Уварова Елена. Долгое прощание


Лауреат 45-й калибр-2020

Под Бугульмой 

Закрой глаза. Однажды будет встреча 
в каком-нибудь кафе под Бугульмой, 
где пресная баранина и гречка, 
заправлены остывшей тишиной, 
где публика до мая разлетелась, 
сквозняк и пыль пасутся у двери. 
Мы снимем медовухой онемелость, 
и всяких пустяков наговорим, 
чтоб жизнь глядела весело и пьяно, 
и сдержанность была невмоготу. 
А месяц вынет ножик из кармана, 
ломтями накромсает темноту. 
Нас вынесет на улицу к воротам, 
к мангалу, где дымок нетороплив, 
где мы сойдём с ума бесповоротно, 
друг друга в этом месте застолбив, 
чтоб сутки бредить в местном пансионе, 
дразнить судьбу, вытряхивать суму, 
любить взахлёб, очнуться, и спросонья 
не вспомнить ни себя, ни Бугульму. 

За десять дней до свадьбы 

За десять дней до свадьбы он сказал: 
«Я не готов». 
И крыть мне было нечем. 
Рубцом белела в небе полоса – 
гудящий лайнер небо изувечил. 
Я плакала у старых тополей 
во дворике, в субботней дребедени, 
где, путаясь в развешенном белье, 
расхаживали люди-привиденья. 
Какой-то дед – поддатый старый чёрт 
сипел: «Не хнычь. Мы тонем там, где мелко. 
Беда твоя, как молодость, пройдёт, 
пей залпом жизнь... И дай на опохмелку». 
Горланила старуха: «Лысый хрен, 
не лезь до баб – чужая хата с краю». 

Здесь не было годами перемен, 
поскольку перемены всех пугают. 
И я клялась забить на мужиков, 
да ну их на, от них сплошное горе. 
Шумели птицы, тени облаков 
висели, как циновки, на заборе. 

...Я шла домой, глотнув такую муть,
что бил озноб, до жара пробирая. 
И так хотелось вечер обогнуть 
с безлюдного нехоженого края, 
упасть в траву, не думать, не спешить, 
смотреть, как в паутине муха бьётся, 
ползёт паук и тащат мураши 
в чужую даль расколотое солнце. 

Мирная держава 

Школьный класс, стеллаж – перегородкой, 
три окна на юг обращены. 
Военрук с квадратным подбородком 
говорит о принципах войны. 
Бред несёт! Мы – мирная держава. 

За окном белеет гастроном: 
«Пепси» нет, зато пылится «Ява», 
и портвейна с вермутом полно. 
Слева видно краешек больницы 
(мы там летом тырим инвентарь). 

Военрук цензурно матерится, 
пополняя далевский словарь. 
Не дорос по службе до комбата, 
добродушен, тучен, мешковат, 
то хохмит, то смотрит виновато, 
теребя потёртый самиздат. 

Мы кричим, но он не слышит крика, 
как Бетховен, старый и глухой. 
Юлька спит, лицом уткнувшись в книгу: 
до утра якшалась с гопотой. 

Смех вокруг, ведь жизнь, как грипп, заразна, 
оттого все счастливы вполне. 
Миру – мир! Мы думаем о разном, 
не желая думать о войне. 

Мама 

Много лет не была я в своём городке. 
Там с плаката старуха в пунцовом платке 
вечно в душу смотрела упрямо. 
Там от края до края – не край, а дыра, 
но в заросшем квадрате большого двора 
ждёт меня постаревшая мама. 

Помню, ссорились с ней, разгоралась война. 
Мамин голос звенел и хлестал докрасна, 
достигая намеченной цели. 
– Ты к нему не пойдёшь! 
– Не удержишь, пойду! 
Мы по-женски умели придумать беду. 
А потом, обнимаясь, ревели. 

– Ты курила! 
– Да ну, это пахнет весной. 
Отгуляю весну, а потом выпускной. 
Гул затихнет, шагну на подмостки. 
– Ты же девочка! Ветер играет в крови?! 
Не целуйся до свадьбы, лицо не криви. 
Ты куда?
– Прошвырнусь до киоска. 

