Черешня Валерий. Лев Дановский Большой круг жизни

Начиналось, как у всех, с романтизма, с бьющего через край восторга существования, выраженного еще заемным голосом, например, цветаевским:

Уход не означает выхода.
Уход - убежище изгоев.
Уход - единственная выгода,
Когда не выбежать из горя.

Уход не ведает ходов,
В которые легко соваться.
Уход - не способ уходить,
А невозможность оставаться.

Или так: "Считай шаги, считай, / Считай ступени. / Какая нищета / В моем уменьи // Повелевать стилом…". И неважно, что повелевать стилом еще не очень получалось - уже талантливо. Во-первых, образец для стилизации выбран замечательный - не Багрицкий и даже не Маяковский; многому можно научиться так пробуя, так надрывая голос. А самое главное - инерция безоглядного восторженного высказывания выносит к золотым крупицам истинных находок, даруемых авансом, просто за упоение и дерзость. Так бывает только в юности.
Все, кто общался с ним в эти годы были покорены напором, хлесткими поэтическими формулами, которые запоминались мгновенно и многими не забыты до сих пор. А Лев уже уходил от юношеского надрыва и надсада, от маски проклятого и непонятого поэта - в сторону глубины и созерцательности. Поначалу голос срывался, пафос и риторика возвращали к прежней "красивости": "…У скольких подворотен / Меня вечер найдет. // И тогда - одинок - / В упоении пряном, / Вынимаю манок - / Средство самообмана", но тут же, верно найденный ритмический рисунок и трезвый остраненный взгляд, рождали несравненно более зрелое стихотворение на ту же тему: "Мы жизнь постоянно сверяли / С игрой на свирели. / И зря: / Несравнимые дали / И разные цели". Это уже стихи настоящего поэта со своим "свидетельством о жизни", как назвал он свой машинописный сборник 80-го года. Большая часть этих стихотворений вошла в первый раздел нашего сборника, а некоторые он сам включил в свои книги "Пунктирная линия" и "Рельеф".
Чем примечательны уже эти, довольно ранние стихи 70-х годов? Тем, что сразу привлекало настоящего читателя и только совершенствовалось с годами. Безупречным чувством ритма, которое порождало и несло стихотворение, как река на перекатах несет гальку. Так подслушаны и проговорены "Сорок минут дождя" человеком, чья душа пущена по зеркально отраженному звуковому следу, возвращаясь в конце концов к себе самой, - тождество, к которому стремится истинный поэт:

Дождливым днем, дождливым днем, дождливым днем
Мне бормотать подробнее и чаще
Хотелось бы, чем дождик за окном,
Струящийся завесою звучащей.
…………………………………………..

…Можно прекращать
Сумбурную и странную беседу,
Которой продолжение опять
Последует, последует, по следу…

Или ритм, навязанный в час "пик" едущему с работы в "Троллейбусе": "Остановки, толчки, остановки. Скорее дойдешь. / Утомительно длится Литейный…".
Это случаи "ритмоподражания". Но есть еще просто ритмический рисунок, порожденный задыханием от диковатой красоты ночного пейзажа: "Нет на городе креста, / Только полумесяц белый / Есть над городом. Звезда / Есть над городом. И хватит / Нашей жизни неумелой / Сострадания, пока / Полумесяц и звезда / Свет на этот город тратят" или вот этот:

Однажды проснуться на даче, веранде чужой,
С трудом разобрав, что находишься в Новых Ижорах.
Вчерашний поступок, он как-нибудь связан с душой?
Не знаю, не знаю, не думаю, слушаю шорох, -

где протяжный напев первых трех строк и мучительные паузы в четвертой точно имитируют утреннюю попытку разглядывания-разгадывания себя и своих вчерашних безумств из далекого далека нового дня и состояния.
Ну и, конечно, чистота звука, ненавязчивая звукопись, преображающая слова в предмет или состояние:

