Брагин Никита. Светы городские


Вспоминая надежду

Где некогда рядами лысых бюстов
была окаймлена абсида храма,
где пахло пылью и немного – дустом,
где тлела сажа меж стеклом и рамой,
где мокла под дождем киноафиша,
и очередь сочилась серым нервом,
где о разрядке возглашали свыше,
и о надежде пела Анна Герман…

Там детство в прятки с памятью играет,
и, подтирая худшие отметки,
вовсю хохочет, словно жизнь вторая
чирикает воробышком на ветке,
но взрослый мир панельных новостроек
так далеко от ветхой Якиманки,
и так ненатурален и нестоек,
что кажется раскрашенной обманкой…

Давным-давно все выпито и спето
до капли, до последнего куплета,
и не добавить ни чернил, ни света,
ни столика, ни вазы, ни буфета –
теперь лишь отнимать способно время,
со стариковской жадностью глодая
огрызки, выковыривая семя,
впиваясь так, что кровь течет густая.

А память скорбно собирает клочья
пергамента, папируса, бумаги,
и бродит по полям тревожной ночью,
где слепнет ум, где наши чувства наги,
и только голос далеко и нежно
возносится над колыбелью хрупкой,
и все, как в детстве, сказочно и снежно,
и счастье, и печаль – в одной скорлупке.


***
И Грозный был, и был Тишайший,
и тополевый пух легчайший
по всем Черемушкам летал,
подковы цокали в булыжник,
и вырастал раскладкой книжной
пятиэтажечный квартал.

Все было вместе – пласт морены
в дорожной выемке, сирены
штурмующих проспект машин,
капуста и пучки укропа
у магазина «Изотопы»,
диагональ и крепдешин.

Дым бересты и «беломора»,
шум ругани и разговоры
о космосе и Корбюзье –
Москва пестра и эклектична,
здесь все по-своему прилично,
но цель, конечно, в колбасе…

О правда жизни! Ты прекрасна,
когда за далью безопасной
припоминаешь пафос твой –
ночные записные бденья,
товарные столпотворенья,
уют, похожий на постой.

И только книги, книги, книги,
слепой души моей вериги,
всем дефицитам дефицит!
Собранья, серии, журналы –
шкафов и полок не хватало,
был век на прозу даровит.

И ныне, как студент в раскопе,
дивлюсь России и Европе,
их артефакты вороша –
тома лежат культурным слоем,
и шрифт чернеет в них золою,
и кладка слова хороша.

Лентулов

Москва (огромное, слепое тулово…),
ощутив обжигающий луч с востока,
разом вздыбилась, как на холсте Лентулова,
радужной влагой оконных стекол.

Она поднималась глыбой мавзолеевой,
она зажгла над собой горнило,
и не было пламени злее его,
и молния звезды ее гранила.

А он стоял, неуклюжий, растерянный,
в широких штанах, в простой рубахе,
глядя, как темный огонь из расщелины
слизывает дворцы и бараки,

глядя, как луковицы Блаженного
цветной скорлупой раскидал грохот,
слыша, как в рокоте всесожжения
музыка храма тает и глохнет,

как серый бетон ложится на дерево,
асфальт расплющивает эмали,
и как слюдяной перезвон терема
сменяется маршем стекла и стали,

как город поступью металлической
расползается по лесам и пашням –

коробки домов его обезличены,
и обезбожены абрисы башен,

квартиры тесны, как ложа прокрустовы,
и воздух угарен, сиз и плотен…
Неужели вот это он предчувствовал
в пестрой мозаике своих полотен?!

Город-камень

Город-камень, город-крест, крепость золотая,
словно древний палимпсест, я тебя читаю
про себя и по слогам, сквозь гранит и гравий,
сквозь базарный шум и гам на остывшей лаве.

Посмотри – на белый свет сквозь узор дешевый
проступает шрифт газет, лозунги Хрущева,
и сквозят, и режут глаз правдой полуголой
подзабытый новояз, мертвые глаголы.

Но осыпались трухой ветхие обои,
закружился лист сухой в небо голубое,
льется талая вода, заливает мрамор,
всходит ясная звезда над бессонным храмом.

И не верится уже в ужасы пророчеств –
на последнем рубеже лето все короче –
город обронил парик, платье бросил наземь –
в горле дозревает крик – вырвать все и разом!

Город – матовый кристалл в золотой оправе!
Неужели час настал роду и державе?
Проступили шрамы слов на твоих скрижалях,
когти бронзовых орлов рукояти сжали!

Город – горькая строка грянувшего грома!
В этот миг твои века станут невесомы,
в белокаменном ковше растекутся медом,
и расплачутся в душе твоего народа!

Воздух, терпкий как вино, золотая осень…
Сколько будет нам дано? Все, что ни попросим!
Город, вымытый дождем, радугой увенчан…
Начинайте! Что мы ждем? Занавес – и вечность!

Крутицкое подворье

Над изразцами муравлёными
осенних облаков сукно,
дождём заплакано окно,
аллея заалела клёнами;
от Новоспасских куполов
течёт вечерний отсвет золота,
и ветер щёки красит холодом,
порывист и суров.

По граням кирпича фигурного
следы дождей и голубей,
цвета всё глуше и грубей,
щербины резче и фактурнее,
кругом крапива да лопух,
кругом казармы и развалины –
здесь чувствуешь эпоху Сталина,
не выветрился дух!