Время мчится. Я снова в родимом краю. 
«Здравствуй, мама. Не пью, не даю, не курю». 
Убедительно вру, как реклама. 
Городок безмятежен, спокоен на вид, 
а с плаката (мне чудится) в душу глядит 
не чужая старуха, а мама. 

Приветствую, отец. Ну как дела? 
Тебя ещё не выбить из седла, 
как многие мечтают в королевстве?! 
А здесь война сменяется чумой, 
до смерти – два аршина по прямой, 
и сажень – до иных великих бедствий. 

Письмо заморского королевича из Руси 

Отец, я не смеялся восемь лет. 
Здесь воздух от несчастий перегрет, 
и плач ветров тосклив и монотонен. 
Здесь крыс намного больше, чем людей. 
А впрочем, как сказал стрелец Гордей: 
«Пока здесь эти твари, мы не тонем». 

Рогожная душа не любит шёлк. 
Был сильный голод, Бог в тот год ушёл, 
забрав трудолюбивых и хороших. 
И множились дубовые кресты. 
Я выл голодным псом до хрипоты, 
пугая заблудившихся прохожих. 

Отец, здесь тёмный люд и тёмный край, 
в котором правит ёкарный бабай. 
Его все почитают с малолетства. 
Я в словнике (на пасху аккурат) 
прочёл, как объяснили слово «брат» – 
мол, это некто в битве за наследство. 

В семье моей всё та же пастораль: 
жена глядится в зеркало, как в даль, 
в то самое, от умершей царицы, 
красуется и бредит, хохоча. 
Я пью в расстройстве брагу по ночам, 
и хочется по-русски материться. 
Я медленно пошёл ко дну, и мне, 
гораздо проще жить на этом дне, 
поскольку там проблемы смехотворны. 

Бывай, отец. Пиши и не болей. 
С приветом, королевич Елисей, 
в котором Русь давно пустила корни. 

Долгое прощание 

Мы всю ночь смаковали московскую тьму. 
Плыли улицы в зимнем медовом дыму, 
были сонные парки раздеты. 
А когда опустели земля и метро, 
бес попутал тебя и забрался в ребро, 
и сидел там почти до рассвета. 
Ты забыл, что пора возвращаться домой, 
что оделся легко, что ветра за спиной, 
о делах, о друзьях, и о прочем. 
И остался со мной танцевать в темноте. 
И к собачьим чертям были посланы те, 
кто вчера нам разлуку пророчил. 
Наблюдая за нами, вздыхала Москва. 
Мы общались без слов, забывая слова, 
как бывает, наверно, от счастья. 

…Падал снег на рассвете: колюч и зернист. 
Мы прощались… 
Прощались. 
И злился таксист, 
мол, нельзя же так долго прощаться. 

Мы повстречались в N-ске 

Мы повстречались в N-ске, где мир отчаян, 
где каждый первый жаждет в Москву отчалить, 
но до неё пара тысяч холодных вёрст. 
Ветер кусал нам щёки, царапал руки, 
лез под пальто и тыкался мордой в угги, 
выл, словно псина, и всюду совал свой нос. 
Были дома расписаны, как шкатулки, 
тропы вели в пустынные переулки, 
плакало небо и скупо цедило свет. 
Ты говорил, что наши следы сотрутся, 
нас не отыщет время, поскольку улиц, 
да и, пожалуй, N-ска на картах нет. 

Чтобы взлететь, а после упасть и сбрендить, 
мы согревали зиму палёным бренди, 
вязли в офлайне, привычно забыв про сеть. 
Мы не боялись взглядов и пересудов 
местных святых, в которых не спят иуды, 
тех, что любили из окон на нас глазеть. 
Это казалось странным, пустым, и только. 

Нас прошивало нитью калёной, тонкой. 
Ты говорил, что прорвёмся, но не сейчас. 
Пеплом стелился «Винстон», сходились тучи. 
Шли второпях часы, и на всякий случай 
мы целовались неистово… про запас.