…Тогда я вздохнул и увидел, что это весна:
Свисая с карниза, коса ледяная сияла…

Я не буду подробно разбирать эти строки - умеющему читать и слышать стихи и так ясно, что в слове "свисая" еще раз подтверждена "весна", предугаданная появлением четких "в" "вздохнул и увидел", что "вздох" автора отозвался в "карнизе", что "сияла" рассыпается на осколки звуков, даря их предыдущим словам, подобно отблеску солнца на сосульке; но все равно остается магия, убеждающая в звуковой достоверности события, никак, в конечном счете, не объяснимая. Что и есть поэзия.
Со временем Лев все пластичней пользуется ее языком, обнажая звуковое содержание любого состояния, предмета, события, убеждая нас в их неслучайном тождестве с наименованием. Необходимая оговорка: свой дар он почти никогда не тратил на пустую игру словами, он всегда сознавал, что стихи не словесная игрушка и не бегство от жизни, они - ее концентрация и "уничтожитель хлама"; результат настоящей поэзии - обретение смысла и радости, даже если речь в ней ведется о бессмысленности и безысходности. Точное слово не описывает состояние, а само им является. Детское впечатление от демонстрации завершается так: "Воздушный шар играет позолотой, / Влекомый водородом и свободой" - и на этих "о" мы мгновенно улетаем вслед за шаром в эпоху своего детства. А вот более сложный пример претворения состояния в звук. В стихотворении "Когда не страшен горец был в папахе…" Лев описывает блаженные и ушедшие в небытие молодости времена братства, когда он мог беззаботно шляться по Тбилиси "и пули спали, а грузины пели". Очарование этой строчки не оставляет меня, я все не могу понять, каким чудом пули, пройдя обморок сна, становятся пением. Но чудо происходит, и это чудо поэзии, в которой "у", вывернувшись в "е", превращает смерть в жизнь, приводит не просто к замирению сражающихся, а к стройному хоровому согласию.
Менялись времена; бешеное ускорение и хищность нового времени отзывались не меньшей тяжестью, чем безнадежная неподвижность предыдущего. Но "линия жизни - она же есть звуковая / Дорожка", и на этой дорожке, направляемый чуткой совестью, поэт встречался с болезненными рифмами наших дней: "Внутренний мир был хорош, как шкатулка души. / Сколько вчера полегло при обстреле Шуши?" или бормотал без знаков препинания (редкий у Льва случай!) после увиденного "В переходах метро": "Лучше бы я ослеп / Впрочем это клише / Я подаю на хлеб / Я не могу уже". Эта же звуковая дорожка надиктовывала то, что, к несчастью, становилось явью. В конце уже цитированного стихотворения "Когда не страшен горец был в папахе…" поэт вспоминает, что еще в те беззаботные времена прогулок по Тбилиси, гонимые ветром по бульвару листья заронили предчувствие будущих событий: "Я думаю о безотчетном даре: / Как возникает темноватый сполох / Предчувствия. О том, как на бульваре / Беспомощный метался листьев ворох…".
Ключевой эпитет здесь "беспомощный", его сквозящий разинутыми гласными вздох объединяет ворох листьев, отданных во власть ветра, людей, не по своей воле втянутых в бойню, и бесполезную чуткость автора, который, подобно Кассандре, не в силах предотвратить неизбежное. Порой становилось нечем дышать. Тогда спасали имена, просто звучащее слово:

дюймовочка бухарин ппж
антуаннета скрипка статуэтка
роман жан-поля сартра атташе
отдушина копирка и каретка

Случайный набор слов (всё-таки, не совсем случайный: "отдушина" соседствует с "копиркой и кареткой") оказывался самым верным портретом всеядной эпохи, бессмысленно рифмующей все со всем. И тем все обесценивающей. Выход из этой круговерти и хаоса на первых порах нащупывался в довольно традиционном противопоставлении суетливого быта и вечной природы: "Чем печальнее наша явь, / Тем слаще лесной столбняк. / Осторожно ветку расправь, / Чтобы не висла так. // Благодарный запомню взмах…" (узнаваемый нежный жест, столь присущий Льву, и его же чуткость к отклику!), но "Жаловаться нельзя, нельзя - / Мандельштам не велит…", и не только потому, что Мандельштам не велит, а еще и потому, что жалуясь, мы рискуем пропустить что-то важное в происходящем, не расслышать его поступь, что для поэта недопустимо. И вот появляются стихи, где пристальное вслушивание соседствует с острым ощущением тревожности, транзитности нашего существования:

Ночью в Твери на вокзале
Дыма летящая прядь.
Что вы, диспетчер, сказали?
Я не могу разобрать.

