкий тип скользил в опасной близости. Она достойно держала осаду. Я хотел пить. И желание, что редкость для меня, сбывалось. Неожиданно я стал остроумен и смел.
- Ведь не обязательно, если женщина пришла на вечеринку с мужчиной, она с ним же и уйдёт?
   Лёха был со мной абсолютно согласен.
   Возникла музыка. В институте по хореографии у меня единственного в группе была четвёрка. Даже девушка с грацией мастодонта-эпилептика получила красный диплом. Поставить высший бал мне, педагог отказался. Счёл оскорблением для своей профессии. Я не настаивал. Но, как я танцевал в этот раз! Фельдъегерь на балу. Гвардейцы перешедшие на зимние квартиры. Знать в провинции. Блеск и бурлеск. Я хотел кружить партнёршу на столе, но она воспротивилась. Мы вышли отдышаться никотином на площадку. Это была Евгения.
   Да, какая разница, о чём мы говорили? Начала я не помню. Зато память царапают какие-то глупости. Мне, сдаётся, я стал к ней ближе, чтобы она не видела моего прожженного балахона, цвета Чуйской долины, моих заштопанных шерстяных носков, похожих на белых медведей в захолустном зоопарке. Я придвинулся ближе.
   Тонкие пальцы. Наждак щетины вас не ранит? Лица я уже не вижу. Только трепещущие крыльями летящих рыб, ресницы. И вкус отчаянья на губах. И радость. И запах пачулей. Как быстро? И запах жареной картошки. И трепет кухонной плиты. Это было не воспоминание. Вспышка.
   Нужно было принимать решение. Бархатная белая грудь поднимала ткань. Всё было рядом. Всё было просто.
   Я просто испугался.
   Скоропостижно простился. Прыгал под вешалкой. Скомкано оделся. И бежал по лестнице. Вниз по ступенькам. Бросив недобитый текст. Я смотрел под ноги, опасаясь упасть, и видел только некрасивые окурки без губной помады, сохнущие плевки и просыпавшуюся штукатурку.
   Больше я не видел Евгению. Нет, вру. Ещё один раз.
   Когда она исчезла, что-то со всеми произошло. Мы все изменились. Каравалец совершил членовредительство. Перешёл все мыслимые границы. И отбыл осваивать земли давно забытых предков. Леха закодировался. А Просаковского наконец-то уволили. Он ушёл на телевидение. Сказанная вслух глупость быстрее забывается, и не так царапает мозг, как написанная на бумаге. Говорят, его дела пошли в гору.
   Прошло несколько лет. Я женился на Людмиле. Работал в толстом рекламном журнале. Кажется, даже начал делать карьеру. Кажется, не заметно для себя. Всё было и просто, и здорово. Просто здорово.
   Утром, толкая стеклянную дверь редакции, я едва не поймал Женьку за руку. Наши ладони гладили стекло. Я опомнился и потянул бронзовую ручку.
   Мы говорили недолго и глупости.
   Я стоял ослеплённый. Солнечный свет рикошетил от меди её волос. На копне сияющей витой стружки, каким-то чудом держался берет. Рыжий плащ, раскинувшись, упустил острое коленце. Стройная ножка бежала к иголочке каблучка.
   Всё вращалось вокруг, отражаясь от стеклянной двери. Вертелось. Шло кувырком. Она ушла. И всё остановилось.
   Больше никто не видел Женечку. Берет, плащ и ажурные чулки нашли через пару дней на институтском пирсе. Я даже не буду пересказывать глупые слухи. Воспроизводя поддельную жалость, начинённую злорадством. Мужчины вздохнули с облегчением. Мысль о том, что неуловимая Женечка досталась кому-нибудь навсегда, грозила серией апоплексических ударов.
   А так... Поболтали и затихли. Волочились за секретаршами на корпоративных вечеринках. Зевали, слушая вечерние отповеди жён, вкушая ужин. И только я знал правду.
   Я-то знал.
   Женечка, просто слишком глубоко нырнула. Слишком глубоко. И-и-и… превратилась в русалку. Кстати, сторож с причала, клялся и крестился, что видел, как она помахала ему на прощание блестящим хвостом. Но следователь, пересчитав в углу сторожки пустые бутылки, вычеркнул его откровения из протокола. Хранитель спокойствия. Глупец!
   Но я-то знаю. И не могу спать по ночам. Жду, когда за тёмными очертаниями многоэтажек маякнёт заря.
   Я-то знаю. Тот, кто достиг особой глубины, не может вернуться на берег. Она ушла, но до сих пор, я иногда вижу, как играет нездешний свет на ячейках её чешуи, пробиваясь через толщу волн. Я часто прихожу на пирс. Но вижу это сияние всё реже. И стараюсь сохранить в памяти, этот отблеск. Изредка он скользит в уголках глаз, и тогда я поспешно тру пальцами ресницы. Он всё дальше и дальше от меня. Скрывается в глубине.