Конечно, зрение художника
очистит ржавые кресты,
листвой укутает кусты,
рассеет лапки подорожников,
и, перешагивая грань
кирпично-красного величия,
найдет нарядные наличники,
и за стеклом герань.

Москва, как думочка уютная!
Тебя, не зная, любит он –
его палитры тёплый тон
невинно свеж, как воздух утренний,
и ты, придуманная, вдруг –
реальна, зрима, осязаема,
и тихий мир, в любви рождаемый,
как старый добрый друг.

Вот так мечтается под теремом
из муравлёных изразцов,
но след истории свинцов
на нашем городе потерянном,
и живописи больше нет,
и памяти добавить нечего…
Есть только тёмный холод вечера,
и в сердце тихий свет.

Кадаши

В Кадашах малиново-резных,
в голубином гомоне весны
заблудиться и найти друг друга,
и пойти сквозь арки и дворы
в день, когда по трещинам коры
почки раскрываются упруго.

Кадаши светлеют по весне
как узор на храмовой стене –
древний камень по кирпичной кладке.
В окнах отражается заря,
а с «Марата», или «Октября»
ощутимо пахнет шоколадкой.

Арбатские птицы

На Арбат прошвырнусь, пока спишь ты,
К небесам запрокину лицо,
Где нездешняя белая птица
Положила на крышу яйцо
(Андрей Вознесенский)

Слышишь мир за стеной и не спишь ты,
и тоскуешь, не зная причины...
Так в Шумере не спал Утнапиштим,
слыша голос пучины.

Воспаленно трепещут ресницы,
и луна вырастает горбато,
и кружится огромная птица
над скорлупкой Арбата.

Бьется ветер в окно, и, конечно,
фонари отражаются в лужах,
и дрожишь на пороге кромешной
удушающей стужи.

Словно заперта в субмарине,
за вибрирующей переборкой
чуешь мира сороковины
так протяжно, так горько.

Прошепчу я сквозь воды и скорби,
через плиты панельных и блочных
никакому ни urbi, ни orbi,
но тебе, полуночной.

Засыпай и не слушай стихии,
и рассеются тучи и стаи,
для тебя почитаю стихи я,
так, как детям читают.

Станешь ты мне любимой сестрою,
стану я для тебя старшим братом,
а наутро мы окна откроем
и взлетим над Арбатом.

Рогожская застава

На трамвае гремящем до самой Рогожской заставы,
мимо серых градирен и чёрных проталин в снегу
я поеду, поверьте, не ради забавы,
но зачем, объяснить не могу.

Что-то тянет уехать дорогой, усталой как совесть,
в чёрно-серый пейзаж обнажающей струпья весны,
просто тянет и тянет, без всяких условий,
словно старое чувство вины.

Словно ждёт меня что-то на этом смиренном кладбѝще –
измождённая верба, рябины надломленный ствол,
словно губы мои безутешная ищет,
прошептав – наконец ты пришел.

Словно кто-то поёт, все далече, все горше и выше,
словно кто-то рыдает в ночи на пустом берегу, –
я все ближе иду, все отчётливей слышу,
но увидеть еще не могу.

Видение Руси

Она осталась как вчера,
но, спрятана от глаз,
в ночи ползёт из-под ковра,
и воду пьёт из ваз,
ютится в старых зеркалах,
скрипит в петлях дверей,
бредёт по улицам впотьмах,
и шепчет – обогрей!
Не отвернёшься, не смолчишь,
стемнело – тут как тут,
скребётся в душу, словно мышь
за ячменём в сосуд…

Но, если не боишься ты,
к себе её впусти,
цветком забытой красоты
дозволь ей прорасти,
и будут вечер, и альков,
и скатерть, и графин,
и нежность пухлых локотков,
и томный жар перин,
шеренга слоников, хрусталь,
и трав лечебный сбор,
в шкафу – церковный календарь
(Елоховский собор),
лампады осторожный свет,
герани у окна,
и сотню дней, и тыщу лет
покой и тишина…

Что правда здесь, а что мираж,
попробуй, угадай!
Пылает меч, крылатый страж
встаёт у входа в рай,
стеклом становится бетон,
текучим воском сталь,
сквозь стены к нам со всех сторон
распахнутая даль,
Руси малиновый покров,
рассветный окоём
над ветхой плесенью миров,
в которых мы живём.

В Сокольниках

В Сокольниках, у старой каланчи,
затерянной среди стекла и стали,
пора остановиться. Помолчи
и вспомни все, о чем тогда мечтали,
чем жили, чем томились, выживая
среди утрат, распутиц и разрух…
Теперь все это – капля восковая
да невесомый паутинный пух.

Теперь все это – солнечная даль
прозрачного осеннего пейзажа,
где каждый звук и каждая деталь
о радостях и горестях расскажут.
Вот лиственниц лимонные ресницы,
вот елочки зеленая свеча,
а где-то дальше детская больница
и наш сынок под скальпелем врача…

Душа моя, ты светишься сквозь плач,
ты смотришь благодарно и влюбленно,
а солнышко, упругое как мяч,
румянится, смеясь сквозь кроны кленов,
и жизни догорающие листья
на тротуаре радужным ковром,
а воробьи усердно перья чистят
и радостно щебечут – не умрем!