Мы не можем разобрать, что говорит Диспетчер. Наша эпоха, мы сами так удобно и беспечно погружены в хаос, что нужные слова не различить. И оттого:

Гулкий, тревожный, протяжный,
Ноющий звука озноб.
Скорый, почтово-багажный.
Света безжалостный сноп,


Бьющий по нежной сетчатке.
Там тебя высветят, где
С жизни берут отпечатки,
То есть на Страшном суде.

Это уже духовная зрелость, печать которой несут многие стихи последних лет. Не просто звуковая терапия, в которую он всегда безусловно верил, как в единственное средство от "глухоты паучьей" нашего времени: "Так отбивайся козырными, / Оставшимися в звуковой // Колоде…", а заговаривание, заклятие того хаоса, который подступал изнутри и снаружи, его преодоление не отрицанием, а приятием, прежде всего потому, что он - есть, как есть смерть, а дело поэта - видеть то, что есть, и точно назвать:

Снег сухой летит на пруд,
Перхоть белая небес.
Тростника не видно тут,
Посочувствуйте мне, Блез.

Снег сухой летит в лицо,
Почему он так правдив?
Мира хрупкое яйцо,
Шаткий утренний штатив.

Ух, какая круговерть!
Колкий, колкий кавардак.
Леска, тянущая смерть, -
Держит удочку чудак.

Он старается не зря,
Будущий владелец щук.
Снег сухой летит, творя
Хаос радостный вокруг.

Эти четыре строфы - одна из тех редких удач, которые даруются "рыцарю бедному" за верность Поэзии. Здесь сошлось все, что мучило и не отпускало Льва до конца: и хрупкость мира, и правдивая беспощадность хаоса, отсутствие "мыслящего тростника" и смерть, просочившаяся в обыденность. "Я бы всему присвоил гриф / Совершенно утратно" - горькая мысль оборачивается в поэзии восторженным гимном единственности и неповторимости каждого смертного мгновения, уже потому достойного быть по-настоящему опознанным и не униженным жалобой и торгом. "Кривизна всегда есть в укоризне. / Как бы жить за все благодаря?". Вот так и жить, вот так и заклясть поэтическим словом смерть и хаос, не дав им своей тяжелой поступью раздавить "мира хрупкое яйцо" (слышите, как по-командорски явственно "хрупают" их шаги по снегу?). И тогда хаос становится радостным. В этой радости настоящая победа поэта над детскими страхами безъязыкого мира. Он назван - он есть - какое счастье! Потому что за глубоко пережитым и выраженным ужасом нет ничего, кроме радости, радости ясного видения. Все лучшее в поэтическом инструментарии автора пригодилось в этом стихотворении - замечательная звукопись, безукоризненное чувство ритма, напряженность и единственность каждого слова, безошибочность интонации. Как и в этом фрагменте одного из последних стихотворений, где романтическая приподнятость ранних стихов соединилась с точностью, наблюдательностью и мастерством зрелого поэта, создав льющееся чудо настоящего "Дождя":

Несмолкающий, проливной,
Убеждающий, что иной
Не видать тебе ночи белой.
Затихающий, оробелый.
Начинающийся опять,
Набирающий силу, стать,
Непрерывность и густоту,
Продолжающий песню ту,
Изнывал от которой Ной.
И поэтому - проливной!

Круговое, снующее движение этого фрагмента, круг излюбленных мотивов и ритмов… Прощальный восторг приятия мира слышится мне в нем, пастернаковский "гармонический проливень слез". Большой круг жизни подошел к завершению.